Два капитана и Боббин Гапп 7 глава




По вечерам, в постели, я мечтал о мести. Я представлял, как закалкой и упражнениями добьюсь удивительной силы. Мускулы у меня сделаются как у борца. Я каждый день буду лупить Тольку (нет, даже два раза в день!), и он на коленях станет просить прощения. Будет ползать и умолять, чтобы я не лупил его так часто.

Но дело было не в мускулах. Толька был, пожалуй, не сильнее меня. Он подавлял меня безудержным своим напором, полной уверенностью в победе. Несколько раз он все же навязывал мне открытую драку, и я ничего не мог сделать. Раза два успевал ткнуть перед собой кулаками, а потом, прижавшись к забору, закрывал лицо, а он молотил меня, пока его не оттаскивали.

– Не могу я человека по лицу бить, – объяснял я ребятам. – Ну, не могу, и все! А он этим пользуется!

И ребята, кажется, верили. Но я врал. С величайшим удовольствием я врезал бы кулаком по Толькиной физиономии, но меня удерживал страх. Я боялся, что, получив крепкий удар, Толька совсем осатанеет и превратит меня в котлету.

Два года назад меня так же изводил Ноздря. Но он был старше на пять лет, и я не стыдился, что боюсь его. А сейчас… Лучше и не говорить.

Смешно было думать, что Засыпин отдаст подшипник. Я и не собирался просить. Наоборот, старался не встречаться с Толькой. К самокату я охладел. Искать новое колесо было слишком хлопотно. В общем, я остался с той самой фигой, которую нарисовал Толька. Недаром говорят, что краденое добро не приносит удачи.

Я вспомнил эти слова, вычитанные в какой‑то книжке, и вздохнул даже с облегчением. Потом закинул за сарай приготовленные для самоката доски.

Дыра в заборе была забита новой желтой доской. С той стороны. И Майку я больше не видел.

Новая встреча случилась только через неделю, когда были уже каникулы.

Я гонял по тротуару колесо.

Сейчас уже не встретишь такую игру. Велосипеды‑подростки и фабричные самокаты на пузатых колесах вытеснили ее из ребячьей жизни. Иногда только можно увидеть малыша‑дошколенка, бегающего за пестрым обручем по садовым дорожкам. Но это совсем не то.

А в те годы у каждого из нас, мальчишек, был верный железный спутник: колесо‑гонялка. И каталка была. Это длинная толстая проволока с особым крючком на конце. Каталкой подталкивали колесо и управляли им. Кое‑кто не расставался с колесом целыми днями. Идет мальчишка в очередь за хлебом или на базар: в одной руке сумка, в другой – каталка, и бежит впереди колесо, жужжит, касаясь крючка. Прохожие спокойно уступают дорогу: дело обычное.

Колеса были разные: обручи от маленьких бочек, кольца от каких‑то механизмов и даже чугунные конфорочные круги от печных плит. Я владел плоским и широким кольцом от неизвестной машины. Внутренний край его был в мелких зубчиках. Очень удобно было тормозить: подцепишь каталкой – и намертво. Такие тонкие колеса любил не каждый: они легко проваливались в самые узкие щели тротуара. Но я мог прогнать кольцо по любой досочке и щелей не боялся.

Сейчас колесо заменяло мне самокат. Я присвоил ему имя «Олень», и мы носились от угла до угла. Ветер легко шуршал у щек, тротуар пружинил, колесо звенело, и жить было весело. Несмотря даже на Тольку.

Пробегая мимо Майкиных ворот, я украдкой поглядывал на них. Калитка была заперта, но я думал, что, может быть, Майка смотрит на меня в дырочку. А вдруг в самом деле смотрит?!

И наконец я добегался!

Получилось почти так, как я недавно мечтал. Ведь вперед‑то я не смотрел, и колесо все‑таки угодило в щель. Каталка зацепилась за кольцо, нога – за каталку, и я на полной скорости «сбрякал» на тротуар.

Ох и крепко же я стукнулся! Несколько секунд я лежал. Голова гудела. Потом, кряхтя, поднялся, сел и (представьте себе!) увидел Майку. Она шла ко мне по тротуару, и рядом с ней шел высокий старик с подстриженными усами.

Подняться на ноги я еще не мог и сделал вид, что полностью занят своими ссадинами.

Они подошли.

– Однако целый, – с некоторым удивлением заметил старик. – Руки и ноги на месте. И слезы не каплют. Если не каплют, значит, все в порядке. Так? – спросил он у Майки, а не у меня.

Майка хмыкнула и промолчала. Я из‑под опущенных ресниц следил за ними. Старик это заметил.

– Интересно, – сказал он опять Майке. – Видать, это наш сосед. А не он это доску‑то отломал?

Майка жалостливо посмотрела на меня и улыбнулась.

– Ну что ты, дедушка! У него и силенок‑то не хватит. Другой оторвал, большой и белобрысый.

Дед усмехнулся:

– Тогда я пошел. А ты?

– Иди, – сказала Майка. – Я скоро приду.

И чего ей надо? Шла бы вместе с дедом…

– Ну? – с интересом спросила Майка. – Что же ты не закинул его на трубу?

Она смотрела на меня даже без ехидства, а так, как смотрят взрослые на маленьких болтунов. И чуть улыбалась.

– Еще издевается! – мрачно сказал я. – Тут у человека рана такая…

Вывернув локоть, я показал «рану».

– Ой, беда… – насмешливо откликнулась она. – Плюнул бы на подорожник да прилепил бы. Вот и все.

Нет, она не собиралась отрывать подол и торопливо перевязывать мои царапины. Не думала ронять прохладные слезинки и шептать ласковые слова.

Я сердито встал и с лязгом подцепил на крючок «Оленя».

– Обойдусь без твоих подорожников.

После этого надо было уходить. Гордо и независимо. Так, чтобы у нее от позднего раскаяния защемило сердце. Но у меня так не получилось. Боком и медленно я сделал первый шаг.

– Думаешь, мне жалко, что ли, было ту доску? – вдруг спросила она. – Просто не люблю, когда нахальничают.

– А я нахальничал?

Майка прищурилась:

– А зачем без спросу начал отрывать?

Любовь любовью, но кто же стерпит такие возмутительные слова?

– Без спросу! У тебя спрашивать, да!?

– А у кого? Раз это наш забор…

– Ваш?!

– А чей?

Ну, что я в ней нашел, чтоб влюбляться? Треснуть бы каталкой по лбу, тогда узнала бы. Но нельзя трескать девчонок железными каталками. И я решил убить ее презрением.

– Ты, наверно, по правде дура, – сказал я. – Ну, пускай это был бы ваш забор. Мне, значит, надо было прийти и спрашивать: «Можно, я досочку оторву?» Что я, поленом стукнутый?

Майка была теперь не насмешливая, а даже немножко грустная.

– А ты бы все равно не пришел, – негромко сказала она. – Ты не знаешь, как у нас калитка открывается. Там надо за шнурок дернуть.

– Ну и дергай свой шнурок, – пробормотал я.

Она еще помолчала, отвернувшись, посмотрела зачем‑то на свою калитку и тихо спросила:

– А хочешь, покажу, как открывается?

– Больно надо… Я к вам не собираюсь.

– Ну, а если… А вдруг пойдешь?

– Доски просить, да? Мне они больше ни капельки не нужны.

– Ну… а если просто так? – сказала она, глядя в тротуар.

– Зачем? – охрипнув от неловкости, спросил я.

– Ну, так… Поиграть…

Я подавил смущение и хмыкнул:

– »Поиграть». Как играть‑то?

– Ты разве никак не умеешь? – спросила она и глянула опять слегка насмешливо.

Я сказал обидчиво:

– Я‑то по‑всякому умею.

– А в «чапаевцев»? – И она пощелкала пальцами, будто гоняла по шахматной доске круглые деревянные шашки, которые изображали в игре всадников.

– Ха! – сказал я. Она, девчонка, еще спрашивает меня об этой игре!

– Давай? – сказала она.

– Ну, давай, – небрежно согласился я. – Только гонялку домой отнесу.

Мы подошли к ее калитке. Майка показала, как дергать шнурок, и ушла. А я должен был отнести колесо.

Но сразу домой я не пошел. Я прижался носом к забору и смотрел в дырку от сучка вслед Майке. Как она идет к своему крыльцу. Вот она поднялась по ступенькам. Вот остановилась. Стоит и водит пальцами по перилам, будто что‑то рисует…

Я оторвался от забора, потому что почувствовал спиной неприятный взгляд.

На тротуаре стоял Толька. Он молча рассматривал меня и лениво шевелил за щекой языком. Щека от этого вздулась и неприятно двигалась.

Я растерялся и, кажется, покраснел.

– Ну, че, Клямпик, – сказал Толька ехидно и без улыбки, – за невестой подглядываешь? Смотри‑ка, весь нос в занозах. И пузо.

Ух, как я его ненавидел в этот миг! Его косую белобрысую челку, беспощадные табачные глаза, его большие прозрачные уши и тонкий безжалостный голос!

И он знал, что я его ненавижу. И знал, что моя ненависть беспомощна, потому что я боюсь.

– Гнида! – сказал я со слезами. Плюнул в него и побежал. И побежал сейчас, пожалуй, не из‑за страха, а из‑за отчаянной и жалкой обиды, из‑за злости на себя.

Он не гнался.

Дома я успокоился. Ну и пусть, решил я. Пусть насмехается. Пусть всем говорит, что мы – жених и невеста. А мы все равно будем играть с Майкой. Всегда! Назло!

Я отдышался, кинул в угол колесо и каталку, потом высунулся в окно: ушел ли Толька?

А он не ушел. И не собирался. Он сидел на тротуаре и крошечным ножиком остругивал здоровенную палку.

Вот паразит! Ну что ему там надо? Ведь Майка меня ждет.

Я повременил и выглянул снова. Сидит! Мало того: он заметил меня. Ухмыльнулся, засвистел и уселся поудобнее.

Все было ясно. Он знал, куда я собираюсь. Он решил караулить.

Сначала он лишил меня моего самоката, моего «Оленя». Сейчас он разрушает начало моей и Майкиной дружбы.

А я? В отчаянии я так трахнул по стенке локтем, что посыпалась известка.

Я трус, трус! Трус!! Так мне и надо!

 

Где синий ветер встает…

 

Я просидел дома до прихода мамы.

– Странно, – заметила она. – Что это ты не гуляешь? И кислый. Натворил что‑нибудь?

– Ничего.

– Ну и прекрасно.

Мы поужинали. Потом мама переоделась. Она надела синее шелковое платье. Это платье мне нравилось. Мама в нем делалась очень молодой и красивой. И веселой. Но я не любил все‑таки, когда это платье появлялось на свет. Значит, мама куда‑то собралась, и ее весь вечер не будет дома.

– Мам, ты куда?

– Батюшки! Ты что, маленький? Будешь плакать: «Мама, не уходи»?

– Не буду я плакать, – сказал я, надувшись. – Просто сидеть одному неохота.

– Не сиди. Погуляй. Все равно ведь каждый вечер бегаешь.

Ага, «погуляй»! Если бы она знала!

– Надоело мне гулять.

– Владик, ну что за капризы! Сегодня симфонический концерт в городском саду. Это бывает раз в несколько лет. Неужели я не могу послушать?

– А я?

– Что «а я»?

– Тоже хочу на концерт, – уцепился я. Это было все‑таки лучше, чем сидеть дома.

– Ты серьезно? Это ведь не кино.

– Ну и что! Кино я видел, а концерты ни разу.

– Ладно… – сказала мама. – Куда тебя девать.

Она дала мне белую рубашку, новые штаны (те, которые сшила из обрезков американских брюк), расчесала на косой пробор мои космы (я терпел) и сказала:

– Оказывается, иногда ты можешь выглядеть вполне прилично… А хочешь, я сделаю тебе черный бантик на шею? С белой рубашкой будет очень красиво.

Я со сдержанным негодованием выразил свое отношение к бантикам. Мама заметила, что я все‑таки чудовище, и мы пошли в сад.

У ворот сада нам повстречался высокий мужчина в глухом кителе, с флажком на фуражке. Флажок был белый с зеленой каймой. Мужчина вежливо поздоровался с мамой.

– Добрый вечер, Сергей Эдуардович, – сказала мама, и мы пошли рядом.

Сначала – молча. Мама шла опустив голову. Сергей Эдуардович поглядывал на меня. А я – на него. Меня интересовала фуражка.

– В отделе прочитали ваш очерк, – сказала мама. – Всем нравится. Только… понимаете, газетный объем… Как‑то надо сократить материал. Хотя и жаль.

– Сокращу, – поспешно согласился Сергей Эдуардович. – Чего там жалеть? Не в этом дело… – Он помолчал и неожиданно признался: – С тридцать шестого года не слышал симфонического оркестра…

И опять они с мамой замолчали.

– А почему у вас фуражка морская, а на флажке самолет? – спросил я.

Он, по‑моему, обрадовался вопросу. Быстро снял и протянул фуражку:

– Это не самолет, а перекрещенные рыбы. Я – рыбник. Промысловик. Понимаешь?

Я кивнул. Голова у него была с длинными залысинами, а лицо сухое, морщинистое и все‑таки доброе. А на руке не хватало двух пальцев.

Сергей Эдуардович взял фуражку и пошел покупать билеты.

– Ему пальцы снарядом оторвало? – спросил я.

– Нет, – сказала мама. – Он не был на войне. Пальцы он отморозил.

– А‑а… – протянул я с разочарованием.

– Дурачок, – сказала мама. – Этот человек перенес столько… Он много лет работал на Севере. В самых тяжелых местах. Один раз в тундре он спасал пострадавшего летчика. Летчик разбился при аварии. Сергей Эдуардович тоже был в этом самолете, но уцелел. Он тащил летчика трое суток на самодельных санях, обморозил ноги и руки… А когда добрался до стойбища, оказалось, что летчик умер. Это было самое страшное…

Я опустил голову. Сергей Эдуардович подошел, мельком взглянул на меня и спросил:

– Кажется, была проработка?

– Нет, – сказала мама. – Просто разговор. Не хочу, чтобы он вырос легкомысленным болтуном.

– Ничего, – заступился Сергей Эдуардович. – Легкомыслие проходит. Лишь бы не вырос чиновником и трусом.

Ну вот, надо ж было ему это сказать! Снова стало скверно на душе.

Площадка с эстрадой построена была среди старых берез. Ее окружала деревянная высокая решетка. Мы прошли туда почти последними и с трудом отыскали свободные места. У самого прохода. Мама села рядом с веснушчатой девушкой, а я примостился на краешке скамейки. Веснушчатая девушка с удивлением посмотрела на меня и отвернулась. Наверно, подумала: «А этот пацаненок зачем сюда притащился?»

Тоже мне принцесса! Рыжая…

Сергей Эдуардович сел в стороне от нас. Посмотрел на маму и чуть кивнул. Даже не кивнул, а просто опустил глаза. Мол, все в порядке. Подумаешь, герой… Еще и переглядывается!

Было сумрачно и неуютно. Дуло по ногам. Ветер не ветер, а такой низовой сквознячок шелестел под скамейками, крутил бумажки в проходе. Я поежился, покачал ногами, чтобы прогнать озноб.

– Не егози, – сказала мама. – Лучше посмотри на музыкантов.

А чего там смотреть? Все одинаковые, в черных костюмах. Одни с обыкновенными скрипками, другие тоже со скрипками, только громадными – такими, что не поднимешь, приходится на пол ставить. А еще барабан. Да несколько трубачей сзади. Ну и что? Я эти инструменты уж сколько раз видел! В кино. Ими в картине «Веселые ребята» музыканты друг друга лупили. Под руководством Леонида Утесова. Но здесь, конечно, не дождешься такого веселья.

Меня только деревянные трубы немного заинтересовали. Длинные такие, коричневые. Похожие на минометы.

– Это что?

– Это фаготы, – сказала мама. – Смотри.

Вышел худой высокий дядька. Чуть поклонился и встал к нам спиной. На нем был длиннополый фрак с разрезом.

Я знал, что дирижеры бывают с палочками. А этот вышел без палочки. Подумаешь, дирижер…

Он медленно поднял руки. Правую – повыше. Чуть шевельнул пальцами.

Откуда‑то издалека пришла сумрачная медленная музыка, похожая на движенье тяжелых туч. Будто они целым фронтом растут на краю вечернего неба, и еще не слышно грома, а только прожилки молний мерцают в лиловом сумраке. Гроза еще не здесь, не близко, но уже меркнет свет.

Эта музыка была под стать моему настроению. Прямо то, что я чувствовал и думал.

И все‑таки не то. Я был боязлив, а в музыке не было страха. Она была суровая, печальная была, но мужественная. Она мне напоминала о том, что я трус. Боюсь Тольки, боюсь грозы, боюсь еще много чего на свете. И ей было плевать на меня, этой музыке. Я перед ней был как прижатый к земле кустик перед нарастанием грозового фронта. Что им, высоким тяжелым тучам, какой‑то кустик!

«Та‑а, та‑та‑та, та‑та‑та…» – с нарастающей громкостью повторяли трубы.

 

Та сторона,

где тучи…

Та сторона,

где ветер…

 

Оркестр оборвал музыку. А через секунду скрипки повели другую мелодию. Я ее тогда не запомнил. Отголоски грозы все еще звучали во мне.

Ну почему я все‑таки трус?

Занятый грустными мыслями, я как‑то не обращал внимания на музыку, а просто следил за движениями музыкантов. Дирижер так ловко ими командовал. Шевельнет ладонью – и взлетают смычки над скрипками. Поведет рукой вниз – и гаснет мелодия. Мне нравилось, когда вступали фаготы, эти трубы‑минометы. Я сразу тогда начинал слушать. У них был глуховатый, но красивый такой голос.

Стоп! Будь внимателен! Что‑то сейчас будет…

Что?

Оркестр уже не гремел, и не было вихря мелодий. Скрипки негромко и спокойно заговорили о чем‑то знакомом. Нет, не музыка была знакомая, а просто казалось: вот‑вот вспомнится что‑то хорошее.

Но что же?

«По‑стой… по‑стой…» – прямо человеческим языком сказали скрипки.

 

Стой,

По‑до‑жди…

По‑до‑жди…

 

Опять прозвучала та же мелодия, все приближая и приближая разгадку.

И вдруг в наступившей тишине одиноко, чисто и негромко прозвучал угасающий сигнал трубы.

Такой знакомый!

И я не мог вспомнить…

Ну что же, что же это было?

А скрипки, будто испугавшись, рванулись, закрутили музыку метелью, сметая все воспоминания! Я чуть уши не зажал.

Что же это было? Неужели не вспомню?

Неужели не повторится этот сигнал?

Ну чего они бесятся, эти скрипки? Спокойнее, вы! Вот так. Не мешайте думать и ждать. Все равно эта труба еще заиграет. Хоть один раз, но заиграет…

И все остальное время я ждал. Пока снова не прозвучали вдалеке настороженные фаготы.

И вот опять знакомая мелодия. Снова:

 

По‑стой,

Подожди…

 

Ну?

И ясно‑ясно труба сказала слова:

 

Ветер

с утра –

Значит,

пора.

В путь…

В путь…

В путь…

В путь…

 

Каравелла! Моя Каравелла! Как я мог забыть…

Павлик.

Вот как это было.

Мы, первоклассники, учились в те дни во вторую смену, и я прибежал домой, когда было уже темно. По дороге мы дурачились, катались в снегу. Я ворвался в дом, как снежный заряд. Мамы и Татьяны не было, я это знал и тут же заскочил к Павлику.

– Тише, – сказал он.

Горела настольная лампа, и потрескивала печка.

– А что случилось? – шепотом спросил я.

– Я вспоминаю песню.

Он смотрел на меня спокойно и строго, и я понял, что это важная песня.

– Не могу, – вдруг сказал он и отвернулся. – Вот только эти слова помню:

 

Ветер

с утра –

Значит,

пора.

В путь…

В путь…

В путь…

В путь…

 

Он сказал это, а потом вдруг тоненько засвистел.

– Сначала это была не песня, а просто сигнал, – сказал он. – Его играли трубачи на палубах, когда команда ставила паруса. Перед очень дальним плаванием.

Наверно, он все это выдумал. Слова сам сочинил, а мелодию где‑то слышал. Но я поверил ему, потому что он сам верил в свою выдумку.

И с тех пор, отправляя в путь нашу Каравеллу, мы тихонько напевали сигнал «Ветер с утра». Тот самый, который сейчас проиграла труба.

А музыка летела дальше. Праздничная, как хлопанье пестрых флагов и разноцветных парусов. Тревожная, как ожидание приключений. И она была – моя. Это была песня о Каравелле, разбуженной утренним сигналом отхода.

Потом она кончилась.

Но в наступившем молчании все сидели неподвижно. И я понял, что еще не все.

Мельком я взглянул на веснушчатую девушку. Она посмотрела на меня и улыбнулась. Она была красивая, хотя и с веснушками. Думаете, не бывает красивых с веснушками?

Глухо и сдержанно оркестр начал вторую часть. И сразу стало ясно, что это – про ночь. В зимнюю темноту, где среди сказочных лесных великанов перепутались мелкая чащоба и бурелом, неслышно пришло дыхание южного ветра. И все окуталось мягким теплом. С шуршанием заскользил с еловых веток снежный пласт. Это незаметно принялась за дело весна. А потом просветлело небо и начался восход. Без блеска и ярких красок, но такой ясный… И, как тонкий луч, как серебряный ручей, прорезалась чистая, звонкая песня. Она была без слов, но такая, что слова пришли сами собой:

 

Ранней весной,

когда открываются реки,

Когда просыпаются травы…

 

Это была музыка про то, как ребята делают из сосновой коры и бумаги кораблики, как просыхают деревянные тротуары, а на лугах и лесных проталинах пробиваются к солнцу разведчики‑травинки.

Потом вырастают травы.

Вот они встали и качаются под синим‑синим небом, и я иду среди них, касаясь коленями больших, как блюдца, ромашек. И думаю, что, наверно, повстречаю Майку…

Стремительно накатывает гроза. С «той стороны, где тучи». Старается оглушить суровой, знакомой уже мелодией. Но не так уж это страшно. Вот опять распрямляются травы, стряхивая капли. А ромашки удивленно качают головами: «Чего налетела, зачем расшумелась?»

И опять я шагаю, выкручивая на ходу мокрую рубашку, а трава блестит от дождя. Я иду, и мне хорошо. Ведь я помню про главное: про Каравеллу.

Трах!

Я подскочил от этого взрыва. Как он грянул, этот оркестр! Будто сразу оборвалось передо мной солнечное поле и навалился сумрак. Отвесные скалы, а под ними ревущее море. Гремучее море. Оно далеко внизу, но удары волн такие, что холодные брызги хлещут по ногам, по лицу, и рубашка опять промокла.

А белая башня маяка до половины в облаке водяной пыли.

Белая башня и белые чайки в косом стремительном полете. И синий штормовой сумрак. И опять это грозное начало:

 

Та сторона,

где тучи…

Та сторона,

где бури…

 

Но это же совсем не страшно! Мне смеяться хочется от растущего торжества. Как я не понимал? Это же гремящая песня синих циклонов и белых парусов. Синих скал, белого маяка и чаек. Грозная и сильная. Ну и что? Я сам частица этой грозы и силы. Я – капитан! В узкой бухте меня ждет, качаясь, Каравелла.

А за спиной у меня на солнечных берегах качаются травы. И мчатся по ним лошади…

Теперь я боялся одного: лишь бы музыка не обманула меня. Лишь бы не сделалась другой!

Мама шепнула, когда смолк на минуту оркестр:

– Слушай, сейчас будет вальс. Очень красивый.

Этого мне еще не хватало! Зачем он мне, красивый вальс?

Может быть, он и был хорош. Не знаю. Я ждал другого. Неужели так все кончится? Но среди беспечного кружения мелодии опять прозвучали знакомые ноты, и я успокоился: что‑то хорошее будет еще.

И торжественное пение труб вернуло мою музыку.

Смычки взлетали и опускались разом. Все вместе. Словно копья летящей конницы. Быстрей, быстрей! Черные Лошади, верные и неутомимые, несли меня в гуще кавалерийской лавы. Мы сметали врага, мы рвались к морю. И взлетали, взлетали копья в стремительном ритме скачки!

И вот пришло мое торжество.

Четыре раза прозвучало короткое вступление, и медные голоса труб запели приподнято и чисто. Та музыка, которая в самом начале принесла угрозу и печаль, сейчас звучала с такой радостной силой, с таким сверкающим мужеством, что мне захотелось запеть самому.

Это была песня о том, что есть на свете край, где рождаются смелые ветры, зовущие в дальние плавания. Не знаю, тогда или потом сложились слова, но теперь я их не могу отделить от этой музыки:

 

Та сторона,

где ветер

Встает стеной громадной, словно море…

Та сторона, где ветер

Встает,

как синяя стена!

Растет,

как синяя волна!..

 

А дальше – уже никаких слов, только нарастающая радость и бесстрашие.

Боже мой, ну почему я думал, что я трус? Разве можно быть трусом, когда на свете есть такая музыка?

Неужели это именно я сегодня боязливо прятался на подоконнике?

 

Люди расходились. Подошел и попрощался Сергей Эдуардович. Кажется, это было уже за воротами сада, на улице. Я не обращал внимания. Музыка еще гремела во мне.

– Как она называется? – спросил я у мамы.

– Что?

– То, что играли.

– Пятая симфония Чайковского.

– Ага… – сдержанно сказал я и подумал, что запомню навеки.

И еще кое‑кто запомнит!

Мама взглянула на меня с сожалением.

– Кажется, ты едва досидел до конца. Как‑то странно ты себя вел. Подпрыгивал, дергался… Неужели тебе ничуть не понравилось?

Я промолчал. Что тут скажешь? Понравилось? Это про порцию мороженого так можно сказать. Ну, или про кино какое‑нибудь. А про такую музыку словами не скажешь.

Мы шли домой, и я никак не мог приноровиться к маминым неторопливым шагам. Я рвался вперед: трубы гневно и весело пели в моей душе.

– Что ты скачешь? – сказала мама. – Иди спокойно.

– Мам, я погуляю, ладно? Не хочется домой…

– Так поздно?!

– Ну, чуть‑чуть. Пять минуточек!

– Иди… Не оказала на тебя классическая музыка никакого влияния.

Оказала! Ох как оказала! Я рванул за угол и помчался по пустой улице.

Я спешил найти Тольку.

Как я хотел его встретить!

Надо было поскорей попасть в цирковой сквер, где каждый вечер почти до полуночи ребята гоняли футбольный мяч. Лишь бы успеть! Лишь бы враг был еще там!

Маленькие пасмурные облака, недавно висевшие в зените, незаметно растаяли. Был светлый, как день, вечер. Солнце ушло с неба, но чувствовалось, что оно совсем недалеко. И при этом свете необычной была пустота улиц.

Я бежал в этой пустоте, и казалось, что вместе со мной мчится конница с копьями, взлетающими, как смычки оркестра. Куда торопились всадники? Может быть, боялись, что угаснет музыка и вернется мой прежний страх?

Мне повезло больше, чем я надеялся: Толька шел навстречу.

Мы издалека узнали друг друга. Он ускорил шаги, а я… остановился, перевел дух и медленно пошел навстречу.

Наверно, Толька решил, что я бежал по своим делам, увидел его, испугался и не знаю, что делать: бежать назад или обойти сторонкой. Он еще не заметил, что шаги мои спокойны и тверды, и подошвы стучат с решительностью молотка, забивающего гвозди одним ударом. Он, кажется, улыбался. Так мне, по крайней мере, казалось издалека. Он предвкушал еще одну легкую победу и мое новое унижение.

Потом Толька удивился: ведь я не сворачивал с пути. Но, удивившись, он, конечно, ничуть не испугался. Он не мог тогда понимать, что обречен.

А он был обречен. Потому что не было у него такой музыки. Не было стремительных скрипок и торжественных труб, поющих песню о могучем синем ветре, не было Черных Лошадей, белых маяков, не было Каравеллы.

Ну, по правде говоря, маленький страх один раз кольнул меня, но могучая музыка тут же развеяла его в пыль. И когда мы с Толькой сошлись, я, не сбавляя шага – трах! – с размаху треснул врага кулаком по носу.

Наверно, таким отчаянным ударом вышибают окно в горящем доме.

Нос мягко сплющился. Толька мотнул головой и ошеломленно открыл рот. Потом зашмыгал, чтобы удержать кровь. И стоял, опустив руки, смотрел ошеломленно.

Я тоже растерялся в первый миг. Но тут же словно кто‑то шепнул: не жди! И левой рукой я закатил Тольке звонкую затрещину. Он открыл рот еще шире. Я, повинуясь стремительному вдохновению, обошел противника с тыла, ухватил одной рукой за шиворот, а другой за штаны и дал ему пинок. Мне хотелось, чтобы Толька полетел по воздуху, как мяч.

Ну конечно, он не полетел. Он пробежал, согнувшись, несколько шагов, постоял две секунды не оборачиваясь, а потом взревел яростными слезами и бросился в бой. Мы самозабвенно сцепились посреди тротуара.

И оказалось, что это совсем нестрашно!

Даже в тот момент, когда он сидел на мне верхом и лупил между лопаток, я не терял уверенности в победе. Потом я извернулся, и мы поменялись местами.

Как хорошо, что не было прохожих! Любой взрослый увидел бы здесь простую вещь: сцепились на тротуаре двое мальчишек – обычная история. Обозвали бы нас хулиганами, растащили бы, вот и все. Разве бы они догадались, что здесь человек борется за первую в жизни победу? За то, чтобы жить спокойно, ходить смело, смеяться открыто!

Ну, я дал этому Тольке, пока сидел на нем! Он вырвался наконец, мы вскочили, и я ринулся снова. Пусть болела распухающая губа, саднило плечо! Разве в этом дело?

И он побежал.

Сначала он пятился, нелепо отмахиваясь кулаками и всхлипывая, затем повернулся и бросился от меня, сердито подвывая.

Гнал я его полквартала. Потом отстал.

Рубашка на плече была порвана и прилипла к ссадине. Губа, кажется, стала величиной с котлету. Правый глаз понемногу заплывал.

Я медленно зашагал домой. Ожидалась взбучка, но это меня не трогало. Разве могла она уменьшить радость моей победы? Радость ясную и торжественную, как финал Пятой симфонии!

Нет, я ничуть не боялся, хотя знал заранее, что скажет мама.

– Силы небесные! – сказала она. – Иди сюда! Так… Ну, кажется, мое терпение лопнуло.

Я молчал, стараясь придержать отвисающую губу.

– Что с тобой делать? – печально спросила мама. – Ну что? Отлупить? Но, по‑моему, тебе и так досталось.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-01-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: