ЧАСТЬ ПЕРВАЯ БЛУДНЫЙ СЫН 4 глава




— Ты меня с ума сводишь. Черт тебя возьми, ты же молод. Жаль, что мне не двадцать. Ты считаешь себя чистым, потому что ты молод и в хорошей физической форме. Но это заблуждение, Стюарт! Это абстракция. Я не могу опустить руки и смотреть, как ты губишь свою жизнь и отказываешься от всего, что я так люблю, но что мне уже недоступно. Молодость! Молодость! Черт побери! А ты устроил вокруг этого такой фарисейский шум.

— Я думаю, шум устроил ты, а не я.

— Ты мог принести хоть какую-то пользу, сказав что-нибудь — что угодно — несчастному Эдварду.

Стюарт вспыхнул.

— Я поговорю с ним сегодня…

— Томас как-то говорил, что тот, кто переживает мучительную боль, ищет одиночества. Он разбирается в таких вещах. Сам он к Эдварду даже не подошел. Хотя, знаешь, не говори с Эдвардом. Ты ведь наверняка думаешь, что твой долг — усугубить его чувство вины. Иди. Ложись спать.

— Па, не сердись на меня.

— Я не сержусь. Хотя и сержусь. Но это не имеет значения. Ничто не имеет значения. Уходи.

 

Когда Стюарт удалился, Гарри побродил по гостиной, налил себе виски, расплескав его на обитую кожей столешницу, потом подошел к камину, где потрескивал догорающий огонь, который обжег его днем. Он посмотрел на свое отражение в свете лампы. Зеркало в раме с позолоченными купидонами Казимир Кьюно подарил жене к свадьбе. Для Гарри это зеркало было связано с матерью — хрупкой, мягкой, красивой женщиной. Она, дочь кембриджского преподавателя, пожертвовала своим талантом пианистки ради тяжелого труда в качестве добровольного секретаря мужа. Она принесла эту жертву с радостью, поскольку не сомневалась в гениальности супруга, как и он сам. Ее звали Ромула. Казимир умер раньше, а мать прожила достаточно долго, чтобы познакомиться с «девушкой издалека». Однако она не успела увидеть Хлою и стать свидетельницей заката репутации Казимира. На ее рояле никто не играл — к нему не прикасались с тех пор, как на нем ребенком барабанил Эдвард. Рояль стоял в гостиной, которая все еще оставалась такой же, как ее обставил дед Гарри: сын и внук Кьюно мало что туда добавили, а «девушка издалека» и пальцем не шевельнула.

Гарри смотрел на себя в зеркале. Как создать новое «я» вместо потерпевшего крах, поиздержавшегося нынешнего «я»? В молодости он провозгласил: «Я буду просто — жить тем, что я есть!»[13]— смелое заявление, которое он интерпретировал на свой лад; и он искренне говорил Стюарту, что его интересует только то, что можно целиком и полностью создать самому. В то же время Гарри, как заметила Урсула, был честолюбив и представлял собой нечто вроде разочарованного деспота. Его нынешнее равнодушие к политике напоминало басню про лису и «зелен виноград». Он считал себя человеком будущего, не торговцем, но пророком, воплощением самого современного сознания. Время шло. Мог ли он сохранить веру в то, что главный его труд еще впереди? Лицо, смотревшее на него из зеркала, давно утратило выражение довольства и энергичной joie de vivre[14]. Теперь это было старое, измученное, усталое лицо с печатью пьянства и греха. Он подумал: Казимир мертв, Ромула мертва, мать Стюарта мертва, хорошенькая Хлоя, такая живая когда-то, — и она мертва, и я тоже умру. У Гарри была страшная, постыдная тайна. Недавно втайне от всех он написал книгу, большой серьезный роман. Он вложил туда свои лучшие идеи, однако никто не хотел его издавать. Гарри под псевдонимом предлагал книгу нескольким издателям. Роман им не понравился, никто не воспринял его серьезно. Гарри Кьюно ненавидел свое поражение, оно было даже хуже публичных провалов. Предположим, люди о нем узнают. Теперь, ко всему прочему, приходилось скрывать ужасный секрет.

Он почувствовал боль в обожженной руке: на ней появился пульсирующий волдырь. Значит, сегодня не удастся уснуть. Физическая боль напомнила знакомый образ, всю жизнь преследовавший его. Гарри сам выдумал эту сцену. Его отец утонул, когда вышел на яхте в море в тихую погоду в глухом районе у побережья Шотландии. Пустая яхта в полной исправности была найдена позднее — она дрейфовала сама по себе. Казимир, вероятно, случайно выпал за борт. Его сын знал, что жизнелюбивый отец никогда бы не покончил с собой. Казимир был хорошим пловцом, и Гарри представлял себе человека, плывущего по морю вслед за яхтой, которая движется быстрее его, удаляется и удаляется от него. Мучительные тайные ассоциации, прятавшиеся в глубинах мозга, вернули его к реальности. Гарри вспомнил спокойное бледное лицо Стюарта, его желтые глаза и то, как он говорил: «Не сердись». Все это так напоминало маленького мальчика, каким Стюарт был совсем недавно.

«Что же с ним случилось такое, — спрашивал себя Гарри, — почему это так огорчает меня? Что здесь — одержимость, или желание привлечь внимание, или особая форма бравады? Это не просто слова. У мальчика есть воля и характер, и он посильнее меня». Неужели он, Гарри, родил монстра? Стюарт осуждал его, и это причиняло ему боль.

 

Стюарт, простившись с Гарри, пошел наверх и постучал в дверь Эдварда. Он видел, что там горит свет. Ответа не последовало, и Стюарт вошел.

Он, конечно, встречался с Эдвардом и говорил ему какие-то слова после смерти Марка Уилсдена, но «разговора» с братом у него не было. Стюарта занимали собственные дела: отказ от дальнейших занятий наукой, переезд, приведение в порядок мыслей. Он сам не имел ни близкого друга, ни наставника. Он корил себя за то, что раньше не вызвал Эдварда на разговор, но брат ясно дал понять: встречи со Стюартом он не желает.

Эдвард, облаченный в пижаму, сидел на кровати и читал книгу. Он очень изменился, словно стал меньше. Его сосредоточенное лицо исказилось, на лбу и вокруг глаз появились морщины, брови мрачно сошлись над переносицей, а нос заострился. При виде Стюарта он раздраженно нахмурился и вцепился в книгу — судя по всему, он преисполнился решимости поскорее выпроводить визитера.

— В чем дело? — спросил Эдвард.

— Мы можем поговорить?

— О чем?

— Ну… обо всем…

— О чем «обо всем»?

Стюарт оглядел комнату Эдварда. Книжный шкаф, французские плакаты, розовая азалия на комоде. На полу и на остальных ровных поверхностях валялась одежда Эдварда вперемежку с письмами, в том числе нераспечатанными. Стюарт сбросил рубашку и брюки Эдварда со стула рядом с кроватью и сел.

— Тебе тепло? Может, принести грелку?

— Не надо. Мне хорошо.

— Что ты читаешь?

Эдвард показал триллер в мягком переплете.

— Гарри мне много таких принес.

— Не надо бы тебе читать эту дрянь, — сказал Стюарт.

Эдвард не стал раздражаться, а ответил довольно разумно:

— Я не могу читать других книг. Ни на чем не могу сосредоточиться. — Он поправил подушки. — А что, по-твоему, я должен читать? — иронически спросил он, — Библию?

— А почему бы и нет? Каждый день понемногу. Я хочу сказать, как хороший роман… как…

Стюарт не был большим любителем художественной литературы и не сразу подобрал книгу для сравнения.

— Только не предлагай Пруста — меня вырвет, я задохнусь и умру. Правда, это не особо важно, я и так мертв. А теперь, Стюарт, уходи отсюда, будь хорошим мальчиком.

— Я немного посижу, если ты не возражаешь. Какой у тебя замечательный цветок. Это что? Похоже на маленькое дерево.

— Азалия, ее вчера принесла Мидж. И еще шоколадки. Ты ведь не любишь шоколад, да? Тогда я их выкину.

— Ты говорил с Мидж?

— Конечно нет. Ее трясло от смущения. Ей хотелось сделать доброе дело и поскорее убежать. Неудивительно. Я смердящий труп. Я разлагаюсь, молекула за молекулой.

— Не говори так, — сказал Стюарт. — Что с тобой? Что с тобой?

— Говорить со мной не имеет смысла, — ответил Эдвард. — Оставь меня в покое, а? Я — машина. Я тысячу раз в день твержу себе одно и то же, я вижу одно и то же, я повторяю одни и те же действия. Ничто не в силах мне помочь. Ничто.

Пока Эдвард произносил эти слова, на его лице появилась странная, мучительная, нездешняя улыбка, не похожая на его обычную улыбку.

Стюарта пробрала дрожь.

— Не превращай страдание в самоцель. Ты наверняка можешь что-то сделать, какой-то правильный шаг…

— Я не могу сделать шаг.

— Ты должен найти спасение…

— Ну, я его уже нашел. Это ненависть. Отличное занятие: ненавидеть всех. Ненавидеть Гарри, ненавидеть тебя. Я едва вытерпел этот жуткий ужин, эти фальшивые улыбки, лживые слова. Я ненавидел наряды женщин и их запах. Но они говорили правду: не осталось ничего глубокого, мир превращается в чушь, все подходит к концу, все провалится в ад, сгорит и закончится, и я рад этому. Я уже там, я горю в аду. Моя душа не существует. У меня нет души — она выгорела.

— Но что это за огонь? — спросил Стюарт. — Вина? Ты чувствуешь себя виноватым?

Эдвард швырнул книгу в угол комнаты и закричал:

— Убирайся отсюда и прекрати забавляться моими мучениями! Ты играешь на моих нервах, чтобы услышать мои крики! Ты говоришь, словно ковыряешь ножом рану…

— Извини, — сказал Стюарт, — я просто хочу понять. Хочу разобраться в том, что происходит. Бесконечное отчаяние — это плохо, неправильно. Я не предлагаю тебе взять и выпрыгнуть из него, ты этого не сможешь. Это не головоломка с волшебным решением. Ты должен подумать о том, что случилось, но при ясном свете. Огонь должен гореть и дальше, но тебе нужно держаться за что-то еще. Надо найди что-нибудь хорошее — где угодно. Держи его поближе к себе, затяни его в свой огонь…

— Это единственное, чего не может дьявол, — ответил Эдвард, внезапно успокоившись. — Да. Если дьявол не может этого найти, то, уж конечно, не могу и я. Понимаешь, все связи распались, все смыслы потеряны. Когда боль невыносима, ничего этого быть не может. Больше нет никаких путей. Ты знаешь, что я понял? Нет никакой нравственности, никакой основы, если вина способна существовать сама по себе, вне всего. Ты представить не можешь, какова эта боль. Слова не помогают, имена не помогают, вина, позор, раскаяние, смерть, ад. На том уровне, где нахожусь я, нет ни различий, ни концепций. Я просыпаюсь по утрам, слышу щебет птиц и на секунду забываюсь, но тут же возвращаюсь в жидкую черноту. Там все темно, там дьявол, мучающий меня, там все вы сегодня вечером, а его мать присылает мне письма и…

— Мать Марка?

— Да. Она пишет письма, обвиняющие меня в убийстве. Каждые два-три дня я получаю новое послание. Она была бы рада узнать, как я страдаю.

— Ты ей отвечал?

— Конечно нет. Я ее ненавижу. Я перестал читать ее злобные письма. Вон у твоих ног лежат два — я их не распечатывал. Собирался сжечь. Но я не могу их сжечь.

— Ты должен их прочесть, — сказал Стюарт.

— Чтобы наказать себя?

— Нет. Может быть, она изменилась. Может быть, она уже жалеет, что писала тебе эти письма. Горе переполняет ее. Может быть, ты стал нужен ей.

— Ты хочешь, чтобы я пожалел ее. Она проклинает меня. Я проклинаю ее.

Стюарт взял один из конвертов и протянул Эдварду. Эдвард вскрыл его, пробежал письмо глазами и передал Стюарту.

— На, читай. Вот с чем я живу.

Стюарт прочел начало письма.

 

Вы убили моего любимого ребенка, он верил вам, а вы убили его, вы переломали его тело, вы выпустили из него кровь. Он мертв, и все мое счастье, вся моя радость будут лежать там, в крови, с переломанными костями, и никогда уже не оживут, и я никогда не подниму голову, вы убили мою радость…

 

Он сунул письмо в конверт и уронил его на пол.

— Да, она, как и ты, потеряла голову от горя. Наверное, эти письма для нее что-то вроде автоматического облегчения, как слезы. Думаю, тебе следует написать ей что-нибудь. Несколько строк. Это могло бы изменить ее жизнь.

— Написать что? Ей мои письма сто лет не нужны.

— Напиши, что ты ей сочувствуешь, что ты в отчаянии — что угодно. Тебе это тоже может быть полезно.

— Слушай, уходи, иди к черту! Ты ничего не понимаешь. Как бы там ни было, но я ведь не убийца, я не хотел этого. Или ты думаешь, что хотел? Ты не можешь понять, ты не знаешь, что значит быть там, где сейчас я…

— Эд, ты не должен продолжать в таком духе, — прервал его Стюарт. — Постарайся сделать что-нибудь. Сядь, возьми себя в руки и попытайся спокойно подумать. Дыши ровно и говори вслух, быстро говори.

— Что говорить?

— Любые слова. Произноси их как молитву, «хватит», или «помоги», или «мир»…

— Слов без чувств вверху не признают[15].

— Я в этом не уверен, — сказал Стюарт. — Ты посмотри, что сейчас произошло. Если ты сожалеешь о том, что сделал, то страдай с какой-нибудь целью. Оставь ненависть, отринь негодование, скажи «хватит» некоторым мыслям, очисти свои намерения, живи тихо в своей боли. Умиротворение — это хорошо. Протяни руку и прикоснись легонько к чему-нибудь около тебя, к чему угодно, ко всем этим невинным вещам. Даже если это кажется тебе искусственным, вроде ритуала. Ну, например, щебет птиц, который ты слышишь по утрам. Не отпускай его и после того, как вспомнишь обо всем. Просто думай: «Вот птицы поют» — и старайся не отпускать их в черноту, держи на свету. Хотя бы несколько секунд.

— Какой прок от этих секунд, они лишь оттеняют тьму.

— Найди что-нибудь хорошее где угодно и вцепись в него, как терьер. Придумай что-нибудь вроде молитвы и повторяй: «Избавь меня от зла». Скажи, что сожалеешь, попроси о помощи, и помощь придет, непременно придет. Найди какой-нибудь свет, не подвластный черноте. У тебя должно быть что-нибудь такое — стихи, отрывки из Библии, Христос, если он хоть что-то значит для тебя. Боль не уйдет, но к ней добавится что-то еще, как луч, пришедший извне, из того места…

— Это бесполезно, — отозвался Эдвард. — Ты говоришь сам с собой и отравляешь себя благочестивой риторикой. Ты живешь в каком-то пустом пространстве. Ты не знаешь, как жесток мир и как бывает, когда ты весь погружен в безнадежную черноту и разложение. Это как рак, который скоро убьет меня.

— Или посмотри на что-нибудь, — продолжал Стюарт. — На что угодно, на любое живое явление. Например, на эту азалию…

— Слушай, иди к черту и забери с собой это треклятое растение, иначе я его уничтожу, растопчу к чертовой матери! Если не хочешь этого, лучше унеси, забери его и сам уберись. Боже мой, если бы я только мог плакать! Зачем ты приходишь и смотришь на меня?

— Я твой брат, и я тебя люблю.

— Ты мне не брат, и ты никогда меня не любил, никогда, никогда, никогда, ты — лжец. Ты всегда завидуешь, всегда подглядываешь, всегда выгадываешь… Уходи, мне невыносимо твое присутствие, оно меня душит. И забери с собой чертов цветок, или я его убью!

Теперь все лицо Эдварда покрылось морщинами, превратилось в пунцовую гримасу ненависти и ярости, как маска первобытного племени из музея.

Стюарт поднялся. Он подошел к книжному шкафу и принялся рассматривать книги Эдварда. Вытащил Библию и положил ее на стул рядом с кроватью брата, потом поднял азалию.

— Хорошо, я ее заберу, но потом принесу назад. Не сердись на меня. Прости. Спокойной ночи, Эдвард.

Закрыв дверь, он услышал, как Библия ударилась об нее и шлепнулась на пол.

 

После ухода Стюарта Эдвард несколько минут лежал, в изнеможении откинувшись на подушки и тяжело дыша. Сердце его бешено и мучительно колотилось, голова раскалывалась. Потом он сел и почувствовал головокружение. Он поднялся с кровати. По-прежнему тяжело дыша и горбясь от усталости и слепой ярости, он открыл окно в темный сад и швырнул туда коробку с дорогими шоколадками, принесенную Мидж. Повернулся к азалии, но вспомнил, что ее унес Стюарт. Сырой запах весны, влажной земли и прорезающейся зелени, который прежде наполнил бы его ощущением счастья, хлынул в окно, и Эдвард с треском захлопнул раму. Он увидел Библию на полу и подобрал ее. Она была напечатана на превосходной тонкой бумаге — подарок одного из религиозных кузенов Гарри по случаю конфирмации, Эдварду тогда было четырнадцать. Да, он прошел конфирмацию в англиканской церкви и даже ощутил тепло, когда его коснулась рука епископа. Книга при падении раскрылась, и ряд ее тонких страниц помялся и сморщился. Эдвард автоматически попытался разгладить их, но вскоре сердито закрыл книгу. Он уже собрался бросить ее на пол, где в беспорядке валялась его одежда, когда в голову ему пришла суеверная мысль. Если он когда и брал в руки Библию, то лишь для того, чтобы открыть ее наугад и прочесть абзац, на который указал его палец, — совершенно неуместный или до странности подходящий к случаю. То же самое сделал он и сейчас, открыл книгу и ткнул наугад пальцем. Он поднес страницу к лампе и прочел выбранное место: «Идет пагуба; будут искать мира и не найдут. Беда пойдет за бедою и весть за вестью, и будут просить у пророка видения, и не станет учения у священника и совета у старцев»[16]. Он рассмеялся, и этот смех был каким-то потусторонним, словно демон внутри его исходил злорадством, торжествуя свою победу. «Значит, — думал Эдвард, — все кончается, все подходит к концу, все правила, все законы, вся старая музыка цивилизации. Погибну не только я… Но я погибну первым». Он посмотрел на пузырек с таблетками от бессонницы. Эти штуки, конечно, безвредные, но ведь есть много других способов. Отдохновение, найди отдохновение. Он находил отдохновение в бесконечных разговорах с Марком с бесконечными объяснениями, почему он ушел, почему не вернулся, как сильно он страдает, какой болью он заплатил, как сильно он любит Марка, как тоскует по нему… Но эти разговоры были односторонними — одинокие бесплодные терзания души. Эдвард зашвырнул Библию в угол и стал искать свой триллер, раскидывая брошенную одежду. Потом неожиданно, как по волшебству, он увидел, как появилась желтая визитка, на которой большими буквами были напечатаны слова: «ХОТЯТ ЛИ МЕРТВЫЕ ГОВОРИТЬ С ТОБОЙ?» Они пронзили Эдварда, словно в него попала стрела. Он поднял карточку и снова сел на кровать. Он уставился на роковое и столь вовремя полученное послание, потом перевернул визитку. На другой стороне он прочел: «Миссис Д.М. Куэйд, медиум. СЕАНСЫкаждый вторник и четверг в 5 вечера». Дальше шел адрес — неподалеку от Фицрой-сквер. Эдвард подержал карточку, затем аккуратно положил ее рядом с лампой. Может быть, все наконец срослось.

 

Страшно попасть в руки Бога живого. Эти слова пришли в голову Стюарту, когда он добрался до своей спальни. Его комната, комната его детства, расположенная прямо над спальней Эдварда, выглядела аскетически. Лишь недавно из нее были вынесены последние напоминания о том времени. Книги, поспешно перевезенные из его предыдущего жилища, стояли стопками у стены. Одежду свою он успел убрать. Стюарт зажег лампу, выключил люстру и сел на стул с прямой спинкой. Он сидел с открытыми глазами, медленно дыша, и почти сразу же погрузился в состояние полного покоя. Эту способность мгновенно достигать состояния ни от чего не зависящей умиротворенности он естественно и неожиданно обрел еще в школе. Она никоим образом не была связана с каким-то наставлением, тем более с религиозным наставлением. Возможно, поначалу это понравилось ему как способ уходить от детских несчастий, заглушать неприятные мысли — мгновенное небытие, помогающее отвлекаться от неприятностей или сводить их на нет. Позднее он оценил свой дар как нечто более позитивное: это была легкость, бегство от гравитации, умение воспарить и сверху поглядеть на мир, уход от времени, позволяющий за секунду осознать что-то великое и сложное. Перед ним открывалось громадное пространство, а иногда и невероятная радость. Сладостный нектар. Порой это его беспокоило, но не часто. Именно такая способность, чем бы она ни являлась на самом деле, наряду с кое-какими другими вещами внушила Стюарту то, о чем его расспрашивал Гарри.

Стюарт услышал, как внизу открылось и снова захлопнулось окно Эдварда. Он вздохнул и начал думать о брате. Он уже интуитивно знал о страшных недосягаемых страданиях других людей. Но он не задумывался об испытываемом ими ужасе. Он мог представить себе мертвого Марка Уилсдена или своего учителя Плоумейна, который вышиб себе мозги. Стюарт никогда не видел Марка, он не любил Плоумейна и не знал, почему тот покончил с собой. Люди задавались вопросом: не повлияла ли эта смерть на Стюарта? Нет, она не тронула его прежде и не трогала теперь. Столь кровавые события были для него лишь грустной статистикой, словно надгробия на дороге, ведущей в открытую пустоту его будущего — пустоту, подобную смерти. Он занимал позицию ни о чем не думающего солдата, возможно, обреченного на скорую смерть. Он, конечно, мог испытывать страдания и плакать, и, если бы его долг состоял в том, чтобы хоронить мертвых, он бы делал и это. Но существовали скорбные и жуткие вещи, которые должны оставаться для него лишь внешним фактором, словно в их отношении он сам всегда будет инструментом или исполнителем. Стюарт воображал себе доброго самаритянина, вспоминающего о своем подопечном через определенные промежутки времени и помогающего ему по мере возможности (например, посылая хозяину гостиницы еще немного денег), а в остальное время выкидывающего этого подопечного из головы. Все, что требовало драматических переживаний, глубоких размышлений или изменений, было чуждо Стюарту, так же как радостное и веселое ожидание. Он, в общем-то, не очень любил размышлять. Как сказал Гарри, ему не хватало воображения. Эти особенности делали его нынешнюю задачу устройства своей жизни до странности затруднительной и узкой проблемой. Он хотел найти себе дело, какую-нибудь простую общественную работу, нейтральную, «пустую», сродни пустоте времени, которое непрерывно текло ему навстречу и, так сказать, застило взор. Однако эта работа должна соответствовать ему, потому что он сохранил ощущение, что призван выполнить некую миссию, отвечающую его талантам — не старым, а новым талантам, талантам его новой жизни, стоящей на пороге, и, какой бы она ни была, эта жизнь, пришло время обрести ее или потерять. Уж это-то он понимал, и драма такого масштаба (подчас казавшегося ему чрезмерным) определяла его мысли. В другой ситуации и в другое время общественные традиции и институты, возможно, поддержали бы и направили его. Теперь же, когда он был вынужден думать о себе, сама пустота мыслей, которую он так ценил, мешала ему строить планы и принимать решения.

Стюарт иногда признавался себе, что его нынешнее желание — это клетка обязанностей, пусть и правильных. И теперь он явно чувствовал, что должен «сделать что-ни-будь» с Эдвардом, и Гарри было вовсе не обязательно напоминать ему об этом. Любил ли он Эдварда? Конечно; Стюарт ничуть в этом не сомневался. Как и другой вопрос: а не испытывает ли он, вспоминая о прежних обидах, и зависти, некой радости по поводу того, что брат попал в беду? Его связь с Эдвардом была абсолютной, а что до низких мыслей и чувств, то он привык гнать их, прятать на дне и не беспокоиться об этом «подавлении». Разговор с Эдвардом ни к чему не привел. Стюарт заставил себя сделать это, потому что откладывать дальше было нельзя. Никогда прежде он никому не давал таких советов, не облекал в слова и не произносил того, во что верил абсолютно. Но его вера никак не затронула Эдварда. Стюарт понимал — и тут, похоже, его одолевали сомнения, — что окрылить такие слова может лишь любовь, и только тогда они возымеют действие. Только в контексте любви мог подействовать разговор о грехе и чувстве вины — ведь именно в этом заключалась беда Эдварда, не так ли? Значит, сначала ему нужно убедить Эдварда в своей любви. Но как это сделать? Брат в его нынешнем отчаянном положении смотрел на Стюарта как на врага. Абсолютное существование Эдварда, привязанность к нему Стюарта, его благие предостережения — все это оставалось чем-то отдельным, «абстрактным» (если воспользоваться словом Гарри). Эдвард, конечно, представлял собой особый случай; с другой стороны, если в данном случае Стюарт потерпел неудачу, какое это имеет значение? Может, это испытание, разновидность вступительного экзамена, знак, которого он ждал?

«Неужели так будет всегда? — спрашивал себя Стюарт. — И если да, как это влияет на мой план?»

Он не мог четко сформулировать тревоживший его вопрос, казавшийся самой «узкой» частью его задачи. Что, если он просто не наделен талантами для избранной им миссии? Как если бы человек, начисто лишенный слуха, посвятил жизнь музыке. А вдруг выяснится, что на самом деле он вообще не может общаться с другими людьми? Ведь он общался с ними очень мало. Неужели он сейчас видел свое будущее: как он разговаривает с людьми, как дает им советы? Можно ли такому научиться, или это дается от рождения? А если бы он был немым — изменило бы это что-нибудь? Он подумал: «С Эдом я проверю себя».

Стюарт всегда чувствовал, что отец предпочитает Эдварда, и это оставило в его душе царапины ревности. Прежде это причиняло боль, но не такую сильную, как воображали Гарри или Томас. Способность Стюарта отрешаться от всего проявилась давно. «Маленький мальчик, холодный и безразличный», — говорили о нем люди. Холодность была частью его проблем. Была ли это в самом деле холодность? Иногда то же самое свойство казалось ему страстью.

Должен ли я, думал Стюарт, простить Эдварда, отпустить ему грехи? Лютер сказал, что все люди — священники. Стюарт, конечно, понимал, что такая идея совершенно нелепа, но ему не приходило в голову назвать ее самонадеянной. Он давно знал, что цель жизни — спасение, а некоторое время назад понял, что его судьба — жить в одиночестве, как монах, в мире без Бога. Его неприятие Бога началось еще в детстве. Он был крещен, однако отказался пройти таинство конфирмации, хотя Эдвард принял эту церемонию с непонятной радостью. Бог всегда казался Стюарту чем-то жестким, ограниченным и маленьким, вроде идола, и то, что он нашел внутри себя, не могло называться этим словом. Христос был другим — он существовал, он не был сугубо мистическим персонажем. Христос был чистой сущностью, и Стюарт мог бы поцеловать его, как целуют священный камень, или святую землю, или ствол священного дерева. Он был повсюду, но в то же время оставался простым, отдельным и одиноким. Он был живым; и сам Стюарт был Христом. Эта идентификация была спонтанной и инстинктивной, она представлялась чем-то очевидным: «не я, а Христос» естественно превращалось в «не Христос, а я». Это порой ощущалось как нечто прозрачное и легкое, как близость, даже доступность добра. Его постепенное слияние со Святым Сущим (словно со временем Стюарт мог бы забыть собственное имя) продолжалось без всякой связи с христианством. Он никогда не «ходил в церковь», хотя иногда сидел в одиночестве в разных церквях. Не оставалось сомнений, что если посвящать себя этому, то только с полной самоотдачей; что этим нужно жить и дышать постоянно, без перерывов. Истина есть нечто основополагающее, это присяга на всю жизнь. В этом была определенность, в этом был сладостный нектар, но такая самоотдача давалась каторжным трудом — обременительным, нудным, когда каждая минута чревата поражением. Как можно посвятить себя такому парадоксу? Уж во всяком случае (по крайней мере, для Стюарта), не в научном мире. Ему нужны простота и порядок, тихая размеренная частная жизнь. Он хотел нести покой и свободу для других, он хотел стать невидимым, он хотел исцелять людей, он хотел вылечить мир и создать ситуацию, где это делалось бы просто и автоматически, как нечто ожидаемое и повседневное. Он знал, какой он неловкий и заметный, как смущает людей, злит их, выводит из себя, пугает. Ему недоставало обаяния. Входя в комнату, он часто чувствовал, что разрушает ее атмосферу и разбивает ритм. Поэтому ему было важно найти такое место, где он сумеет остаться безличным, где его неловкость покажется чем-то незначительным, само собой разумеющимся. Может, это пройдет — ведь он молод, он еще учится. К тому же никто не избежал насмешек, даже Христос.

Неприязнь к современному обществу Стюарт приобрел стараниями тех, кто хотел объяснить или истолковать его поведение, в особенности его отношение к плотской жизни. Он, безусловно, испытывал отвращение к промискуитету, вульгарному публичному сексу, отсутствию приватности, уважения и духовного начала. Он боялся будущего, боялся мира без религии, обезумевшего духа без абсолюта. Он боялся технологии, разложения человеческого языка и потери души. Но не эти реакции были главными причинами его аскетизма. Возможно, ближе к истине подошел Гарри (хотя Стюарт и смеялся над его словами, не придавая им значения), обвинявший сына в «гедонизме высокого полета». Как высоко он сумеет взлететь? Он хотел любить мир и избежать его ловушек, иметь спокойное ясное сознание и чистую совесть. В его «миссии» безбрачие занимало центральное место, но не потому, что он понаслышке или лично знал людей, ведущих беспорядочную сексуальную жизнь, а потому, что у него имелась более позитивная концепция невинности. «Зачем начинать это?» — спрашивал себя Стюарт. Любить без осложнений — так он понимал смысл безбрачия. Многие в прошлом разделяли такую точку зрения, и хотя бы в этом он не был одинок. Он уже жалел, что ответил на прямой вопрос Джайлса Брайтуолтона и обнародовал свое решение, сделав его предметом спекуляций и шуток. Его невинность должна была быть чем-то приватным и простым, как одинокий зверь ночью в своей норе или то счастье, какое он испытывал иногда в детстве, когда лежал в постели и слышал, как внизу двигается Гарри. Такая картина могла показаться скучной или навести на мысль о задержке в развитии, но это его не останавливало. Возможно, Стюарт был несколько инфантилен, но это не имело особого значения и не являлось недостатком.

Влияние матери, «девушки издалека», было куда более сложным. В его детском воображении — да и сейчас, хотя уже не так ясно, — она представала настоящим ангелом. Стюарт почти не помнил мать, ее образ был для него чем-то между воспоминанием и сном. Эта таинственная фигура спасала его от безразличной мачехи, небрежного отца и брата, которого оба любили больше. Она знала о любви, о том, как ему этого не хватает. Ее звали Тереза Макстон О’Нейл, она была католичкой, родилась в Данидине[17]в семье ирландских иммигрантов. Она видела огромных океанских моржей, наслаждавшихся золотистыми водорослями на краю света. Она видела альбатроса.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: