Джованни Моска
Воспоминания о школе
Джованни Моска
Воспоминания о школе
Моим сыновьям
Предисловие
Я расскажу вам, друзья, о том времени, когда мы учились в школе, – о времени, которое мы хотели бы вернуть, что, увы, невозможно. О мечтах и надеждах, что жили в наших сердцах, о нашей невинности; о светлячках, которых мы принимали за звезды, ведь мир наш был так мал, а небо над нами – так низко… Я расскажу о том, что вы и сами помните, а если что‑то и позабыли, то я помогу вам вспомнить. О тех вещах, утерянных когда‑то, которые вы теперь снова находите в собственных детях, и вам так не хочется, чтобы и они их потеряли, – настолько они прекрасны.
I. Снова стать учителем
Случалось ли вам, повзрослев, зайти в вашу старую школу? Мне – да. Я заглянул туда в прошлом году, в ту самую школу, где когда‑то учился, а потом и преподавал: маленькая библиотека, актовый зал, учителя…
В библиотеке всё по‑прежнему: книги обернуты в конопляную бумагу, сверху аккуратным почерком подписаны автор и название: Ида Баччини «Тонино в длинных штанишках», Эмма Пероди «Бабушкины рассказы», Паоло Лоренцини (племянник Коллоди) «Расшибалочка и лото», Эпаминонда Провальо «Фруллино, или Удивительный волчок». Недоступные простому мальчишке, они разжигали мое любопытство, ведь эти книги выдавались только самым лучшим ученикам, и я так никогда и не узнал, кто такой Фруллино и что он делал с этим своим волшебным волчком. Об этом знал Марини, мой сосед по парте, – у него было «отлично» по поведению и «хорошо» по прилежанию, так что каждую неделю он получал в награду книгу из библиотеки.
– Кто такой Фруллино? – приставал я к нему. – Что он делает с волчком?
|
Но те, у кого «отлично» по поведению, никогда не разговаривают с соседями по парте. Марини не отвечал, а если я не отставал, поднимал руку и жаловался учителю.
Теперь Марини – бакалейщик. Когда я захожу к нему в магазин, он тепло меня встречает, угощает лимонадом, но ничего не говорит о Фруллино и удивительном волчке, правда, теперь уже не из вредности: просто он все забыл.
Я прошел в актовый зал моей старой школы, который когда‑то казался мне огромным. Там каждый четверг мы всем классом пели гимн «Братья Италии». Я‑то знаю, как поют мальчишки: по‑настоящему поют только те, кто стоит в первом ряду, остальные лишь открывают рты.
А если учитель посмотрит на них с подозрением, они, без тени смущения, ответят невинным взглядом больших честных глаз, в которых как будто написано: «Как! Вы не верите, что я пою? Разве не видно, как я вовремя открываю рот?»
Каким же крошечным стал теперь этот зал! И какой некрасивой и жалкой стала роспись на стенах и потолке!
Как же так?
Может, в детстве всё кажется большим и прекрасным? Но ведь когда я работал здесь учителем, всего несколько лет назад, зал тоже казался огромным, роспись – удивительной, а люстра на потолке – роскошнее, чем в театре…
Так почему же сейчас все это стало таким маленьким и убогим? И отчего так щемит сердце?
Как бы мне хотелось рассказать об этом здешним учителям, которые встречали меня завистливыми взглядами!
– Бросил ты нас… Молодец, карьеру сделал! Много зарабатываешь? – При мысли о моих сказочных заработках у них округлялись глаза. – А мы всё тут, день за днем, год за годом, – всё те же мальчишки, только лица и фамилии меняются…
|
Хотелось сказать им, с завистью рассуждающим о моей блестящей карьере: «Не бросайте их, этих мальчишек: пока живешь среди них, остаешься в чем‑то на них похожим, и маленькие комнаты кажутся огромными залами, а дурацкая роспись на стенах – очень красивой. Живя среди детей, веришь во множество вещей, о которых, уходя отсюда, забываешь и подумать…»
Хотелось сказать маэстро Пальяни – сутулому седому старичку в очках, который вечно на что‑нибудь жаловался: «Везет же тебе: ты все еще ребенок, хоть и сам об этом не знаешь. Читая своим мальчишкам „Сердце“, ты все еще веришь в Марко, который отправляется один в двенадцать лет в Америку на поиски своей мамы. Читая с ними сказки во время перемены, ты все еще веришь, совсем чуть‑чуть, в фей, волшебников и добрых старушек, которые то и дело встречаются в лесу и дарят волшебные орешки, приговаривая: „Когда тебе будет грозить опасность, расколи этот орешек, и он обязательно тебя защитит“. И кто знает – ты ведь никому в этом не признаешься, – может быть, в кармане у тебя лежит орешек, такой же, как у твоих мальчишек, таскающих в карманах всё, что только может туда поместиться: пуговицы, гвозди, ключи, засохших майских жуков и, конечно же, резиночки, из которых можно делать рогатки и стрелять бумажными шариками по ногам одноклассников».
Но я ничего не сказал старику Пальяни. Просто слушал, как он жалуется на свою судьбу и завидует моей.
А несколько дней назад он умер, бедный Пальяни… Я узнал об этом, встретив на улице одного из знакомых учителей. В кармане у него нашли орешек. Тот самый, в который он верил и который не успел расколоть, чтобы спастись от опасности.
|
«Мы всё тут, год за годом, день за днем, – всё те же мальчишки, только лица и фамилии меняются…»
Они не понимали, что я вернулся как раз за тем, чтобы повидать ребят: снова увидеть, как утром они входят в класс – опрятные, умытые и причесанные, а в полдень выбегают оттуда, лупя друг друга по голове портфелями, с черными от чернил руками и перепачканными мордашками, в галстуках, сбившихся набок. Я вернулся, чтобы увидеть длинный‑предлинный коридор с бесконечной чередой классов, проходя по которому, можно услышать голос учительницы, которая спрашивает у первоклашек:
– Ну, ребята, сколько у лошади ног? Пятнадцать?
– Не‑ет! – отвечает ей хор тоненьких голосов.
– Тогда, наверное, двенадцать?
– Не двенадцать!
И так, постепенно уменьшая количество ног, учительница доходит, наконец, до правильного ответа.
– Четыре?
– Не‑ет! – отвечают малыши с воодушевлением.
В этот момент, приложив ухо к двери, я наверняка услышал бы вздох этой несчастной молодой учительницы, так верившей в свой метод и вдруг обнаружившей, что с его помощью она окончательно запутала малышей.
Нет ни одного учителя, у которого не было бы своего особого метода.
Старик Пальяни, например, когда ему предстояло объяснять, что Земля вертится вокруг Солнца, приходил в школу с апельсином и свечкой.
– Вот это, – говорил он ученикам, держа в руках апельсин, – Земля, а это, – показывая свечку, – Солнце.
Потом он закрывал дверь, занавешивал окна и начинал водить апельсином вокруг чуть пробивающегося сквозь темноту огонька свечи. Делал он это так вдохновенно, как будто и впрямь верил, что апельсин был планетой. Его ученики же в это ни капельки не верили: они не видели ничего, кроме старого полусумасшедшего учителя, который крутил апельсин вокруг свечи. И пока он старался, они так же старательно надували щеки и стреляли в него через трубочки маленькими бумажными шариками. А самые отважные индейцы, подползая в темноте к учительскому столу, опрокидывали чернильницу на журнал в надежде (как правило, степень отваги в мальчишке зависит от количества двоек в журнале), что чернила навсегда скроют их плохие оценки.
Когда эксперимент заканчивался и класс приобретал привычный вид, Пальяни спрашивал:
– Вы всё поняли? Кто не понял, поднимите руку.
И всегда находился какой‑нибудь шалопай, который поднимал руку, и цель его была очевидна. Всем, кроме старого Пальяни. Он трепал мальчика по голове и говорил:
– Ну это же так просто! Свеча – это Солнце, а апельсин – Земля, которая вращается вокруг Солнца… Смотри…
И снова закрывались дверь и окна, и снова начиналось вращение апельсина, и лицо учителя то возникало, то исчезало в темноте, совсем как Земля. Только вот мальчишек интересовала не теория, а практика: им было куда целиться из своих духовых орудий.
Я уверен, что и сейчас на небесах старик Пальяни все так же проводит свои эксперименты в окружении маленьких детских душ, только ангелы, в отличие от мальчишек, совсем не злобные и не стреляют бумажными шариками.
А мои мальчишки?
Я помню их всех до единого: Мартинелли, угощавшего меня надкушенными пирожными; Леонарди, которого я все время наказывал, а он в отместку строил мне рожи, думая, что я не замечаю; Антонелли, который оставался в каждом классе на второй год, да еще и не по одному разу, – он казался взрослым мужчиной рядом со своими одноклассниками, и глаза у него были совсем другие, не такие юные и блестящие, как у Мартинелли. У Мартинелли же глаза были такие маленькие, что напоминали булавочные головки. Эти глаза вечно смеялись: над одноклассниками, надо мной, над директором, даже над мухами…
Этот мальчишка вечно все пропускал мимо ушей, никогда не учился толком, ходил перепачканный лакричными конфетами и однажды написал в сочинении, что он увидел на улице разрезанную пополам собаку, которая просила милостыню, и склеил ее клеем. Как‑то в конце учебного года, когда я наклонился потрепать его по коротко стриженной голове и сказать, чтобы он слушался родителей во время каникул, он обнял меня за шею и расцеловал, измазав чернилами.
В последний день учебы принято возвращать ученикам все, что было у них конфисковано в течение года: игрушечные пистолеты, игральные кости, стеклянные шарики, колоды карт. Но я этого не делал. Я нес домой то, что случалось отбирать у мальчишек, и сам играл их игрушками.
Матери, довольные тем, что их дети меня любили, все же не особо мне доверяли. «Слишком молоденький», – говорили они.
Идеальным учителем им казался пожилой господин, обязательно бородатый и с усами, способный навести ужас на весь класс одним лишь взглядом.
– Да уж, слишком молоденький. По четвергам на «археологической прогулке» играет с ними в футбол! Он скорей на старшеклассника похож, чем на учителя… Да и стихи они у него не учат!
Все матери похожи: они уверены, что учитель хороший, только если их дети учат наизусть торжественные патриотические оды и гимны, ну или, по крайней мере, стихи про сверчка.
Я же не заставлял своих мальчишек учить наизусть стихи. Я учил их многим интересным вещам, но незаметно: однажды я принес в класс цветок и устроил им наглядный урок ботаники, в другой раз искусно поймал муху – этот трюк восхитил их – и объяснил на примере, как устроены насекомые. Иногда я делил их на две группы, как на Джиро Д’Италия[1], – команды Альфредо Бинды и Леарко Гуэрры, и, если они хотели узнать, кто на этот раз победит, им нужно было решить задачку на вычисление времени. Так, из любви к спорту, они учились складывать в уме часы, минуты и секунды – делали с удовольствием то, что иначе было бы для них нестерпимо сложно. В общем, я учил их всему, кроме длинных витиеватых стихов. Мне было бы невыносимо слушать, как восьмилетний малыш читает наизусть оду. Зачем нагружать эти маленькие головы, которые думают о бабочках и мастерят подсвечники из мандариновых шкурок, тяжеловесными строками великого Мандзони?
И они были мне за это благодарны, мои мальчишки.
Однажды они пообещали, что подарят мне в конце года золотую авторучку на память. Когда наступил последний день школы, каждый из них дал по монетке: «Тридцать монет, синьор учитель, – подытожил Мартинелли, – можете купить себе большую золотую ручку…»
Тридцать монет – огромная для них сумма, на которую, правда, не купишь золотую ручку, но я взял ее не возражая, потому что просто‑напросто не знал, что сказать: когда наступает последний день учебы, невозможно не растрогаться.
По правилам, конечно, учителям запрещено принимать подарки, но если бы я отказался от тех тридцати монет, я разбил бы тридцать маленьких сердец, мечтавших о том, чтобы у их учителя была большая ручка из чистого золота.
От подарков на Рождество я тоже не отказывался. За несколько дней до праздника матери моих мальчишек приходили прямо ко мне домой, держа нарядно одетого сынишку за руку. У каждой был при себе небольшой сверток. Для пущей важности я принимал их у себя в кабинете.
– Синьор учитель, как ведет себя этот негодник? – спрашивали они и потихоньку, деликатно так, клали сверток на стол.
Я же делал вид, что ничего не замечаю, а сам все думал, что же там внутри, с трудом дожидаясь, когда они наконец уйдут, – так не терпелось развернуть пакет. Пока же, подражая своим старым учителям, я повторял их фразы, те самые, которые столько раз слышал в детстве и которые производят впечатление на мамочек, заставляя их воздевать руки к небу и восклицать: «Вот так учитель!» Я отвечал:
– Ну, он мог бы учиться лучше, гораздо лучше, учитывая его способности…
Мать тут же начинала грозить сыну пальцем, срывала с его головы надетую для случая нарядную морскую кепочку и шептала сквозь стиснутые зубы: «И не стыдно тебе?»
– Болтает на уроках, – продолжал я, – отвлекается, бывает даже, что сильно меня сердит… Дома он как себя ведет?
– Плохо, синьор учитель, ой плохо, сил моих нет. Все время дерется с младшими.
Тогда и я принимался грозить пальцем несчастному малышу, который только согласно кивал головой в ответ на все упреки, и из глаз его прямо на штанишки падали большие слезищи.
– Но, – тут же добавлял я, – он будет вести себя лучше, я уверен, и будет… – это и была та самая фраза, к которой я вел, желая произвести впечатление на огорченную родительницу, – …доставлять только радость учителям и родителям, которые так его любят…
При этих словах малыш поднимал голову и смотрел на меня сквозь слезы, но с улыбкой. Довольная мама вставала и прощалась, я провожал их до двери. Спустившись на ступеньку, она говорила сынишке: «Попрощайся еще раз с синьором учителем», – тот прощался. Я смотрел на них с важным видом. Но как только за ними закрывалась дверь, я бросался к оставленному на столе свертку, звал сестру и брата, которые все это время подслушивали под дверью кабинета, мы вместе лихорадочно разворачивали подарок и, если это был пирог или вино, тут же устраивали пирушку, нахваливая заботливых мамочек.
Но чаще всего это была какая‑нибудь чугунная чернильница в форме гондолы или стеклянный шар с собором Святого Петра внутри. Все это было безвкусно, но мне казалось красивым, и не хватало духу убрать эти вещицы со стола…
Вот почему в прошлом году, когда спустя много лет я вернулся в школу, мне захотелось сказать учителям, сгорающим от зависти к моей карьере и воображаемым сказочным гонорарам: «Не бросайте этих мальчишек. Пока живешь среди них, остаешься в чем‑то на них похожим, и маленькие комнаты кажутся огромными залами, смешные картинки на стенах – прекрасной живописью, а стеклянный шар с собором Святого Петра внутри видится Бог знает чем – самой красивой вещью на свете».
II. Покорение пятого «В»
Мне было всего двадцать, когда, держа в кармане назначение учителем на испытательный срок и крепко‑крепко прижимая руку к карману – таким сильным был страх потерять это желанное назначение, – я вошел в определенную мне школу и спросил директора. Сердце у меня бешено колотилось.
– Ты кто такой? – спросила меня секретарь. – В это время синьор директор принимает только учителей.
– Я знаю… я как раз и есть новый учитель… – ответил я, протягивая ей письмо.
Вздыхая, она прошла к директору, а через мгновение показался и он сам. Увидев меня, он схватился за голову.
– О чем они там у себя думают, в управлении? – закричал он. – Присылают мне мальчишку, когда мне нужен злой усатый великан с бородой, который поставил бы наконец на место этих сорвавшихся с цепи чертенят! А это кто – мальчишка… Да они его живьем съедят, как только увидят!
Потом, догадавшись, видимо, что это был далеко не лучший способ меня подбодрить, он улыбнулся, и, похлопав меня по плечу, спросил:
– Вам уже исполнилось двадцать лет? Должно быть, иначе бы вас не назначили. Но на вид вам самое большее шестнадцать. Вы смахиваете скорее на ученика старших классов, которого много раз оставляли на второй год, чем на учителя. И этот факт, не скрою, очень меня беспокоит. В управлении, часом, не ошиблись? У вас тут точно написано «школа Данте Алигьери»?
– Вот, – показал я драгоценное письмо, – «школа Данте Алигьери».
– Ну, да поможет нам Господь! – вздохнул директор. – Этих мальчишек еще никому не удавалось укротить: сорок дьяволят, организованных, вооруженных, у них и главарь есть – Гверрески. Последний учитель ушел от них вчера чуть не плача, а он пожилой был и опытный… Попросил перевод в другую школу…
С этими словами он недоверчиво посмотрел мне в лицо.
– Были бы у вас хотя бы усы… – пробормотал он.
Я сделал беспомощный жест, как бы показывая, что это невозможно, они у меня не растут. Он поднял глаза к небу: «Пойдемте».
Мы прошли по длинному коридору, по сторонам которого располагались классы: четвертый «Г», пятый «А», пятый «Б»… пятый «В»…
– Вам сюда, – сказал директор, остановившись перед дверью пятого «В».
Сказать, что из‑за этой двери раздавался шум, – не сказать ничего: оттуда доносились вопли, стук железных шариков по доске, кто‑то стрелял, кто‑то пел, кто‑то явно двигал и переставлял парты…
– Думаю, они строят баррикады, – прошептал директор.
Тут он горячо пожал мне руку и удалился, оставив меня одного перед дверью пятого «В».
Если бы я не ждал его целый год, этого назначения, если бы я и моя семья не нуждались так остро в учительской зарплате, может быть, я бы и ушел потихоньку и, возможно, по сей день пятый «В» школы Данте Алигьери ждал бы своего укротителя. Но мой отец, моя мать, мои братья и сестры ждали с нетерпением и с ножом и вилкой в руках, чтобы я наполнил их пустые тарелки. Так что я открыл‑таки эту дверь и вошел.
В классе неожиданно воцарилась тишина. Я воспользовался ей, чтобы подняться на кафедру. Похоже, мальчишки были удивлены слишком молодым моим видом и не могли понять, старшеклассник я или учитель. Сорок дьяволят угрожающе сверлили меня глазами. Это было затишье перед битвой.
А за окном была весна. Деревья в саду покрылись первыми зелеными листочками и, подталкиваемые ветром, ласково стучались ветвями в оконное стекло.
Сжав кулаки, я усилием воли заставил себя выдержать паузу: одно лишнее слово могло все испортить, так что я ждал, не опережая событий.
Ребята смотрели на меня в упор. Я тоже смотрел на них, как укротитель на львов, и тут же понял, кто был заводилой. Тот самый Гверрески, о котором упомянул директор, сидел в первом ряду: маленького роста, коротко стриженный, без двух передних зубов, он хищно смотрел на меня и подкидывал на ладони апельсин, целясь, судя по всему, прямо мне в лоб.
Было совершенно очевидно, что есть этот сочный фрукт не входило в его намерения.
Момент настал.
Гверрески издал боевой клич, размахнулся и запустил в меня апельсином. Я успел чуть отвести голову – и апельсин размазался по стене аккурат за моей спиной.
Один – ноль. Возможно, Гверрески промахнулся впервые в жизни, к тому же я не испугался и не пригнулся: только чуть повел головой в сторону – ровно настолько, насколько было необходимо.
Но это было только начало.
Рассвирепевший Гверрески вскочил из‑за парты и направил на меня заряженную наслюнявленными бумажными шариками рогатку с красной резинкой. Это был сигнал: почти одновременно с ним остальные тридцать девять дьяволят тоже поднялись на ноги и навели на меня свои рогатки, правда, не с красной резинкой, а с обычной. Красный был цветом вожака.
Тишина сделалась еще напряженнее.
Ветви деревьев все так же тихонько постукивали по стеклу. Вдруг усиленное всеобщим молчанием жужжание нарушило тишину: в класс влетела большая зеленая муха. Эта муха была моим спасением.
Я заметил, как Гверрески, не переставая наблюдать за мной одним глазом, другим искал источник жужжания. Остальные делали то же самое – судя по всему, в их сердцах шла мучительная борьба: муха или учитель?
Кому как не мне было знать, каким соблазнительным может быть подобное жужжание посреди урока: я и сам в ту пору был недавним школьником, появление мухи не оставляло бесчувственным и меня.
Неожиданно для всех я сказал:
– Гверрески!
Тот вздрогнул, удивленный, что я знаю его имя.
– Ты как, смог бы ее убить одним выстрелом?
– Еще бы, – ухмыльнулся Гверрески.
По рядам мальчишек пробежал шепот. Направленные на меня рогатки опустились, все внимание было приковано к Гверрески. Выйдя из‑за парты, он прицелился и, выждав какое‑то время, выстрелил: «Диннь!» – бумажный шарик ударился о лампочку, муха же продолжала жужжать, невозмутимая, как аэроплан.
– Сюда рогатку! – скомандовал я.
Я долго жевал кусочек бумаги, после чего слепил из него шарик и стал целиться. Мое спасение, мой будущий престиж полностью зависели от этого выстрела.
Прежде чем выстрелить, я долго медлил: «Вспомни, – говорил я себе, – в школе никто не мог сравниться с тобой в искусстве стрельбы по мухам».
Наконец твердой рукой я отпустил резинку: жужжание резко оборвалось, и мертвая муха свалилась к моим ногам.
– Рогатка Гверрески уже у меня, – сухо сказал я, вернувшись за кафедру и демонстрируя всем красную резинку. – Жду остальные.
Снова послышался шепот, теперь скорее восхищенный, чем враждебный, и один за другим, с опущенными головами, не осмеливаясь поднять на меня глаза, все тридцать девять хулиганов подошли к моему столу. К концу этого шествия побежденных передо мной красовалась гора из сорока рогаток.
Показать, как я наслаждаюсь своим триумфом, было бы слишком мелко. Как ни в чем не бывало я сказал совершенно равнодушным тоном:
– Начнем с глаголов. Гверрески, к доске.
И сунув ему в руку мел, принялся диктовать:
– Я стреляю, ты стреляешь, он стреляет… – и так до прошедшего времени.
Остальные тем временем пресмирно записывали в тетради аккуратным почерком то, что выводил на доске их побежденный предводитель.
А директор?
Возможно, испугавшись необычной тишины и решив, что сорок дьяволят взяли меня в плен и засунули кляп мне в рот, он заглянул в класс и чуть было не вскрикнул от восхищения.
Позже, когда урок закончился и класс опустел, он подошел ко мне поинтересоваться, каким же образом мне удалось их укротить, но ему пришлось удовлетвориться туманным ответом:
– Я просто вошел к ним в доверие, синьор директор.
Не мог же я рассказать ему, что застрелил муху из рогатки – этот способ преподавания не описан ни в одном учебнике по педагогике, предусмотренном и рекомендованном Министерством образования. Никто из ученых педагогов, насколько мне известно, даже не намекает на пользу убийства мухи из рогатки для поддержания дисциплины в классе.
Учебный год прошел гладко, как по маслу, и Гверрески, бывший главарь маленьких бандитов, а теперь главный мой обожатель, был переведен в среднюю школу с отличными оценками.
Я случайно встретил Гверрески год назад, он выходил из лицея в компании друзей.
– Синьор учитель! – позвал он, направляясь ко мне.
Он изменился: уже не смотрел на меня с прежним обожанием. Конечно, ведь теперь он был лицеистом, до экзаменов на аттестат зрелости оставалась пара месяцев. Он стал молодым человеком выше меня на голову, а я был просто его старым учителем, который, правда, умел стрелять из рогатки по мухам, но только и всего.
– Как вы поживаете, синьор учитель?
Друзья стояли неподалеку и смотрели на нас, посмеиваясь.
Лицеисты, полные планов на будущее и гордости своими знаниями, всегда смеются, когда видят учителя начальных классов, ничего уже, конечно, не ждущего от жизни, – какое может быть будущее у учителя?
– Вы всё в «Данте Алигьери»? Всё в пятом ведете? Не мучают они вас?
Я хотел было сказать ему, что сменил профессию, что руковожу теперь еженедельником, который он, Гверрески (он как раз держал наш журнал в руках), скорее всего, постоянно читает. Скажи я ему об этом, я бы снова заполучил его в ряды своих поклонников. Но я промолчал – мне хотелось насладиться его превосходством.
– Да, я всё там же. У меня за эти годы столько уже было этих пятых, но каждый раз нам удавалось поладить.
Ведь, несмотря на мою молодость, я был просто старым учителем, встретившим старого ученика.
– Вы все еще стреляете по мухам из рогатки?
– Конечно, – ответил я. – Стрелок я по‑прежнему хоть куда. Эх… – добавил я, оглядываясь вокруг и притворяясь, будто нащупываю в кармане рогатку, – попадись мне сейчас какая‑нибудь муха, я бы…
– Синьор учитель! – смутился Гверрески. – Все смотрят!
Бедный Гверрески! В свои восемнадцать лет он был уже взрослым и стеснялся таких вещей… Я же, слава Богу, нет.
Только учителя начальных классов в тридцать лет могут, пусть хоть на минутку, снова почувствовать себя детьми.
– Вам было бы за меня стыдно? – спросил я его.
Я нарочно обратился к нему на «вы», а не на «ты», что его одновременно и смутило, и обрадовало. Он посмотрел мне в глаза и, увидев в них усмешку, покраснел. Попрощавшись, он вернулся к своим одноклассникам, а я остался стоять, глядя им вслед. Они уже не смеялись и шли быстрым шагом, не оборачиваясь.
III. Волшебное дерево
Объяснять детям у доски технику рисунка и колористику, как это делают многие учителя в начальной школе, – по‑моему, то же самое, что всерьез рассказывать двухлетнему ребенку о том, что надо говорить не «динь‑дон», а «бронзовый колокол», то есть «колокол, отлитый из сплава олова и меди…»
В общем, занятие это совершенно бесполезное и, скажу больше, вредное.
Двухлетний карапуз, способный произнести все эти умные слова про колокол, кажется мне маленьким уродцем, которого можно показывать за деньги в цирке. Точно так же, как ученика начальной школы, который знает законы перспективы, анатомию и секреты всех тонов и оттенков. Я бы такого ребенка просто‑напросто боялся и, попадись он в моем классе, срочно придумал бы какие‑нибудь семейные обстоятельства и попросил перевод в другой город, от греха подальше.
Но, к счастью, таких детей не бывает – мои ученики всегда рисовали человечков строго определенным образом: одна нога на огромном расстоянии от другой, волосы дыбом, над волосами, едва их касаясь, шляпа, ушей, понятное дело, нет, но зато есть длиннющий ряд пуговиц, руки смахивают на высохшие стволы деревьев, из которых торчат пять, а иногда, по невниманию, и шесть тощих прямых веточек. В общем, те самые человечки, которых можно увидеть на стенах бедных кварталов, с обязательной подписью: «Джиджи цалуица с Марьеттой».
Эти простодушные мальчишки из начальных классов – они не знают не только что такое целоваться, но и как это пишется.
– Нарисуйте короля, – дал я как‑то раз задание своим ученикам из третьего.
И Мартинелли – тот, что дарил мне карамельки и воровал для меня цветы на холме Оппио из парника с написанными на табличках латинскими названиями («Синьор учитель, тут что‑то странное написано, но вы не думайте, это цветы…» – нарисовал такую картинку:
Он так его себе представлял, короля: сидящим высоко‑высоко, с маленькими подданными внизу. А тот подданный с цветком в руке, возможно, был сам Мартинелли, укравший цветы для короля.
Зачем мне было объяснять ему, что король и короны‑то почти никогда не носит и что на трон его уж точно проще забраться, чем на эту чудом стоящую башню из тумбочек и табуреток? Мартинелли ведь никогда не видел короля и слышал о нем до этого разве что от бабушки, которая иногда рассказывала ему сказки.
Тронов он, конечно же, тоже никогда не видел, так что не мог знать, как они выглядят. Он знал, что существуют стулья, табуретки, скамейки – жил он с мамой и маленькими братьями в довольно скромном домишке и даже не подозревал о существовании диванов и кресел. Куда ж ему посадить короля? На скамейку?
Или на соломенный стульчик, такой, на котором он сидел сам, когда делал уроки или обедал? Это несерьезно. Нужно было что‑то, о чем Мартинелли не знал, потому что никогда в жизни не видел. Поэтому из уважения к королю он поставил друг на друга много скамеечек, стульев и табуреток, а на вершину этой чудом держащейся башни посадил короля. Так что подданные оставались далеко‑далеко внизу и казались совсем крошечными. И я не собирался объяснять Мартинелли, что его человечки непропорциональны: ведь, нарушив пропорции, он нашел самый точный способ подчеркнуть величие короля.
Как‑то раз после прогулки по Римскому Форуму я сказал ребятам:
– Нарисуйте то, что вас больше всего поразило.
И Ронкони, мальчик, чьи мысли были гораздо старше его самого, хотя сам он об этом и не подозревал, – глаза у него были огромные и черные, личико тонкое и бледное, на тонких запястьях проступали вены, а на губах – улыбка, которую в последний раз я увидел несколько месяцев спустя на белоснежной подушке, почти не примятой под невесомой маленькой головой, – этот самый Ронкони показал мне такой рисунок:
Среди полуразрушенных колонн прогуливались древние римляне и летали бабочки.
– Это древние или современные бабочки? – шутливо спросил я его.
– Бабочки всегда одни и те же, – серьезно ответил Ронкони.
– А эти дети, которые там играют, почему они не одеты как древние римляне?
Он окинул меня взглядом, в котором читалось: «Ты же учитель, ну как ты можешь не понимать таких простых вещей?»
Ронкони был явно расстроен. Он любил меня, ставил выше себя и был уверен, что я все понимаю, в том числе и детские мысли, которые бывают такими взрослыми и глубокими, что никто их понять не может.
– Дети, – сказал он мне, – всегда одинаковые. Они всегда играют. И древнеримские дети были такими же, как мы: они играли с мячом, с обручем и совсем не знали, что они древнеримские.
Я не нашелся, что ответить.
Мне пришли на ум стихи одного поэта – о том, как в Риме на раскопках древнего храма нашли детские захоронения. И поэт в своем стихотворении спрашивает у умерших детей:
– Что вы делали, когда были живы? О чем вы думали тогда? И Рим, каким был Рим?
– Что мы можем об этом знать? – отвечают они. – Мы ведь были детьми, мы играли, бегали за бабочками, как все дети. Что еще тебе сказать? Я хорошо помню свою куклу. А я – мячик и обруч…
Так Ронкони, ученик третьего класса, сам того не подозревая, почувствовал то же, что чувствовал поэт. И выразил это свое чувство не словами, а карандашами.
Чувство, совсем не пришедшееся по душе старому и важному инспектору в очках в золотой оправе, который как‑то зашел ко мне в класс. Он строго раскритиковал мою манеру обучать, а вернее, не обучать рисованию и более всего возмутился, когда увидел древнеримских детей, играющих с обручем и бегающих за бабочками.
– Это что за легкомыслие, что за распущенность такая!
Я робко спросил его, чем, по его мнению, играли дети Древнего Рима.
– Они не играли вовсе! – отрезал он. Потом, чуть подумав, уже другим тоном добавил:
– Ну, или играли… но отважно, не смеясь, и на головах у них должны были быть при этом маленькие шлемы, а в руках мечи.
– Но бабочки… – начал было я…
– Никаких бабочек в Древнем Риме не было и быть не могло!
В классе повисла глубокая тишина.
На лицах кое‑кого из мальчишек я увидел сильное желание поднять руку и спросить, в каком году изобрели бабочек.
– Синьор учитель, – инспектор повернулся ко мне, – вы совершенно не умеете преподавать рисование. То, что рисуют ваши ученики, – это какие‑то каракули!
С этими словами он взял наугад один рисунок.
– Это чей? – спросил он. – Кто из вас Мартинелли?
Мартинелли, дрожа, встал из‑за парты и, онемев от испуга, моргнул глазами, давая понять, что он и есть Мартинелли.
Потрясая рисунком, на котором был изображен зимний пейзаж с заснеженными горами и крышами и как по волшебству выросшим посреди площади деревом, усыпанным разноцветными цветами, инспектор стал кричать:
– Разве зимой, под снегом, цветут деревья? Когда цветут деревья, а?
– Весной! – хором ответил класс.
– Правильно, молодцы. А ты, Мартинелли, ты видел хоть одно цветущее дерево зимой?
– Видел, – ответил Мартинелли.
– Это где же? – чуть не подпрыгнул инспектор.
Тут Мартинелли разрыдался, потому что не знал, что ответить, но он‑то и правда видел, он был в этом убежден.
Я незаметно прошептал ему: «Тсс, не плачь», – давая тем самым понять, что верю в его дерево.
Инспектор попрощался со мной очень сухо:
– Синьор учитель, вы должны усерднее исполнять свои обязанности. Учить детей рисованию – серьезное дело. Сделайте так, чтобы в следующий раз я не увидел здесь никаких цветущих кустов посреди зимы!
Когда он вышел, воцарилась полная тишина. Подождав немного, я спросил:
– Мартинелли, ты и вправду видел это дерево?
– Синьор учитель, видел! Красивое такое, огромное, всё в цветах… Вы мне тоже не верите?
– Верю, – ответил я.
И Мартинелли расплылся в широченной улыбке.
Все остальные тоже заулыбались. Нам, взрослым, чтобы увидеть что‑то прекрасное, нужно, чтобы оно было прямо у нас перед глазами, дети же, наоборот, видят красоту всегда – их воображение, мечты их и желания так живы, так сильны, что становятся реальностью. Мартинелли действительно верил в то, что видел цветущее дерево среди белого снега, под серым‑серым небом.
– Ребята, – обратился я к классу, – синьор инспектор, конечно, прав: зимой на деревьях не растут ни цветы, ни листья, но если вы без них никак не можете обойтись, то так и быть, пусть будут – всю ответственность я беру на себя.
На партах лежали цветные карандаши и бумага для рисования.
– Рисуйте!
– Синьор учитель, – отозвался из‑за парты Мартинелли, – можно мне нарисовать дом с красной‑красной крышей?
– А мне, – подхватил Сантини, – можно желтые и зеленые черепицы нарисовать?
– А можно я нарисую синьора инспектора с усами, с бородой и с красными глазами, как у дракона? – спросил Леонарди.
У инспектора не было ни красных глаз, ни бороды, ни даже усов.
– А у него все это было? – спросил я. – Вы уверены?
– Да‑а! – закричали все хором, более чем уверенно.
– Ну тогда рисуйте.
И мои мальчишки принялись рисовать, низко согнувшись над листами бумаги.
Я немного понаблюдал за ними, а потом, потихоньку, чтобы никто не видел, зашел за доску и разноцветными мелками нарисовал широкие снежные просторы с цветущим посреди снегов деревом. А в уголке пририсовал физиономию инспектора с огромными усищами и бородой. И с глазами как у дракона.
IV. Сочинение в классе
Сегодня у нас сочинение.
Ребята входят в класс на цыпочках, испуганно глядя на учителя. Достают из портфеля и кладут на парту два листочка: один черновик, другой чистовик – гладкие, белые, только что купленные в лавочке, что находится в двух шагах от ворот школы и в которую из‑за тесноты не могут зайти больше двух человек. Хитрец‑хозяин – старичок в кипе, который всегда улыбается ребятам и знает их всех до единого, не зря открыл свой магазин прямо у школы. Он продает не только бумагу, тетради и пеналы: основную прибыль ему приносит продажа водяных пистолетов, бумажных свистков‑язычков и старых марок Гондураса и Гватемалы. Торгует он с неизменной улыбочкой и с таким искусством, что мальчишки за любую из этих марок готовы выложить аж по пять или шесть монет, тут же, правда, жалея о покупке и стараясь поскорее сбыть ее своим одноклассникам, хотя бы за две монеты или четыре стальных пера.