6. Слыша, что он отказывается от царства, римляне, не щадя сил, стали молить его не ввергать их город в новые раздоры и междоусобную войну – ведь он единственный, в чью пользу склоняются мнения обеих враждующих сторон; также и отец с Марцием, когда послы удалились, приступили к Нуме с убеждениями принять великий, свыше ниспосланный дар: «Если ты, довольствуясь тем, что имеешь, не ищешь богатства, если ты никогда не домогался славы, сопряженной с властью и могуществом, владея более драгоценною славой – покоящейся на добродетели, подумай хотя бы о том, что царствовать значит служить богу, который ныне воззвал к твоей справедливости и не даст ей более лежать втуне! Не беги власти, ибо она открывает перед человеком разумным поприще великих и прекрасных деяний, на котором ты пышно почтишь богов и легче и быстрее всего смягчишь души людей, обратишь их к благочестию, употребляя на это влияние государя. Римляне полюбили пришельца Татия и обожествили память Ромула. Кто знает, быть может, этот народ‑победитель пресыщен войнами, не хочет больше триумфов и добычи и с нетерпением ждет вождя кроткого, друга права, который даст им благозаконие и мир? Но если даже они охвачены неистовой, всепоглощающей страстью к войне, разве не лучше, взяв в руки поводья, направить их порыв в другую сторону, дабы узы благожелательства и дружбы связали наше отечество и всех вообще сабинян с цветущим и сильным городом?» К этим речам присоединились, как сообщают, добрые знамения, а также настояния сограждан, которые, узнав о посольстве, неотступно просили Нуму принять царство, чтобы в тесном союзе слить римлян и сабинян.
7. Итак, Нума согласился. Принеся жертвы богам, он отправился в Рим. Навстречу ему, в порыве достойной изумления любви к будущему царю, вышли сенат и народ. Звучали славословия женщин, в храмах приносили жертвы, все граждане радовались так, словно не царя получили, а царство. На форуме Спурий Веттий, которому выпал жребий исполнять обязанности царя в те часы, призвал сограждан к голосованию, и Нума был избран единогласно. Ему поднесли знаки царского достоинства, но он просил подождать: пусть прежде его избрание подтвердит бог, сказал он. Вместе с прорицателями и жрецами он поднялся на Капитолий, который римляне в то время называли Тарпейским холмом. Там первый прорицатель, закутав Нуме лицо, повернул его к югу, а сам стал позади, возложил правую руку ему на голову и, помолившись, принялся наблюдать, поглядывая кругом и ожидая от богов предуказаний в виде полета птиц или иных примет. Тишина, невероятная при таком стечении народа, опустилась на форум; запрокинув головы, все ждали, гадая в душе, каков будет исход дела, пока не явилась благая примета – птицы справа. Лишь тогда Нума надел царское платье и спустился к толпе. Загремели приветственные клики в честь «благочестивейшего из смертных» и «любимца богов», как говорили римляне.
|
Приняв власть, Нума начал с того, что распустил отряд из трехсот телохранителей, которых Ромул постоянно держал вокруг себя и которых называл «келерами», то есть «проворными», – Нума считал для себя невозможным не доверять тем, кто оказал ему доверие, равно как и царствовать над теми, кто ему не доверяет. Затем к двум жрецам – Юпитера и Марса – он присовокупил третьего – жреца Ромула и назвал его «фламином Квирина». Двое прежних тоже носили имя фламинов – по греческому названию войлочной шляпы[190], которой они покрывали голову. В ту пору, говорят, в латинском языке было больше греческих слов, чем теперь. Например, Юба утверждает, будто жреческие плащи, «лены» [laena], – это наши хлены и будто мальчик, прислуживавший жрецу Юпитера, звался «камиллом» [camillus] – так же, как иные из греков звали Гермеса, имея в виду услуги, которые он оказывает прочим богам.
|
8. Приняв эти постановления, которые должны были доставить ему благосклонность и любовь народа, Нума тотчас же принялся как бы размягчать этот железный город, чтобы из жестокого и воинственного сделать его более кротким и справедливым. Слова Платона «город лихорадит»[191]как нельзя более подходят к Риму того времени: он был рожден отвагою и отчаянною дерзостью отчаянных и на редкость воинственных людей, которых занесло в Лаций отовсюду; многочисленные походы и частые войны были для него пищей, на которой он вырос и налился силой, и наподобие свай, под ударами и толчками только глубже уходящих в землю, Рим, перенося опасности, становился, казалось, еще крепче. Нума видел, что направить и обратить к миру этот гордый и вспыльчивый народ очень нелегко, и призвал на помощь богов: устраивая и сам возглавляя многочисленные жертвоприношения, шествия и хороводы, в которых торжественная важность сочеталась с приятной и радостной забавой, он ласкою утишал строптивый и воинственный нрав римлян. Иногда же, напротив, он говорил им о бедах, которые уготовало божество, о чудовищных призраках, о грозных голосах и, внушая им суеверный ужас, подавлял и сокрушал их дух.
|
Отсюда главным образом и возникло мнение, будто мудрость и ученость Нумы идет от его знакомства с Пифагором. Ведь и в философии Пифагора и в государственном устройстве Нумы важное место занимало тесное общение с божеством. Говорят, что и наружный блеск, которым облекся Нума, заимствован у Пифагора. Пифагор, насколько известно, приручил орла, – и птица, откликаясь на его зов, останавливалась в полете и спускалась на землю, – а на Олимпийских играх, проходя через толпу, показал собравшимся свое золотое бедро. Рассказывают и о других его чудесах и хитрых выдумках. По этому поводу Тимон Флиунтский написал:
Древний хотел Пифагор великим прослыть чародеем;
Души людей завлекал болтовней напыщенно‑звонкой.
Нума же вывел на сцену любовь некоей богини или горной нимфы, которая, как мы уже рассказывали, якобы находилась с ним в тайной связи, а также беседы с Музами. Именно Музам приписывал он б о льшую часть своих прорицаний, а одну из них, которую он называл Такитой[192], что значит «молчаливая» или «немая», велел римлянам чтить особо; последнее, по‑видимому, доказывает, что он знал и уважал обычай пифагорейского безмолвия.
Распоряжения Нумы касательно статуй богов – родные братья Пифагоровых догм: философ полагал начало всего сущего неощутимым и не воспринимаемым чувствами, не подверженным никаким впечатлениям, а также и невидимым, несотворенным и умопостигаемым, царь запретил римлянам чтить бога в образе человека или животного, и в древности у них не было написанных, ни изваянных подобий божества. На протяжении первых ста семидесяти лет[193], строя храмы и воздвигая священные здания, они не создавали вещественных изображений, считая нечестивым приравнивать высшее низшему и невозможным постичь бога иначе, нежели помышлением. Порядок жертвоприношений полностью следует пифагорейским обрядам: жертвы были бескровны и большей частью состояли из муки, вина и вообще из веществ самых дешевых. Помимо указанного нами выше, те, кто сближает Нуму с Пифагором, пользуются еще иными – привлеченными извне – свидетельствами. Одно из них – то, что римляне даровали Пифагору права гражданства, как сообщает в книге, посвященной Антенору, комик Эпихарм, старинный писатель и приверженец Пифагорова учения. Другое – то, что одного из своих четырех сыновей Нума назвал Мамерком в честь Пифагора. (Говорят, что от последнего получил свое имя патрицианский род Эмилиев: за изящество и прелесть речей царь якобы дал Мамерку ласковое прозвище «Эмилия»[194].) Мы сами неоднократно слышали в Риме, что однажды оракул повелел римлянам воздвигнуть у себя в городе статуи самому мудрому и самому храброму из греков, и тогда‑де они поставили на форуме два бронзовых изображения: одно – Алкивиада, другое – Пифагора. Впрочем все это таит в себе множество противоречий, и ввязываться в спор, выступая с обстоятельными опровержениями или же, напротив, высказывая безоговорочное доверие, было бы чистым ребячеством.
9. Далее Нуме приписывают учреждение должности верховных жрецов (римляне зовут их «понтификами») и говорят, что первым их главою был сам царь. Понтификами назвали их либо потому, что они служат могущественным богам, владыкам всего сущего, а могущественный по‑латыни – «потенс» [potens], либо по мнению других, имя это намекало на возможные исключения из правила, ибо законодатель велит жрецам приносить жертвы лишь тогда, когда это возможно, если же имеется какое‑либо важное препятствие, не требует от них повиновения. Однако большинство держится самого смехотворного объяснения: они утверждают, будто этих жрецов называли просто‑напросто «мостостроителями»[195]– по жертвам, которые приносят подле моста, каковой обряд считается весьма священным и древним, а мост римляне зовут «понтем» [pons]. Защитники этого взгляда ссылаются на то, что охрана и починка моста входит в обязанности жрецов наравне с соблюдением иных обычаев, древних и нерушимых, ибо поломку деревянного моста римляне считают тяжким, непростительным прегрешением. Говорят, что, следуя какому‑то оракулу, мост собирали целиком из дерева и сколотили деревянными гвоздями, вовсе обойдясь без железа. Каменный мост выстроили много позже, при квесторе Эмилии[196]. Впрочем, говоря, что и деревянный мост во времена Нумы еще не существовал и был сооружен лишь в царствование Марция, внука Нумы. Великий понтифик приблизительно соответствует эксегету[197], толкователю воли богов, или, вернее, иерофанту: он надзирает не только над общественными обрядами, но следит и за частными жертвоприношениями, препятствуя нарушению установленных правил и обучая каждого, как ему почтить или умилостивить богов.
Великий понтифик был также стражем священных дев, которых называют весталками. Ведь и посвящение дев‑весталок, и весь вообще культ неугасимого огня, который блюдут весталки, также приписывают Нуме, который поручил чистую и нетленную сущность огня заботам тела непорочного и незапятнанного, или, быть может, находил нечто общее между бесплодием пламени и девством. В тех городах Греции, где поддерживается вечный огонь, например в Дельфах и в Афинах, за ним смотрят не девушки, а женщины, по летам уже не способные к браку. Если по какой‑либо случайности огонь потухал, – как было, говорят, в Афинах со священным светильником при тиранне Аристионе[198], или в Дельфах, когда персы сожгли храм и когда исчез не только огонь, но и самый жертвенник, – его нельзя было зажечь от другого огня, но следовало возродить сызнова от солнечного жара, чистого и ничем не оскверненного. Обыкновенно для этого пользуются зажигательным зеркалом; внутри оно полое и составлено из равнобедренных прямоугольных треугольников так, что все ребра сходятся в одной точке. Когда его держат против солнца, лучи, отражаясь от всех граней, собираются и соединяются в центре, и зеркало, истончив и разредивши самый воздух, быстро воспламеняет наиболее легкие и сухие частицы положенного перед ним топлива, ибо лучи благодаря отражению приобретают естество и жгучую силу огня. Некоторые писатели считают, что единственное занятие дев‑весталок – беречь неугасимое пламя, другие думают, что они хранят некие святыни, видеть которые, кроме них, не должен никто. Все, что можно об этом услышать и рассказать, изложено в жизнеописании Камилла[199].
10. Первыми, как сообщают, Нума посвятил в весталки Геганию и Верению, затем – Канулею и Тарпею. Впоследствии Сервий[200]прибавил к четырем еще двух, и это число остается неизменным вплоть до сего дня. Царь назначил священным девам тридцатилетний срок целомудрия: первое десятилетие они учатся тому, что должны делать, второе – делают то, чему выучились, третье – сами учат других. По истечении этого срока им разрешено выходить замуж и жить, как вздумается, сложив с себя жреческий сан. Не многие, однако, воспользовались этим правом, те же, что воспользовались, не были счастливы, но весь остаток жизни мучились и раскаивались; пример их поверг остальных в суеверный ужас, и они до старости, до самой смерти, твердо блюли обет девства.
Зато Нума дал весталкам значительные и почетные преимущества. Так, им предоставлена возможность писать завещание еще при жизни отца и вообще распоряжаться своими делами без посредства попечителя, наравне с матерями троих детей[201]. Выходят они в сопровождении ликторов, и если по пути случайно встретят осужденного на казнь, приговор в исполнение не приводится; весталке только следует поклясться, что встреча была невольной, неумышленной и ненарочитой. Всякий, кто вступит под носилки, на которых покоится весталка, должен умереть. За провинности великий понтифик сечет девушек розгами, раздевая их в темном и уединенном месте донага и прикрыв лишь тонким полотном. Но потерявшую девство зарывают живьем в землю подле так называемых Коллинских ворот[202]. Там, в пределах города, есть холм, сильно вытянутый в длину (на языке латинян он обозначается словом, соответствующим нашему «насыпь» или «вал»). В склоне холма устраивают подземное помещение небольших размеров с входом сверху; в нем ставят ложе с постелью, горящий светильник и скудный запас необходимых для поддержания жизни продуктов – хлеб, воду в кувшине, молоко, масло: римляне как бы желают снять с себя обвинение в том, что уморили голодом причастницу величайших таинств. Осужденную сажают на носилки, снаружи так тщательно закрытые и забранные ременными переплетами, что даже голос ее невозможно услышать, и несут через форум. Все молча расступаются и следуют за носилками – не произнося ни звука, в глубочайшем унынии. Нет зрелища ужаснее, нет дня, который был бы для Рима мрачнее этого. Наконец носилки у цели. Служители распускают ремни, и глава жрецов, тайно сотворив какие‑то молитвы и простерши перед страшным деянием руки к богам, выводит закутанную с головой женщину и ставит ее на лестницу, ведущую в подземный покой, а сам вместе с остальными жрецами обращается вспять. Когда осужденная сойдет вниз, лестницу поднимают и вход заваливают, засыпая яму землею до тех пор, пока поверхность холма окончательно не выровняется. Так карают нарушительницу священного девства.
11. Чтобы хранить неугасимый огонь, Нума, по преданию, воздвиг также храм Весты. Царь выстроил его круглым, воспроизводя, однако, очертания не Земли (ибо не отожествлял Весту с Землей), но всей вселенной[203], в средоточии которой пифагорейцы помещают огонь, называемый или Гестией [Вестой], или же Монадой. Земля, по их учению, не недвижима и не находится в центре небосвода, но вращается вокруг огня и не принадлежит к числу самых высокочтимых составных частей вселенной. Так же, говорят, судил в старости о Земле и Платон: он пришел к мысли, что Земля занимает стороннее положение, тогда как срединное и главенствующее место подобает другому, более совершенному телу.
12. Понтифики разрешают также вопросы, касающиеся погребальных обычаев, ибо Нума научил их не страшиться мертвого тела как чего‑то оскверняющего, но воздавать должное и подземным богам, в чье владение переходит важнейшая часть нашего существа, особенно – так называемой Либитине, божеству, надзирающему за похоронами (в ней видят либо Персефону, либо – с еще большим основанием – Афродиту, причем последняя точка зрения принадлежит ученейшим из римлян, вполне разумно соотносящих и рождения и смерти с мощью одной богини). Нума установил продолжительность траура соразмерно возрасту умершего: детей моложе трех лет оплакивать вовсе не полагалось, старше – от трех до десяти – оплакивали столько месяцев, сколько лет прожил ребенок, и это был вообще крайний срок траура, совпадавший с наименьшим сроком вдовства для женщины, потерявшей мужа. Вдова, снова вступавшая в брак до истечения этих десяти месяцев, по законам царя Нумы, приносила в жертву богам стельную корову.
Нума учредил еще множество других жреческих должностей; из них мы упомянем только о двух, в создании которых благочестие царя сказалось особенно ясно, – о салиях и фециалах. Фециалы были стражами мира и свое имя[204], на мой взгляд, получили по самой сути своей деятельности: они старались пресечь раздор с помощью увещательных слов и не позволяли выступить в поход прежде, чем не бывала потеряна всякая надежда на справедливое удовлетворение справедливых требований. Ведь и для греков «мир» – это когда разногласия улаживаются силою слова, а не оружия! Римские фециалы нередко отправлялись к обидчикам и убеждали их образумиться, и только если те упорствовали в своем безрассудстве, фециалы, приглашая богов в свидетели и призвав на себя и на свое отечество множество ужасных проклятий, коль скоро они мстят несправедливо, объявляли войну. Вопреки их воле или без их согласия ни простому воину, ни царю не дозволено было взяться за оружие: командующему следовало сначала получить от них подтверждение, что война справедлива, а лишь затем обдумывать и строить планы. Говорят даже, что пользующееся печальной известностью взятие Рима кельтами было карою за нарушение этих священных правил. Вот как все произошло. Варвары осаждали Клузий, и к ним в лагерь был отправлен послом Фабий Амбуст с наказом заключить перемирие и добиться прекращения осады. Получив неблагоприятный ответ, Фабий счел себя освобожденным от обязанностей посла: с юношеским легкомыслием он выступил на стороне клузийцев и вызвал на бой храбрейшего из варваров. Поединок римлянин выиграл, он сразил противника и снял с него доспехи, но кельты узнали победителя и послали в Рим гонца, обвиняя Фабия в том, что он сражался против них вероломно, вопреки договору и без объявления войны. Тогда фециалы стали убеждать сенат выдать Фабия кельтам, но тот прибег к защите народа и, воспользовавшись расположением к нему толпы, ускользнул от наказания. Немного спустя подступили кельты и разрушили весь Рим, кроме Капитолия. Впрочем, об этом говорится более подробно в жизнеописании Камилла[205].
13. Жрецов‑салиев Нума, как сообщают, назначил по следующему поводу. На восьмом году его царствования моровая болезнь, терзавшая Италию, добралась и до Рима. Римляне были в смятении, и вот, рассказывают, что неожиданно с небес в руки царю упал медный щит; по этому случаю царь поведал согражданам удивительную историю, которую якобы услышал от Эгерии и Муз. Это оружие, утверждал он, явилось во спасение городу, и его надо беречь, сделавши одиннадцать других щитов, совершенно подобных первому формой, размерами и вообще всем внешним видом, чтобы ни один вор не мог узнать «низринутого Зевсом», введенный в заблуждение их сходством. Затем луг, где упал щит, и другие соседние луга следует посвятить Музам (богини часто приходят туда побеседовать с ним, Нумою), а источник, орошающий это место, объявить священным ключом весталок, которые станут ежедневно черпать из него воду для очищения и окропления храма. Говорят, что истинность этого рассказа была засвидетельствована внезапным прекращением болезни. Когда же царь показал мастерам щит и предложил им потягаться, кто лучше достигнет сходства, все отказались от состязания, и только Ветурий Мамурий, один из самых искусных художников, добился такого подобия и такого единообразия, что даже сам Нума не мог отыскать первого щита. Хранителями и стражами щитов царь назначил жрецов‑салиев. Салиями – вопреки утверждениям некоторых – они были названы не по имени некоего Салия, самофракийца или мантинейца, впервые научившего людей пляске с оружием, но скорее по самой пляске[206], в которой они каждый год, в марте, обходят город, взявши священные щиты, облекшись в короткий пурпурный хитон, с широким медным поясом на бедрах и медным шлемом на голове, звонко ударяя в щит небольшим мечом. Вся пляска состоит из прыжков, и главное в ней – движения ног; танцоры выполняют изящные вращения, быстрые и частые повороты, обнаруживая столько же легкости, сколько силы. Сами щиты называют «анкилиа» [ancile] – по их форме: они не круглые и не ограничены полукружьями, как пельты[207], но имеют по краю вырез в виде волнистой линии, крайние точки которой близко подходят одна к другой в самой толстой части щита, придавая ему извилистые [ankýlos] очертания. Быть может, однако, «анкилиа» происходит от локтя [ankōn], на котором носят щит, – таково мнение Юбы, желающего возвести это слово к греческому. Но с тем же успехом древнее это название могло указывать и на падение [anékathen] сверху и на исцеление больных, и на прекращение засухи [ákesis] и, наконец, на избавление от напастей [auchmos] – по этой причине афиняне прозвали Диоскуров Анаками[208], – коль скоро действительно следует связывать слово «анкилиа» с греческим языком! Наградою Мамурию, говорят, служит то, что салии всякий раз упоминают о его искусстве в песне, под которую пляшут пирриху. Впрочем, по другим сведениям, они воспевают не Ветурия Мамурия, а «ветерем мемориам» [vetus memoria], то есть «древнее предание».
14. Закончив с учреждением жречества, Нума выстроил подле храма Весты так называемую «Регию» – царский дом и почти все время проводил там, творя священные обряды, наставляя жрецов или вместе с ними размышляя о божественных предметах. На холме Квирина у царя был еще один дом, и римляне до сих пор показывают место, на котором он стоял. Во время торжественных шествий и вообще всяких процессий с участием жрецов впереди выступали глашатаи, повелевая гражданам прекратить работы и отдаться покою. Говорят, что пифагорейцы не разрешают поклоняться и молиться богам между делом, но требуют, чтобы каждый вышел для этого из дому, соответственно настроивши свой ум; точно так же и Нума полагал, что гражданам не должно ни слышать ни видеть ничто божественное как бы мимоходом или же мельком, а потому пусть оставят все прочие занятия и устремят помыслы к самому важному – почитанию святыни, очистив на это время улицы от криков, скрежета, вздохов и тому подобных звуков, которыми сопровождается тяжкий труд ремесленника. След этого обычая сохранился у римлян до сего дня. Когда консул гадает по птицам или приносит жертву, громко восклицают: «Хок аге!» [Hoc age!], то есть «Делай это!», призывая присутствующих к порядку и вниманию.
О пифагорейском учении напоминают и многие другие предписания Нумы. Как пифагорейцы внушали не садиться на меру для зерна, не разгребать огонь ножом[209], не оборачиваться назад, отправляясь в путешествие, приносить в жертву небесным богам нечетное число животных, а подземным – четное, причем смысл каждого из этих наставлений от толпы утаивался, так и смысл иных правил, идущих от Нумы, остается скрытым. Например: не делать возлияний вином, полученным от необрезанной лозы, не совершать жертвоприношений без муки, молясь богам, поворачиваться, а по окончании молитвы – садиться. Два первых правила, по‑видимому, указывают, на то, что возделывание почвы неотъемлемо от благочестия. Поворот во время молитвы воспроизводит, говорят, вращение вселенной. Скорее, однако, поскольку двери храмов обращены к утренней заре и, входя в храм, оказываешься к востоку спиной, молящийся сначала поворачивается лицом к Солнцу, а потом снова к изображению бога, описывая полный круг и привлекая к исполнению своей молитвы обоих этих богов. Впрочем, клянусь Зевсом, тут может быть и намек на египетские колеса[210], и тогда круговое движение знаменует непрочность всех дел и надежд человеческих и призывает, как бы ни повернул бог нашу жизнь, как бы ни распорядился ею, все принимать с любовью. Сидеть после молитвы полагалось, как сообщают, в знак того, что просьбам будет даровано исполнение, а благам, о которых просят, – надежность. Вдобавок, отдых служит границей между действиями, а потому, положив конец одному делу, присаживались перед богами, дабы затем, с их же изволения, приступить к другому. Но возможно, и это согласуется с намерениями законодателя, о которых речь уже была выше: он приучает нас вступать в общение с божеством не между делом, не впопыхах, но лишь тогда, когда у нас есть для этого время и досуг.
15. Воспитание в духе благочестия исполнило город такою покорностью, таким восхищением пред могуществом Нумы, что речи, совершенно несообразные и баснословные, стали приниматься на веру: римляне решили, что для их царя нет ничего невозможного – стоит ему только захотеть. Говорят, что однажды, позвав к себе много народу, он предложил гостям самые дешевые и простые кушанья на весьма неприглядной посуде. Когда обед уже начался, царь вдруг заявил, что к нему пришла богиня, его возлюбленная, и в тот же миг повсюду появились драгоценные кубки, а стол ломился от всевозможных яств и богатой утвари.
Но все превосходит нелепостью рассказ о встрече Нумы с Юпитером. Предание гласит, что на Авентинский холм, который тогда не принадлежал еще к городу и не был заселен, но изобиловал полноводными ключами и тенистыми рощами, нередко приходили два божества – Пик и Фавн[211]. Их можно было бы уподобить сатирам или панам, но, владея тайнами колдовских снадобий и заклинаний, они бродили по Италии, играя те же шутки, которые греки приписывают дактилам с горы Иды. Нума их поймал, подмешавши вина и меда к воде источника, из которого они обычно пили. Оказавшись в плену, Пик и Фавн многократно изменяли свой облик, совлекая всегдашнюю свою наружность и оборачиваясь непонятными и страшными для взора призраками, но, чувствуя, что царь держит их крепко и что вырваться невозможно, предсказали многие из грядущих событий и научили очищению, которое следует совершать после удара молнии и которое совершают и по сей день с помощью лука, волос и рыбешек. Некоторые утверждают, будто Пик с Фавном не открывали Нуме порядка очищения, но своим волшебством свели с неба Юпитера, а бог в гневе возвестил, что очищение надлежит произвести головами. «Луковичными?» – подхватил Нума. «Нет. Человеческими...» начал Юпитер. Желая обойти это ужасное распоряжение Нума быстро переспросил: «Волосами?» – «Нет живыми...» «Рыбешками», – перебил Нума, наученный Эгерией. Тогда Юпитер удалился, смилостивившись, отчего место, где это происходило, было названо Иликием[212]; очищение же совершают в соответствии со словами Нумы.
Эти смехотворные басни свидетельствуют, каково было в те времена отношение людей к религии, созданное силой привычки. Сам Нума, как рассказывают, полагался на богов с уверенностью, поистине неколебимой. Однажды ему сообщили, что приближаются враги. «А я приношу жертву», – откликнулся царь, улыбаясь.
16. По преданию, Нума впервые воздвиг храмы Верности и Термина. Он внушил римлянам, что клятва Верностью – величайшая из всех клятв, и они держатся этого убеждения и посейчас. Термин – божественное олицетворение границы; ему приносят жертвы, общественные и частные, на рубежах полей, ныне – кровавые, но когда‑то – бескровные: Нума мудро рассудил, что бог рубежей, страж мира и свидетель справедливости, не должен быть запятнан убийством. По‑видимому, вообще лишь Нума впервые провел границы римских владений: Ромул не хотел мерить свою землю, чтобы не признаваться, сколько земли отнял он у других. Ведь рубеж, если его соблюдать, сковывает силу, а если не соблюдать, – уличает в насилии. В самом начале владения Рима были очень невелики, и в дальнейшем б о льшую их часть Ромул приобрел вооруженной рукой.
Все эти новые приобретения Нума разделил меж неимущими гражданами, дабы уничтожить бедность, неизбежно ведущую к преступлениям, и обратить к земледелию народ, умиротворив его вместе с землею. Нет другого занятия, которое бы столь же быстро внушало страстную привязанность к миру, как труд на земле: он сохраняет воинскую доблесть, потребную для защиты своего добра, но совершенно искореняет воинственность, служащую несправедливости и корысти. Поэтому Нума, видя в земледелии своего рода приворотное средство, которым он потчевал граждан в намерении привить им любовь к миру, и ценя его как путь скорее к добрым нравам, нежели к богатству, разделил землю на участки, которые назвал «пагами» [pagus], и над каждым поставил надзирателя и стража. Случалось, что он и сам обходил поля, судя о характере того или иного гражданина по его работе, и одним свидетельствовал свое уважение и доверие, а других, нерадивых и беззаботных, бранил и порицал, стараясь образумить.
17. Среди остальных государственных преобразований Нумы наиболее замечательно разделение граждан соответственно их занятиям. Казалось, что в Риме объединены, как мы уже говорили, два народа, но вернее город был расколот надвое и никоим образом не желал слиться воедино, ни (если можно прибегнуть к такому выражению) стереть, зачеркнуть существующие различия и разногласия; между враждебными сторонами шли беспрерывные столкновения и споры, и Нума, рассудив, что, когда хотят смешать твердые и по природе своей плохо поддающиеся смешению тела, их ломают и крошат, ибо малые размеры частиц способствуют взаимному сближению, решил разбить весь народ на множество разрядов, чтобы заставить первоначальное и основное различие исчезнуть, рассеявшись среди менее значительных. Итак, царь создал, соответственно роду занятий, цехи флейтистов, золотых дел мастеров, плотников, красильщиков, сапожников, дубильщиков, медников и гончаров; все же остальные ремесла он свел в один цех. Каждому цеху Нума дал право на подобающие ему собрания и назначил религиозные обряды, впервые изгнав из города то чувство обособленности, которое побуждало одних называть и считать себя сабинянами, других – римлянами, одних – согражданами Татия, других – Ромула.
Хвалят еще поправку к закону, разрешавшему отцам продавать своих сыновей: Нума сделал из него исключение в пользу женатых, если брак был заключен с одобрения и по приказу отца. Царь видел страшную несправедливость в том, что женщина, вышедшая замуж за свободного, вдруг оказывается женою раба.
18. Занимался Нума и движением небесного свода – хотя и не вполне основательно, но и не вовсе без знания дела. При Ромуле в исчислении и чередовании месяцев не соблюдалось никакого порядка: в некоторых месяцах не было и двадцати дней, зато в других – целых тридцать пять, а в иных – и того более. Римляне понятия не имели о различии в обращении луны и солнца, и следили только за тем, чтобы год неизменно состоял из трехсот шестидесяти дней. Нума, высчитав, что лунный год разнится от солнечного на одиннадцать дней и что в первом триста пятьдесят четыре дня, а во втором – триста шестьдесят пять, удвоил эти одиннадцать дней и ввел дополнительный месяц (у римлян – мерцедин[213]), повторявшийся каждые два года и следовавший за февралем; его продолжительность – двадцать два дня. Однако оказалось, что применение этого средства, которое, по мысли Нумы, должно было сгладить указанное различие, впоследствии потребовало еще более решительных поправок[214]. Нума изменил и порядок месяцев. Март, который прежде был первым, он поставил третьим, а первым – январь, занимавший при Ромуле одиннадцатое место, тогда как двенадцатым и последним был тогда февраль, ныне – второй месяц. Многие считают, что январь и февраль вообще прибавлены Нумой, а что сначала римляне обходились десятью месяцами, подобно тому как иные из варваров обходятся тремя, у греков же аркадяне – четырьмя и акарнанцы – шестью. Египетский год, как сообщают, насчитывал всего один месяц, а впоследствии – четыре. Вот почему египтяне кажутся самым древним народом на земле: считая месяц за год, они вписывают себе в родословные бесконечные множества лет.