В ночь под Светлый праздник 11 глава




– Погоди уходить… Протокол надо составить… Что за люди…

Автономов с иронической покорностью снял свою мурмолку и отвесил поклон.

– Сделайте одолжение, ваше сельское превосходительство…

Сверху послышался удар колокола. В монастыре призывали к вечерней молитве. Удар прозвенел, всколыхнул жаркий воздух, пронесся поверх кудрявых верхушек дубов и осокорей, лепившихся по склонам, и, замирая уже, коснулся сонной реки. На мгновение звук опять окреп, ложась на воду, и, казалось, чуткое ухо ловит его полет к другому берегу, к синеющим и подернутым мглою лугам.

Все сняли шапки. Только Автономов повернул голову на звон и погрозил кверху кулаком.

– Слышишь, Ваня, – сказал он, – зовет тебя отец-настоятель… Благодетель твой… Теперь, чай, примет…

Удар за ударом, густо и часто, звеня и колыхаясь, падал сверху на реку торжественно и спокойно…

 

 

На Волге

 

I

 

Выйдя на палубу бежавшего вверх парохода, Дмитрий Парфентьевич вздохнул полной грудью. День кончался, солнце висело над лесистой горой. Картина реки была величава и спокойна. Где-то далеко свистел пароход, беляна[122]расселась на стрежне[123]широко и грузно и, казалось, не движется, точно сонная купчиха. На плотах зажигались огоньки костров – плотовщики варили себе ужин. Две небольшие барки, сцепившись борт о борт и поставленные наискось к течению, шли сплавом, чуть-чуть покачиваясь над зеркальною гладью реки, и под ними, зыблясь и колыхаясь, повисло их отражение в синеющей глубине. Когда струя от парохода, широко разбежавшись, коснулась этого отражения, оно вдруг изломалось и разлетелось. Казалось, что зеркало разбилось внезапно, и долго шевелились и сверкали его осколки.

– Хорошо, Груня?.. – сказал Дмитрий Парфентьевич, садясь рядом с дочерью.

– Да, – коротко ответила она.

Девушка была одета в темное. Надвинутый на лоб скитский платок покрывал тенью бледное молодое лицо; большие глаза глядели мечтательно и задумчиво.

– Главное дело, благодать и спокой… – сказал опять Дмитрий Парфентьевич нравоучительно.

Его жизнь тоже склонялась к закату, и ему казалось, что ничего не может быть лучше спокойствия при угасающем дне…

Только спокойствие и молитва после грешной суеты и утомления… Не дай Бог новых желаний, храни Бог от нового искушения.

– А? Груня?.. – взглянул Дмитрий Парфентьевич на дочь, спрашивая о собственных мыслях.

– Да, – ответила девушка, но взор ее, мечтательно убегавший туда, где золотилась речная даль и горы тихо закутывались синеватою мглою, казалось, искал чего-то другого.

Публика на палубе была настроена так же тихо. Кое-где слышались отдельные разговоры, кое-кто собирался пить чай у столиков.

На корме виднелась кучка татар. Они ехали из Астрахани, возвращаясь домой. Это был старик-патриарх с тремя сыновьями. Четвертого, любимца, похоронили в чужом городе. Неведомо с чего захворал Ахметзян, похворал с неделю и помер.

«Все в воле Аллаха», – говорило суровое лицо старика, но ему предстояло еще сообщить матери о смерти любимого сына…

А кругом все дышало тишиной и миром, и горы правого берега уплывали одна за другой и, казалось, засыпали вдали, закутываясь синею дымкой.

 

II

 

Невдалеке от Дмитрия Парфентьевича, частью на скамье у столика, частью на палубе, на узлах расположилась куча пассажиров.

Тут было несколько плотовых бурлаков с Унжи, какая-то толстая и добродушная мещанка, старик, тоже, по-видимому, из мелких мещан. Центром кучки в данную минуту служил пароходный лакей третьего класса, молодой еще парень, одетый в потертый и засаленный сюртук, на левом борту которого болтался жетон с надписью «№ 2». Через плечо у него висела салфетка, которою он с одинаковым успехом вытирал и залитые столы, и стаканы. Он только что пронес по палубе поднос с приборами, широко расставляя локти врозь и глядя в одно время и перед собой, и под ноги. Поставив поднос на столик и отряхнув вокруг него пыль салфеткой, он направился к упомянутой кучке своих земляков, сел на кончик скамьи и прямо приступил к начатому ранее разговору.

– На этот случай я вот что скажу, – произнес он вполне уверенным тоном: – я кулаком перекрещусь, и то действует. Да, вот так: во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, аминь. И то, все равно, действует. Вы как думали?

И он оглянулся на своих слушателей, как человек, предложивший на разрешение остроумную загадку.

– Кулаком, говоришь? – в изумлении переспросил один из унженских мужиков.

– Да, кулаком!

Слушатели помотали головами с видом сомнения и укоризны. Мещанин строго обратился к парню:

– Н-ну, уж это оставь! Уж это ты заговорил свыше Бога…

– Что такое?

– А то, что например тебе, дур-раку-у, так дозволено, чтобы кулаком крестное знамение творить. Не может быть. Это никогда не действует.

– Ан, действует!

Парень окинул слушателей радостно сияющим взглядом и только что хотел дать решение загадки, как от одного из столов послышался нетерпеливый стук ложки по стакану.

Парня точно подвинуло пружиной. В одно мгновение он был уже на другом конце палубы, схватывал чайники, бегал к машине и обратно, уставлял, отряхивал, опять бегал вниз, приносил заказанное и извивался вокруг столов, а между тем, начатый им разговор продолжался среди озадаченной публики.

– Ну, это он сверх ума! – сказал мещанин.

– От глупого разума, – с сожалением прибавила старуха.

– Наврал малый, что говорить!

– Как это может быть, чтобы кулаком… Это никогда не действует…

Общее мнение, по-видимому, окончательно установилось.

– Неправильно, – слышится несколько голосов вдруг, – это озорство, больше ничего…

– Как можно!..

– Кто тебе этакое позволил?

– Озорство и есть…

– А вы вот послушайте, – подхватывает парень, внезапно вынырнувший из люка, – может и не озорство выйдет… Теперичо был у нас на фабрике, на суконной, где я жил, парень один. Так ему, этому парню, машиной всю пятерню так и отхватило: рраз! и кончено! Ни одного пальца! А рука-то правая… Вот теперь и думайте: как тому парню быть, ежели у него одна култышка осталась…

Публика озадачена.

– Вот ты куда гнешь?

– Ишь ты, задача… А ведь это, братцы, как же?.. Ведь уж если ему – парню-то этому самому – левой рукой креститься…

– Что ты, что ты, – замахал рукой мещанин, – нешто левой рукой возможно… Это ведь сатане…

– Ну, а правой как ты тут персты сложишь… Одна култышка!..

– Вот то-то и есть…

Задача приобрела мгновенно популярность. Ближайшие пассажиры прислушивались, дальние вставали и подходили к говорившим. Даже молодой купчик, очень авторитетно беседовавший о политике за чайным столиком с каким-то толстым господином, удостоил обратить благосклонное внимание на затейливую задачу. Он постучал ложечкой и поманил парня.

– Эй, услужающий. Сколько с нас?.. э-э-э… тово… Как ты это говоришь: култышкой?

– Так мы себе, ваше здоровье, – промежду себя… До вас не касающее…

– Нет, а ловко, не правда ли? – обратился купчик к толстому господину.

Толстый господин отвечал невнятно, потому что справлялся в это время с бутербродом.

Одни татары сидели на корме, не принимая участия в общем разговоре. Они молчали или изредка перекидывались короткими замечаниями на родном языке.

 

III

 

Дмитрий Парфентьевич насторожился, как боевой конь при звуках трубы. Груня не отрывала глаз от дальней перспективы гор и реки, но легко можно было догадаться, что она уже ее не видит. Не поворачивая головы, она внимательно слушала то, что говорили соседи.

Дмитрий Парфентьевич искоса поглядел на нее. Прежде когда-то она непременно обратилась бы к нему с доверчивым вопросом: как же, тятенька, это? Но теперь ей как будто не было дела до мнения отца.

Он подождал, но она не спрашивала, только ее большие глаза с видимым сочувствием перенеслись на эту кучу темных, недоумевающих людей, потерявшихся от такого пустого преткновения в деле веры…

Тогда он поднялся и подошел к разговаривающим. Его крупная сухая фигура, вся как-то суровочистая, в платье старинного покроя, сразу обратила на себя общее внимание.

– Сомневаетесь? – спросил он.

– Так точно, господин купец. Потому что, видите ли… Вот малый говорит: кулаком кститься могу.

– Слыхал, не рассказывай! Малый у вас – дурак!

– То-то вот… – робко прошептал кто-то. – Все мы темные…

– Это верно… Темные вы. А ежели рассудить, как следует, по руководству истинных наставников, то здесь удивительного нет нисколько.

Куча слушателей сразу увеличилась. Теперь уже все заинтересовались высоким стариком со спокойными и величаво-суровыми манерами. Дмитрий Парфентьевич не смутился от всеобщего внимания. Ему не впервой. Одна только слушательница интересовала его во всей этой толпе – это его начетчица, его непокорная молельщица Груня. Он по-своему любил дочь, и его суровое сердце надрывалось от ее неустанных сомнений, от ее тоскующего взгляда. Он страстно желал ей благодатного успокоения, к которому так близко уже было его собственное сердце. Но ее непокорство поднимало в его строгой душе целую бурю сдержанной ярости, которая боролась с любовью и уже привыкла ее побеждать.

Груня сидела одна на своем месте, неподвижная и сдержанно-внимательная.

– Вот послушайте, – доносился до нее уверенный и жесткий голос отца. – Вот есть какой правильный крест, и этому кресту мы держимся во спасение.

Двуперстное сложение поднялось над головами слушателей.

– Раскольник, – пронеслось в толпе.

Два-три человека из купцов, очевидно охотники до религиозных состязаний, уже проталкивались вперед, прислушиваясь к неожиданной проповеди.

– Мы не раскольники, – продолжал Дмитрий Парфентьевич, – и исповедуем правую веру. Этому кресту верили святые отцы и патриархи. Так научает и святой Феодорит.

Он еще выше поднял руку с двумя сложенными перстами.

– Большой палец тепериче пригни к мизинному и безымянному. Стало быть в ознаменование Святыя Троицы. Три лица во едино. Два пальца подыми кверху: Божество и человечество – два естества. И еще Феодорит научает: приклони мало один палец, средний. Значит – человечество перед Божеством преклонилося. Вот.

– Погоди! – вмешался один из пробившихся вперед купцов. – А св. Кирилл, тот опять иначе говорит.

– Св. Кирилл говорит то же самое. Только оба пальца велит держать прямо.

– Стало быть, уже выходит разность!

– Погоди, твое степенство, не то говоришь… Не мешай… – остановили возражателя. – Дай кончить… Как же вот на счет култышки-то, купец?

– Вот-вот… это главное дело.

– А на этот счет вот как: ежели ему оторвало пальцы, он тут невиновен. Значит, так попустил Господь, Его воля! А без крестного знамени человеку жить невозможно. Без крестного знамени он хуже вот поганца этого, татарина. Стало быть, обязан он креститься… правой рукой…

– Ну?..

– А персты, – закончил Дмитрий Парфентьевич с расстановкой, – персты слагать мысленно, по указанию святых отец и патриархов…

В толпе пронесся вздох облегчения и радости.

– Ай да купец, спасибо!

– Рассудил…

– Что уж тут: просто разжевал да в рот положил.

– Мысленно!.. Вот это верно!

– Как не верно! Мысленно – больше ничего!

– Этак-то вот, небось, подействует… Дмитрий Парфентьевич оглянулся на дочь… Что ему эти одобрения, что эти похвалы чужих и темных людей! А она, его дочка, опять смотрела прямо перед собой, и на ее лице виднелось равнодушие, как будто отец сказал то, что ей давно было известно и что потеряло всякую силу над ее смятенной и усталой душой…

Брови старика сдвинулись, и в голосе зазвучала угроза.

– А ежели кто и мысленные персты сложит щепотью – и то неправильно… Щепотник осужден будет и во веки погибнет… Проклят в сей жизни и не имеет части в будущей.

Эти жестокие, злые слова, упавшие внезапно в только что успокоившуюся толпу, сразу изменили ее настроение.

Она заволновалась, зашумела, раскололась. Какой-то черноглазый и черноволосый торговец, упорно молчавший до сих пор, теперь стукнул кулаком по столу и сказал, сверкая своими глубокими, исступленными глазами:

– Верно! В проклятой щепоти Кика-бес со всею преисподнею.

– Нет, погоди! – заговорили церковные. – Не ругайтесь истинному кресту! Сами вы зачем разделяете – три ипостаса[124], ан-на-фемы?![125]Троица-то вот она: в троеперстии…

– Где у вас первые-то персты?

– Ты, купец, сто пятое слово читал ли?

– Читал: сто пятое слово о светопреставлении. Дмитрий Парфентьевич стоял в средине, не потерявшийся и спокойный. Только каждый раз, когда он отвечал кому-нибудь из нападавших, он пронизывал его взглядом упорным и злым…

А пароход, размеренно шлепая колесами и разбивая синюю гладь реки, все дальше уносил эту кучку ожесточенно споривших людей, и глинистые обрывы нагорного берега отражали смятенные голоса…

Но вот крутая гора, скрывавшая поворот, отступила назад, и впереди опять открылась широкая даль. Солнце красным шаром повисло уже над самой водой, а с востока, будто легкими взмахами вечерних теней, бежали по лугам сумерки, догоняя пароход и все заметнее налегая на Волгу.

 

IV

 

Молчаливая кучка татар вдруг поднялась с своих мест на корме и ровной походкой направилась на край верхней палубы к кожухам. Там они сняли халаты и разостлали их на полу. Затем, скинув туфли, они благоговейно ступили на халаты. Отблеск заката заиграл на строгих татарских лицах. Их рослые фигуры резко выступали на светлом, похолодевшем небе.

– Молятся… – тихо сказал кто-то, и несколько человек, отделившись от спорящих, приблизились к перилам.

За ними последовали другие. Споры стали стихать.

Татары стояли с закрытыми глазами, высоко подняв брови и будто возносясь мыслью туда, где в вышине угасали последние лучи дневного света. По временам они разжимали сложенные под грудью руки, прикладывали их к коленям, и тогда головы в бараньих шапках низко, низко опускались. Затем они поднимались опять, протягивая к свету распростертые ладони.

И губы басурман шептали слова неведомой и непонятной молитвы…

– Тоже вот… – сказал какой-то мужик и замолк нерешительно, не досказав своей мысли.

– Свой обряд тоже сполняют, – поддержал другой.

– Да, молятся тоже…

Все татары припали вдруг к полу, прикасаясь челами к палубе, и затем быстро поднялись. Трое молодых взяли свои халаты и туфли и опять прошли на прежнее место на корме. Старик остался один. Он сел, поджав под себя ноги; и губы его шевелились, а на красивом лице с седой бородой было странное и трогательное выражение глубокого страданья, смягченного благоговением перед высшей волею. Рука его быстро перебирала четки.

– Видишь ты… И четки тоже.

– Радетельный старичок…

– Об сыне он это… Сын у него в Астрахани помер, – пояснил купец, ехавший снизу вместе с татарами.

– Ох-хо-хо… – философски вздохнул кто-то. – Всякому человеку хочется спастися. Ни одному не хочется погибнуть, какой бы ни был, хошь, скажем, и татарин…

Теперь уже трудно было разглядеть, кто говорит. Все лица сливались, только отдельная фигура молящегося старика виднелась на краю кожуха над водой. Он тихо покачивался взад и вперед.

– Тятя! – раздался вдруг тихий голос. Это Груня позвала отца.

– Что тебе, дочка?

Девушка смолкла на мгновение, продолжая глядеть в сторону молящегося иноверца, и затем ее молодой, но уже надтреснутый голос отчетливо прозвучал в тишине:

– Как же теперь… как надо думать, дойдет ли вот эта молитва?

Груня говорила тихо, но ее слышали все; казалось, будто легкий ветер промчался вдруг по палубе, и не в одной душе отозвался вопрос бледной девушки: «дойдет ли?»

Все молчали… Глаза невольно подымались кверху, как бы стараясь уловить среди синевы вечернего неба невидимый полет чужой и непонятной, но исполненной живого чувства, молитвы…

– Как, чай, не дойти?.. – опять как-то нерешительно мягко произносит добродушный мужичий голос. – Чай, тоже не кому другому молится. Все Богу же.

– Все Ему, Батюшке. Видишь, на небо смотрит.

– Ох, кто знает, кто знает…

– Трудное дело – пути-то Господни…

На носу заскрипел блок, фонарь золотой звездой взлетел на верхушку мачты; волна плескалась где-то глубоко в сумраке, отдаленный свисток чуть видного парохода тихо прозвенел над засыпающей рекой. В небе одна за другой зажигались яркие звезды, и синяя ночь бесшумно неслась над лугами, горами и оврагами Волги.

И казалось, земля печально спрашивает о чем-то, а небо молчит, исполненное спокойствия и тайны…

 

 

На затмении

Очерк с натуры

 

I

 

Продолжительный пароходный свисток. Я просыпаюсь. За тонкою стенкой парохода вода, кинутая колесом на обратном ходу, плещет, стучит и рокочет. Свисток стонет сквозь этот шум будто издалека, жалобно, протяжно и грустно.

Да, я еду смотреть затмение в Юрьевец. Пароход должен был прийти туда в два с половиной часа ночи. Я только недавно заснул, и теперь уж надо вставать. Приходится ждать несколько часов где-нибудь на пустой улице, так как в Юрьевце гостиниц нет.

Какова-то погода? Я гляжу из окна. Пароход уже остановился; волна, разбегаясь от бортов, чуть поблескивает и теряется в темноте. Дальний берег слабо виден во мгле, небо покрыто тучами, в окно веет сыростью, – предвестники, не особенно благоприятные для наблюдений…

Кое-кто из пассажиров подымается. Лица сонные и не совсем довольные. Между тем снаружи слышно движение, кинуты чалки[126]на пристань. «Готово!» – кричит чей-то сиплый, будто отсыревший и недовольный голос.

Пока я собираюсь, один из пассажиров, по виду мелкий волжский торговец, успел уже сбегать на пристань и вернуться на пароход. Он едет до Рыбинска.

– Ну, что там? – спрашивает у него товарищ, лежащий на скамье, в бархатном жилете и косоворотке. Оба они не особенно верят в затмение.

– Кто его знает, – отвечает спрошенный, – дождик не дождик, так что-то. А на берегу, слышь, башня видна, и на башне остроум стоит.

– Ну?

– Ей-богу! Поди хоть сам посмотри.

Уж несколько дней в народе ходят толки о затмении и о том, что в Нижний съехались астрономы, которых серая публика зовет то «остроумами», то «астроломами». Слова эти часто слышны теперь на Волге и звучат частью иронически («Иностранные остроумы! Больше Бога знают…»), частью даже враждебно, как будто поднятая ими суета и непонятные приготовления сами по себе могут накликать грозное явление. Вчера с вечера брошюра «О солнечном затмении 7 августа 1887 года» мелькала среди простой публики. В ней объяснялось, что такое затмение и почему удобно наблюдать его, между прочим, из Юрьевца. Но большинство пассажиров третьего, а также значительная часть второго класса относились к ней сдержанно и даже с оттенком холодной вражды.

Люди же «старой веры» избегали брать ее в руки и предостерегали других.

Я выхожу. Пристань стоит довольно далеко от берега. С нее кинуты жидкие мостки, и ее качает ветром, причем мостки жалобно скрипят, визжат и стонут. Наш пароход уйдет дальше, между тем небольшая комната на пристани полна. Сонные, усталые и как будто чем-то огорченные пассажиры все прибывают. Снаружи, вместе с ветром, в лицо веет отсырью и по временам моросит. Пробирает озноб.

Городишко, растянувшийся под горой по правому берегу, мерцает кое-где то белою стеной, то слабым огоньком, то силуэтом высокой колокольни, поднимающейся в мглистом воздухе ночи. Гора рисуется неопределенным обрезом на облачном небе, покрывая весь пейзаж угрюмою массою тени. На реке, у такой же пристани, как наша, молчаливо стоит «Самолет», который привез сюда экстренным рейсом «ученых» из Нижнего, а за рекой, на луговой стороне, догорает пожарище: с вечера загорелся лесной склад, и теперь огонь, как бы насытившись и уставши за ночь, вьется низко над землей, то застилаясь дымом, то опять вставая острыми гребнями пламени. Дремота, ночь, плеск реки, стон пристаней и мостков в предутренней темноте, отсвет пожара и ожидание необычайного события – все это настраивает воображение, и взгляд мой невольно ищет башню с стоящим на ней «остроумом», хотя, впрочем, я отлично понимаю, что это нелепость, тем более что фигура на башне решительно не могла бы быть видима в такой темноте. Однако, проходя по палубе, загроможденной рабочими, я слышал те же разговоры; многие вглядывались и видели: стоит на башне и чего-то караулит среди ночных туманов.

Вглядевшись, в свою очередь, я различаю высокий контур, врезавшийся в небо. Сильно подозреваю, что это труба завода, что и оказывается справедливым. Мои собеседники вспоминают, что действительно в этом месте стоит всем хорошо знакомый завод. Легенда падает.

Оказывается, что пароход еще постоит за темнотой; обрадованная и озябшая публика кидается опять в каюты. Открывают буфет, заспанные лакеи бегают с чайниками и подносами. На палубе идет тихий говор, кое-где читают молитвы и обсуждают признаки пришествия антихриста… Один из этих признаков имеет чисто местный характер. Какой-то старик рассказывает слушателям, что в Юрьевец приехал немец-остроум и склоняет на свою сторону народ. Гришка с завода продался уже за двадцать пять рублей…

– Да ведь это его в караульщики наняли, к трубам, – объясняет кто-то из темноты.

– В караульщики!.. А крест да пояс зачем приказал снять? Как это поймешь?

Это действительно понять трудно. Среди собеседников водворяется молчание.

Через некоторое время я взглянул в окно каюты: небо белеет, на нем проступают мглистые очертания туч, ползущих от севера к югу.

 

II

 

Часу в четвертом мы сошли на берег и направились к городу. Серело, тучи не расходились. У пристаней грузными темными пятнами стояли пароходы. На них не заметно было никакого движения. Только наш начинал «шуровать», выпускал клубы дыма и тяжело сопел, лениво собираясь в ранний путь.

Берег был еще пуст. Ночные сторожа одни смотрели на кучку неведомых людей, проходивших вдоль береговых улиц… Смотрели они молчаливо, но с каким-то угрюмым вниманием. Они поставлены «для порядку», а тут и в природе готовится беспорядок, и неведомые люди невесть зачем спозаранку пробираются в мирный и ни в чем не повинный город.

– Дозвольте спросить, – обратился один из стражей к кучке молодых господ, проходивших впереди меня, – нешто, к примеру, в других городах этой планиды не будет? На нас одних Господь посылает?

Господа засмеялись и пошли дальше. Сторож постоял, посмотрел нам вслед долго, внимательно, раздумчиво и вдруг застучал трещоткой. Ему отозвались другие, потом залаяли собаки. «Начальство дозволяет, не пустить этих полуношников нельзя, а все-таки… поберегайся!» – вероятно, это именно хотел сказать юрьевчанин своею трещоткой, со времен Алексея Михайловича[127], а может быть, еще и ранее предупреждавшею чутко спящий городок о лихой невзгоде, частенько-таки налетавшей по ночам с матушки Волги.

И городок просыпается. Я нарочно свернул в переулок, чтобы пройти по окраине. Кое-где в лачугах у подножия горы виднелись огоньки. В одном месте слабо сияла лампадка и какая-то фигура то припадала к полу, то опять подымалась, очевидно встречая день знамения Господня молитвой. В двух-трех печах виднелось уже пламя.

Вот скрипнула одна калитка; из нее вышел древний старик с большою седой бородой, прислушался к благовесту, посмотрел на меня, когда я проходил мимо, суровым, внимательным взглядом и, повернувшись лицом к востоку, где еще не всходило солнце, стал усердно креститься.

Открылась еще калитка. Маленькая старушка торопливо выбежала из нее, шарахнулась от меня в сторону и скрылась под темною линией забора.

– А, Семеныч! Ты, что ли, это? – вскоре услышал я ее придавленный голос. – Правда ли, нынче будто к ранней обедне[128]пораньше ударят? Сказывали, до этого чтоб отслужить… Батюшки светы! Глянь-ко, Семеныч, это кто по горе в экую рань ходит?

Часть пароходной публики, вероятно, от скуки взобралась на гору. Фигуры рисуются на светлеющем небе резко и странно. Одна, вероятно стоящая много ближе других на каком-нибудь выступе, кажется неестественно громадною. Все это в ранний час этого утра, перед затмением, над испуганным городом производит какое-то резкое, волшебное, небывалое впечатление…

– Носит их, супостатов! – угрюмо ворчит старик. – Приезжие, надо быть…

– И то, сказывали вчерась: на четырех пароходах иностранные народы приедут. К чему это, родимый, как понимать?

– Власть Господня, – угрюмо говорит Семеныч и, не простившись, уходит к себе.

Старуха остается одна на пустой улице.

– Господи-и-и, Батюшко! – слышу я жалостный, испуганный старческий голос, и торопливые шаги стихают где-то в тени по направлению к церкви.

Мне становится искренно жаль и эту старушку, и Семеныча, и весь этот напуганный люд. Шутка ли, ждать через час кончину мира! Сколько призрачных страхов носится еще в этих сумеречных туманах, так густо нависших над нашею святою Русью!..

В окне хибарки, только что оставленной старушкой, мерцал огонек зажженной ею лампадки, и петух хрипло в первый раз прокричал свое кукареку, чуть слышно из-за стенки.

 

На святой Руси петухи кричат.

Скоро будет день на святой Руси… —

 

неизвестно откуда всплыло в моей памяти прелестное двустишие давно забытого стихотворения, от которого так и дышит утром и рассветом… «Ох, скоро ль будет день на святой Руси, – подумал я невольно, – тот день, когда рассеются призраки, недоверие, вражда и взаимные недоразумения между теми, кто смотрит в трубы и исследует небо, и теми, кто только припадает к земле, а в исследовании видит оскорбление грозного Бога?»

 

III

 

А вот и укрепленный лагерь «остроумов».

На небольшом возвышении у берега Волги, по соседству с заводом, которого высокая труба казалась нам ранее башней, на скорую руку построены небольшие балаганчики, обнесенные низкою дощатою оградой. В ограде, на выровненной и утрамбованной площадке стоит медная труба на штативе, вероятно секстант[129], установленный по меридиану. Из-под навеса нацелились в небо телескопы разного вида и разных размеров. Все это еще закрыто кожаными чехлами и имеет вид артиллерии в утро перед боем. А вот и войско. Укрывшись шинелями, спят несколько городовых и крестьян-караульных, «согнанных» из деревень. Какой-то бородатый высокий мужик важно расхаживает по площадке. Это – главный караульщик, приставленный от завода, тот самый Гришка, который за двадцать пять рублей согласился снять с себя не только крест, но и пояс, и таким образом приобщился к тайнам «остроумов». В настоящую минуту, когда я подхожу к этому месту, он активно проявляет свою роль. Какой-то предприимчивый парень, прикинувшись спавшим за оградой, подполз к самой большой трубе, и Гришка поймал его под нею. Хотел ли он взглянуть в закрытую чехлом трубу, чтобы подглядеть какую-нибудь неведомую тайну, или у него были другие, менее безобидные намерения, но только Гришка горячился и покушался схватить его за ухо.

– Дяденька, да ведь я ничего.

– То-то ничего! Вот экой же дуролом намедни все трубы свертел, полдня после наставляли… Нешто можно касаться? Она, труба-те, не зря ставится.

Гришка, видимо, апеллирует к публике, сомкнувшейся около ограды и, быть может, простоявшей здесь с самого вечера. Но публика не на его стороне.

– Где уж зря! – вздыхает кто-то.

– Не надо бы и ставить-то…

– Жили, слава Те Господи, без труб. Живы были. Какой-то серый старичишко выделяется из проходившей на фабрику кучки рабочих и подходит к самой ограде.

– Здравствуй, Гриш!

– Здравствуй.

– Караулишь?

– Караулю.

– Та-а-ак.

– Мне что-ка не караулить, – вдруг обижается Гриша, – ежели я хозяином приставлен.

– Нешто это дело хозяйско?

– Меня ежели приставили, я должен сполнять…

– Двадцать пять рублев, сказывают, дали… Не дешевенько ли, смотри! Охо-хо-хо-о…

– Ну, хоть поменьше дадут, и на этом спасибо. Да ты што?.. Что тебе? Небось самого к бочке приставили, два года караулил.

– Бочка… Вишь, к чему приравнял, – подхватывает кто-то в публике.

– Бочка много проще. Бочка, брат, дело руськое, – язвит старик. – А это, вишь ты, штука мудреная, к бочке ее не приравняешь. Охо-хо-хо-о.

Разговор становится более общим и более оживленным. Замечания вылетают из толпы, точно осы, все чаще, короче, язвительнее и крепче, приобретая постепенно такую выразительность, что это привлекает бдительное внимание двух полицейских.

– Осади, осади, отдай назад! – вмешиваются они, принимая, по долгу службы, сторону Гриши, и стеной оттесняют зевак.

Толпа «отдает назад» и останавливается как-то пассивно в том месте, где ее оставляют полицейские. Ее настроение неопределенно. Фабричный – человек тертый. Он сомневается, недоумевает, отчасти опасается, но свои опасения выражает только колкою насмешкой; ребятам и подросткам просто любопытно, а может быть, они уже кое-что слышали в школе. Настоящий же страх и прямое нерасположение к «ученым» и «иностранным народам» заключились в стенах этих избушек, по окраинам, где робко мерцают всю ночь лампадки…

Говорили, что накануне собирались было кое-кто разметать инструменты и прогнать «остроумов», почему начальство и приняло свои меры.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-01-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: