Заслуженному врачу РСФСР тов. Корабельникову зав. горздравом 2 глава




Нина Саланова нас вычисляет. Это совсем другой — сумеречный мир, там свои законы и свое беззаконие. И это дело тоже надо хорошо знать: Нина за час сделает то, с чем я буду неделю мучится. Опять нужный человек. Время дорогое экономит, нервы нам бережет. А мы эту экономию — на больных, на больных! Под ее прикрытием внедрили внутри лимфатические инфузии химиопрепаратов. Результаты временами фантастические. Освоили эндолюмбальное введение гормонов при метастазах в кости. На вырученное время и нервы я сделал кинофильм и показал в нем одиннадцать новейших методик. Буквально за минуты любой врач увидит крупным планом все то, что нужно изучать месяцами, из-за чьего-то плеча, в суматохе. А не будет Салановой — и все это время, и все эти силы уйдут на бумаги да на комиссии, которые она предотвращает. И жить будет скверно: так хоть часть души идет на творчество, на высоту, а иначе — в низины, в бумаги поганые! Причем Саланова более всех под ударом. Лжефридман-Гурин и Гриша Левченко нужны всем — и нормальным сотрудникам, и анонимщикам, и доносчикам из нашей же среды. Их специально топить не будут. Разве что пакость над целесообразностью верх возьмет. А Саланова больше всех мне нужна и тем, кто в поликлинике работает. Нас она выручает. Значит, если человек работает в стационаре и если он еще и подонок, значит Саланову ему полный резон «утопить». Тут шахматы простые. Как раз и Пелагея Карповна — старшая сестра стационара, — когда врагов своих Баруху и Лену Рыжих поносила, то и Саланову упомянула. Намекнула очень прозрачно, что и на нее донесет. Хотя при желании и на нее самою донести можно, было бы желание. И желание это она у своих противников уже возбудила. А мне надо все погасить, всех шкурных правдоискателей по углам рассадить и успокоить. Но у меня всего только вечер один, завтра сюда уже ревизоры нагрянут.

Проще всего предупредить Гришу Левченко. Звоню ему домой, прошу, чтобы с утра сидел у нас целый день, пока они не уйдут. Да ведь и это непросто — у них завтра в гинекологии операции с утра, женщин уже подготовили. Хотя лучше сорвать один операционный день, чем все операции нам сгубить. Так и договорились.

Один узел развязали, самый легкий. Теперь — Гурин и Саланова. Где их в области искать? Где живут? Телефоны домашние? (На работу звонить уже поздно.) Задерживаю шофера, у него свое: скаты потерты, до области не доедем.

— Ладно, — говорю, — поедем на моей, только с тобой: непогода, темень, скользко, устал я и от операций, что были с утра, и от этих набатов и зарниц, что начались вечером. Тяжелый день выдался. Машину вести трудно, опасно. Шофер со мной. Теперь — адреса, телефоны областные. Собираю верных, кто не продаст. Они сразу поняли, сочувствуют, домой не бегут _ дело серьезное. Звоню на кафедру Гурину. Слава Богу, по коду область набирается сразу. Но только поздно уже — они рано расходятся. Однако же ответил кто-то. Умоляю пойти в кабинет Гурина, а вдруг он задержался?

— Куда там, — отвечают, — его в это время никогда не бывает.

— Ну, скажите телефон домашний.

— Нет телефона.

— Адрес, пожалуйста, я сейчас буду выезжать к нему.

Назвали улицу и номер дома, квартиру не знают. А дом огромный, девятиэтажный. На каком этаже его искать, в каком подъезде? Ну да ладно: уже ниточка. Мои тем временем узнали телефон свекрови Салановой. Звоню, к телефону никто не подходит, потом узнаем, что свекровь уехала на Украину. И еще известие: здесь, в нашем городе, на улице Гоголя 16, живет санитар из морга, который знает подробный адрес Гурина. Едем на улицу Гоголя, штабу своему говорю: не расходиться. По дороге рассуждаю: Гришу предупредил, Гурина все равно найду. Саланову уволю. Жертвую фигуру, очень много на ней сошлось: дозвониться не могу, адреса не знаю и, вообще, опасно — мои же «правдолюбцы» завалят. Так. Что-то проясняется. Это в голове. А на улице — тьма кромешная, фонарей нет — окраина. Дальше и дороги нет, обрыв какой-то, глина и лед. Холод собачий и ветер страшный — гудит, свистит, метет. Герои кино сквозь такую пургу смело идут навстречу опасностям. Я тоже выхожу из машины. Скользко, пустынно, держу равновесие, по тропинке, по обрыву — куда-то вниз, в преисподнюю. Где-то улица Гоголя? Провалился в яму по колено. Выбрался, посмотрел на звезды. Подумал вдруг: чем это я занимаюсь? Сумасшествие! Да что же я сделал такое, чем виноват? И жалость к себе теплая, сентиментальная, со слезой в горле. Только некогда мне, времени совсем в обрез. Разом отряхнулся и снова — в игре. Ладно, думаю, уж лучше в цивилизованном девятиэтажном доме искать квартиру Гурина, чем улицу Гоголя в этом проклятом обрыве. В машине теперь совсем приятно и тепло, только в теле какой-то зуммер гудит — с утра же еще ничего не ел. Возвращаемся в диспансер, чтобы долить бензин (шофер сразу не сообразил), и здесь удача: звонил Гурин, оставил свой телефон. Он таки сидел на работе, только им было лень пойти в соседнюю комнату через коридор и вызвать его. А когда он сам на них наткнулся, они рассказали, что я звонил. Теперь сидит у телефона на кафедре, ждет моего звонка! Наконец слышу его голос. Договариваемся: приедет, сядет в белом халате у микроскопа. Откликаться будет на фамилию Фридман — не станут же они паспорта проверять! Так все и получилось на следующий день. Не зря говорят: «Тяжело в ученьи, легко в бою!». Вышли мы с честью, и потери не такие уж большие: пройдет месяц-полтора — опять Саланову возьму. А пока живем, и еще будем жить. И черт его знает, как это у нас пока получается?!

Теперь нужно использовать спокойный промежуток для работы. Можно достать где-нибудь на заводе рулон бумаги да изготовить тысяч сорок иллюстрированных анкет по само обследованию, да оплатить за чей-нибудь счет, да распространить в городе по почте. Можно ремонт закатить, давно руки тянутся, да и пора. Можно еще идею века давнишнюю исполнить: написать вместе с профессором монографию — атлас типичных стандартных операций в онкологии. Да не в этом идея, а в том, чтобы атлас записать не на бумаге, а на видеопленке, чтобы каждую операцию потом проследить на телеэкране, в движении. Чтобы не из-за плеча, впопыхах, годами, а за минуты вся целостная картина в динамике, чтобы можно было остановиться, перекрутить пленку — еще раз посмотреть, вглядеться в любое движение, а потом, за операционным столом, уверенно вспомнить и повторить. И тогда наше хирургическое ремесло, рукодействие станет доступней, ближе. И в любой деревне молодой хирург перед новой для него операцией сможет предварительно ознакомиться с ней в исполнении Большого столичного Мастера.

Можно еще статью написать в «Вестник рентгенологии». Всесоюзный съезд рентгенологов рекомендует приступить к разработке оптимальных моделей интеграции рентгенологии, эндоскопии и клиники. Они обсуждают, как наладить четкое взаимодействие между специалистом-рентгенологом и его коллегой-эндоскопистом. И чтоб эти двое хорошо спелись с клиницистом, и тогда получится отлаженное трио, а если к ним еще кого-либо подключить — возникает хороший квартет. Да вот беда — все это уже описано у дедушки Крылова. В общем, взаимодействие между ними как-то не очень получается. А мы эту проблему уже давно решили. Все три задачи поручили одному человеку. Рентгенолога посадили на общий прием в поликлинику и вручили ему эндоскоп. Теперь этот рентгенолог принимает в поликлинике тех больных, которые нуждаются в рентгеновском дообследовании. Сначала знакомится с ними как клиницист, потом направляет сам к себе на рентген, а если нужно, направляет, опять же сам к себе, на эндоскопическое исследование, и сам же берет кусочек подозрительной слизистой желудка для гистологического исследования. Сам с собой он хорошо взаимодействует. Исчезли необоснованные направления на рентген, сократились сроки обследования, прекратилась неразбериха на разных этапах, уменьшилось число ошибок, возросли квалификация и престиж специалиста. Обо всем этом можно рассказать в статье.

Вообще, много можно сделать, когда тебя не терзают! Кроме того, еще и моральная победа. То и дело слышится с разных сторон: «Не старайтесь, не рвитесь, все равно ведь все разрушат, чего суетиться?». И вот в который уже раз увидели все, что никто ничего не разрушил. И вот уже со скептиком Мишей Грубером, рентгенологом, пишем статью. А то ведь недавно рвался он куда-то сбежать, где спокойней (а где?). Теперь же едет в Ленинград на завод за наркозным аппаратом (наш-то совсем прохудился, а достать новый невозможно), еще он починит «хобот» видеоскопа, который один больной-истерик прокусил зубами во время исследования. Миша и командировку оформил через завод. Собственно, моральный фактор — не сам по себе, а очень тесно связан с живым делом. А что было сначала — слово или дело? Никто не знает, что было сначала, тем более что будет в конце.

Миша Грубер, например, уже не едет в Ленинград, не привезет наркозный аппарат, не починит видеоскоп. Для этого нужно бы тихо его отправить, да ведь заметят, донесут того и гляди, в крайнем случае насплетничают. Миша говорит: «А я этим гадам еще наркозный аппарат привезу?». Хлынул ответный гной из души. Хорь победил Человека: «Буду работать по правилам. Так только и надо, пусть оно купорится, становится, раз вы этим гадам все позволяете!». Монолог не столько уже о его врагах, сколь обо мне. Вообще, он парень очень невыдержанный, хрупкий, ранимый, очень способный, но и большой невротик. Совсем недавно, на консилиуме, у него вдруг остановились глаза, судорога по телу пошла и выплеснул на зав. отделением Л. И. Паршину: «Су-у-у-ка!». Это у него годами копилось. Основания очень даже имеются. Да и мало ли, у кого на что есть основания? Невротики всегда оправдания ищут. Он тоже сопротивлялся — дескать, не псих, а борец за правду. Потом сообразил: действительно нервы, поскольку после приема тазепама все осознал, успокоился, даже раскаялся. Он так и рассудил клинически: раз все понял после тазепама — значит, и правда невротик. Слава Богу, хоть причина появилась! Да только временно: неустойчивый тип.

А ведь все в меня бьют: хам, доносчик, анонимщик (Л. И. Паршина — анонимщица), дурак, псих, садист, мазохист (да, и эти есть в моей коллекции!). И все имеют возможность свой характер проявить, каждый свою пакость. В романе «За правое дело» Василий Гроссман писал о тех людях, которые в обычной жизни пылью, мусором, щепочками лежат на дорогах, на земле, в закутках. Они рядом с нами, их лица — стерты, мы их не знаем. Да и сами себя они тоже не знают. Но вот война, катаклизмы, землетрясение или лавина — пыль, щебень, мусор поднимается на высоту, все взбаламучивается. И вот тут-то мы узнаем их лица. Незаметный сосед в 1942 году бежит продавать ближних своих, добродушный алкаш из подвала становится полицаем. А когда на Кавказе, уже в наши дни, прошла лавина, то здоровые мужчины начали силой отпихивать женщин от костра, от еды… Конечно, есть и другие люди, иначе бы жизнь остановилась. Но вот я большую часть своего пути уже прошел, и мне кажется, что в жизни нельзя делить людей на «чистых» и «нечистых». Потому что в каждом из нас — и то, и другое. Где-то на флангах исключительные благородные или неисправимо-мерзкие, а между ними — масса обыкновенных. И как было бы прекрасно, если бы в процессе обыденной повседневной жизни, скажем, на работе, обстоятельства не провоцировали бы низость и пакость. Чтобы не было соблазна, чтобы пакость была бесполезна, бессмысленна. А то ведь она наоборот — осмысленна и соблазнительна.

Я ведь все время нарушаю правила, все это видят и почти все понимают, почему я это вынужден делать, понимают — если не умом, так нутром. Но «почти» все — не значит все. У любого есть реальная возможность написать жалобу, разоблачить, и тогда мне пощады не будет. Уже соблазнительно. А теперь — попробую-ка я потребовать по работе, прижать по службе. Соблазн возрастет. Расчет безошибочный. Да, тут надо поражаться духовному здоровью людей — мало пишут. Стыдно. Ну, положим, чтобы стыд преодолеть, можно и не подписывать — анонимки ведь тоже разбирают. Людмила Ивановна Паршина организовала на меня обширную анонимку. Я в свое время назначил ее, на свою голову, заведовать отделением. Ничего плохого за ней не замечалось, хотя, будь я повнимательней, заметил бы, как она свою коллегу выперла из стационара, с какой ненавистью отзывалась о Пахомове. Но я заметил на первом плане ее желание оперировать, интерес к работе, да и меня она обхаживала (а кому это не приятно?). И поначалу все шло ничего, но где-то я ее проглядел — погрузнела, малость охамела, матерая стала. Чеховская история: Ионыч. И в это время появляется элегантная дама — Лидия Юрьевна Еланская, недавно из института, ничего еще не знает. Наш Ионыч насторожился, пошли интрижки. Тут и советы «от чистого сердца» — уйти ей, Еланской, на лучевую терапию. А когда не вышло — объявила мне Ионыч-Паршина ультиматум: «Уберите эту гадину в поликлинику, а не то я уйду!». Да уже не Ионычем смотрит, а Салтычихой. Пропустил-таки я ее на каком-то этапе. На ультиматум поддаваться нельзя, и не от амбиций (этого у меня уже давно нет). Поддамся на ультиматум — развалят все и сами рухнут в развалины, да им же не объяснишь! Я ответил: «Свято место пусто не бывает. Ты уйдешь — назначу на твое место Еланскую». Она исказилась в лице и в теле. И пошла по кабинету каким-то лошадиным шагом — головой и ногами в такт. Что-то лепетала в отчаянии, надорванной струной: «Гадина, гадина…» А потом, на следующие дни, окаменела, спеклась, а потом в ее глазах — звериная радость и торжество, адские огни и вызов. «Все, — думаю, — анонимку написала».

Как раз незадолго до этого случай такой вышел. Обозлилась Людмила Ивановна на зам. председателя исполкома за то, что он ей квартиру не выделял. Сначала просто бесилась, а потом — торжество в глазах, злорадство, огни, и всем говорит, что его скоро снимут, а то и посадят, потому что в Москве о нем теперь «все узнают». А глаза, и лицо, и голос у нее тогда были точно такие, как и сейчас. Я тогда ее предупредил, если донос уже отправлен, чтоб уходила с работы. Она и не отрицала, что готовит анонимку, правда, письмо не отправила, потому что вскоре все-таки получила квартиру.

Всех предупредил: работаем, ждем. На душе скверно: черт ее знает, чего она там написала — зверюга же. Анонимка пришла несколько позже, чем ожидалось. Успела Паршина и в отпуск съездить, и вернуться. А ведь надеялась, вероятно, что в ее отсутствие будут разбирать. Но пока письмо по инстанциям проехало, да чиновники на нем писали и расписывались, да на почте задержали — успела-таки возвратиться и лично все пережить. Вот так штука, она тоже переживала, очень волновалась, мертвела, потому что была какая-то обстановка всеобщего позора, и все понимали, что написала она, и шушукались, а кто и вслух. Письмо я прочитал. Оно было составлено по всем правилам анонимного искусства. Безымянные авторы делятся наболевшим: да, есть такие прекрасные врачи, которые всю свою жизнь и пламень своего сердца отдают больным людям. Однако встречаются и отдельные прохвосты, которые позорят высокое звание врача. И в качестве примера можно привести такого поганого докторишку, как я. Лодырь, гнусный развратник, и дочь у него — ничтожество. В диспансере больных кормят отбросами, а когда приезжает комиссия, главный врач уговаривает больных, чтобы врали — дескать, питание хорошее. А здесь не то что питание, воды нет, умыться нечем. Во имя милосердия к несчастным больным авторы просят избавить диспансер от этого главного врача, чтобы прекратить муки и унижения, чтобы, наконец, восторжествовала Справедливость! Подписано: «больные», а далее двоеточие и три фамилии — в столбик. Но фамилии тщательно зачеркнуты, замараны. Как бы, следуя порыву души, подписались люди честно своими фамилиями, а потом испугались мести врачей и зачеркнули свои подписи. Очень натурально.

Приехала комиссия. Потоптались, не знают, с чего начинать. Развратник я или нет. Как-то неловко — с места в карьер. Спрашивают: «А вода у вас есть?».

— Есть вода, — отвечаю.

— А как бы нам в этом убедиться?

— Откройте кран.

Вода полилась. Потом пошли на пищеблок, попробовали обед. Борщ, суп, котлеты, шницель, гарнир, чай, компот. Обед как обед. Вызвали местный комитет, партийную организацию. Развратник? Лодырь? Ничтожество? Спрашивали конкретно: «Какие-либо женщины обращались с жалобами на него в местком, в партийную организацию? А его жена обращалась с жалобами на каких-либо женщин или на него?». Ответы записали в специальную тетрадку. Обход же обернулся для меня настоящим триумфом. Больные говорили обо мне очень тепло, взволнованно и было видно, что от души. А. П. Чехов советовал начинающим литераторам посещать приемные зубных врачей, чтобы почерпнуть неслыханную лексику, идущую из нутра. Мои пациенты по ходу своих заболеваний тоже нутром ощутили мою личность, процедили меня через свои страдания, и они легко находили слова. Обход только начался, а уже по всем палатам разнеслось, что мне что-то угрожает. И женщины рванулись с нижнего этажа наверх, чтобы и от себя сказать, защитить. А в мужской палате комиссионерам сказали, чтобы они немедленно убирались прочь, потому что многим предстоит операция, и «как же он будет нас оперировать после всего этого? С какими нервами?». И старшая сестра Сивая — ближайшая подруга Паршиной — челноком металась от места событий в операционную, докладывала обстановку (Людмила Ивановна оперировала в это время). И как дошло до моего триумфа — омертвела Паршина, да не вовремя — запоролась. Больной-то лежит, бедняга, на столе и не знает, что происходит вокруг. Еще одно унижение — пришлось ей меня в операционную вызывать на помощь. Отправил я ее, чувствую — не могу рядом с ней стоять, довел операцию до конца с операционной сестрой. Комиссия составила, между тем, благоприятный акт, удостоверила официально за подписями и печатями, что я не подонок, не тварь, и уехала, пожелав нам новых успехов. Они уехали, а мне теперь все собирать заново, развалины расчистить и строить, опять строить — остановки не будет. Страшная неистребимая ненависть посеяна на многие годы, вражда, недоверие в глазах врачей и сестер. Санитарки тоже обсуждают на своем уровне: «Которые грамотные, и пишут, портфеля делют, суки! Образованные…».

Один знаменитый хирург, профессор писал в своих воспоминаниях: однажды он делал трудную операцию, положение сложилось критическое. В голове у него внезапно, как озарение, возникла блестящая догадка — выход из положения, план спасения больного. Хирург обрел уверенность, силу, движения стали четкими, быстрыми. Ассистенты сразу почувствовали настроение шефа. Еще бы немного — и дело сладилось. Но в этот момент в операционную вошел подлец. Ученик профессора, молодой человек, молодой подлец, который уже успел написать донос на своего учителя. У профессора оледенел мозг, пальцы омертвели, операция закончилась трагически…

Одним словом, задачи мои нелегкие. Прежде всего — локализовать несчастье.

То, что комиссия написала хороший акт, это еще не все. Люди увидели глубокую скверну расследования. То, что автор известен — тоже не имеет большого значения: я похитрее, подумает некто, напишу так, что не догадаются. А ведь соблазн какой. Сидя в подполье, из безопаски большую боль причинить — трудов только — письмо написать. А мало ли у кого с кем счеты. Начнут писать с разных концов друг на друга, подожгут Воронью Слободку со всех сторон — какие тут операции, больные — смешно сказать. А что делать? На первый взгляд я беззащитен. Но это только на первый взгляд. Вот бегут ко мне, шепчут на ухо, догадки приводят — кто написал. Пелагея Карповна доверительно указала на кухонную санитарку, чтобы с толку сбить. Сама Людмила Ивановна на Пахомова намекает. И кое-кто уже эти слушки подхватывает, разносит. Ползет скверна по людям: новые догадки, новые слезы, боль и ненависть. Тогда я как бы вскользь говорю на дежурстве: «Не ищите вы анонимщика, ради Бога! Сами не найдете, а я вот сейчас прочитаю вам стихотворение А. С. Пушкина: к кому оно подойдет, тот, по-видимому, и автор. Стихотворение называется «Анонимка»:

 

Ей каждый отроду не мил,

Дрожит от злобы, ищет драки.

Разводит опиум чернил,

Слюною бешеной собаки.

 

Во тьме, гадюкой затаясь,

В пустой надежде, что незрима,

Поганым рылом — лезет мразь,

Закрывшись маской анонима.

 

Притихли. Кто-то шепчет: «Людмила Ивановна…». Позор густым туманом над ее

головой, ей трудно дышать. Я рассказываю знакомым при встрече: анонимка на меня очень

злобная, написана так, чтобы насмерть. Цитирую отрывки. «Людмила Ивановна, — говорят, — это же ее слова, она про вас это годами метет, только вы не знали…». Город маленький, зажимаю гарроту ей на горле. Потухла, тоска в лице. Пожаловалась: «Жить не хочу, в речку бы кинулась». Другим урок: нельзя клеветать, небезопасно… Простите мне, Александр Сергеевич, что собственные беспомощные и жалкие строки выдал за Ваши. А что мне было делать? Как чувства добрые мне в людях пробуждать? И смерть великого поэта тоже использую: рассказываю им, что Пушкин на роковую дуэль пошел из-за гнусной анонимки. Вообще, мрази и низости нужно противопоставлять высокое, вечное, иногда оно получается само собой.

Хоронили недавно Пахомова. Холодно, снежно, голые деревья, кладбищенская церковь и галки на крестах. Такое знакомое и уже чужое, надменное лицо покойника. Что-то мы поняли, что-то проникло в душу. И здесь, у самого гроба, на краю свежей могилы, вдруг обняли друг друга заклятые враги — Баруха и Сивая. Зачем доносы, зачем пакости, если кладбищенская церковь и галки на крестах… Шеф спросил меня: «Ну как, помирили вы своих конфликтующих сестер?» — «Сами помирились. Пахомов помог».

А потом я читал им лекцию по истории русской живописи. Показал Венецианова — эти гордые лбы венецианских мадонн. Вспомнил некрасовские строки:

Есть женщины в русских селеньях

С спокойною внешностью лиц.

С красивою силой в движеньях,

С походкой, со взглядом цариц.

И показываю прекрасную и гордую «Жницу» Венецианова, потом энергичное, благородное лицо «Девушки с бураком»:

 

В игре ее конный не словит,

В беде не сробеет, спасет.

Коня на ходу остановит,

В горящую избу войдет!

 

Хочу оторвать их от корыта — к небу возвысить. Немного синего и голубого. Слушают внимательно, временами человеческое в глазах. Не надо на это времени жалеть — окупится. Рассказываю о передвижниках, показываю жанровые литографии. Девушка на качелях совсем не похожа на мадонну, какая-нибудь белошвейка или горничная, и солдатик, ее кавалер, очень простой. Или вот — пьяненький мастеровой на бульваре с беременной молодой женой наигрывает на гармошке. Похоже на фотографию, но это искусство.

Видна огромная любовь художника к простым людям. «Взятие снежного городка», «Сватовство майора», «Тройка», «Неравный брак». И сегодня все русские художники будят человеческое, опять отрывают их от корыта. Показываю картину Николая Николаевича Ге «Что есть истина?». Понтий Пилат против Христа. Уверенный, плотный, веселый и ладный Хам против измученного Человека. Не забываю сказать, что дело не в мифологических аксессуарах, что картина не церковная, а нравственная: Хам — против Человека. Рыло — против лица. «Посмотрите внимательно, — говорю, — и скажите себе: где вы, с кем, на чьей стороне?». Рассказываю о первых русских живописцах — о Рублеве, Дионисии, о Луке. Откуда брали они свои такие яркие, веселые и светлые краски? По крайней мере, не из жизни. Жизнь была черная: избы по черному без дымоходов — густая, черная Пакость на стенах, на лицах, на одежде. А князь жил — в палатах белоснежных. Простой человек был черен и нечист, от него воняло — он был черный смерд, а князь — был светлым, светлейшим, Ваша светлость. Но и этого мало: смерд должен был вонять насквозь. Наружный гной и пакость можно смыть, нужна внутренняя мерзость, она страшней и надежней. Простые люди — это людишки подлого звания, а князь — благородный, Ваше Благородие. Черные смерды, однако, не желали быть подлыми. И вот Солоухин пишет, что в каждой деревне были десятки живописцев, которые своими светлыми лазурными красками лечили душу, возвышали человека, не давали упасть до продажности, доноса, хамства и злопыхательства. Чтобы стать настоящим смердом, чтобы смердеть насквозь, нужно доносить. (Это я уже от себя, под сурдинку акцент проставил.) Донос — явный или анонимный — вот самая яркая характеристика смерда, холуя и хама. Это — гной души! Донос — значит прогноился насквозь, значит воняешь, смердишь, значит, настоящий смерд!

Пелагея Карповна не выдерживает — выбегает из комнаты (вообще она более впечатлительная). Людмила Ивановна остается, только уж очень она углубилась в альбомы, вроде и не слышит. А я продолжаю.

Гуманная миссия русских живописцев заключалась в том, что они лечили и предупреждали именно внутреннюю мразь, очищали не тело, но душу просветляли… Краски свои они брали не из жизни, а из души, из сердца. Оттуда, из черного сруба феодальной Руси протягивают они к вам через столетия цвета своей надежды и своей мечты и говорят вам: БУДЬТЕ ЛЮДЬМИ!

Лекция всем понравилась, с интересом смотрели альбомы, литографии, долго не расходились. Людмила Ивановна сказала: «Очень хорошая лекция, только вот в конце вы все напортили этим гноем». Я объяснил ей, что без гноя нельзя. Без тьмы не было бы света. Чтобы так написать небесную лазурь, нужно сидеть в черной избе; чтобы на полотне вышел истинно светлый отрок — нужно в жизни повстречать изрядную мразь. Свет — это протест против тьмы. Она растерянно кивнула головой. Но все равно — ее мучило что-то, и много позже она ворчала: «Про гной говорят, а дежурства себе субботние никто не берет!».

Шеф сказал мне однажды: «Ваши ходы нельзя угадать, как у Фишера». В самом деле, приходится играть в эти шахматы. Возможно, поэтому я единственный, кто сохранился пока в своей должности: за последние 15 лет сменились все. Заведующие горздравом трижды, главные врачи — трижды, четырежды. А какие орлы были, какие фамилии, какие заметные! Казалось бы, со мною рядом — они вечные. А как начнут капканы выщелкивать, так они, эти орлы, и залетают! А я — битый административно, клейменный анонимками, стрелянный доносами, да я такую школу прошел, что и поделиться не грех, учебников же таких нет.

Когда-то до войны шел такой фильм: «Доктор Калюжный». Эта старая лента потрясла меня в детстве: хирург возвращает зрение. Пациент родился слепым и вдруг — новый мир, лица, дома, цветы. Больной кричит: «Вижу, вижу!!!». Я сказал маме, что буду хирургом. И вот эта мечта живет во мне все время. Лента — условно, а вообще-то мечта. Без высоты, без мечты выдержать это нельзя. Слабуны тоже приходят с мечтой, объявляют себя максималистами и сворачиваются от первого гноя, ссучиваются, иной раз даже своих кусают. Есть и другая порода — этим все ясно. Они Держиморды: перекусят пополам, затопчут. И гной, и живую кровь (им-то все равно) не различают. Ну да не о тех речь, и не об этих. Хочу поделиться с теми, кто держится, со своими. Хорошо бы устроить такую конференцию, обменяться мнениями и приемами. Кстати, сами приемы рождаются в жизни, их только нужно заметить, запомнить, а потом использовать.

Скажем, такой случай. Очень экспансивная пожилая женщина-врач Лунина привезла откуда-то издалека свою больную дочь, которая на протяжении ряда месяцев лечилась в разных клиниках и больницах. Состояние больной ухудшалось. Здесь, в нашем городе, несчастную женщину сначала поместили в центральную больницу. Ее мать — врач имела, естественно, свободный доступ в палату и буквально терроризировала персонал и врачей. День и ночь она была рядом с дочерью, и все время — в истерике. Отменяла назначения, давала свои, требовала чего-то несуразного. Врачам удалось перевести больную в другую больницу, здесь повторилась та же история, и местные эскулапы задумались — куда бы еще переправить больную? Тогда вызвали меня на консультацию. Последнему консультанту всегда легче — времени прошло много, болезнь проявляется более четко, и я без особого труда определил рак желудка с метастазами в печень. Медицина бессильна… Но мать? Матери нужно чудо. Быстро собрала она свою дочь в дорогу (а местные врачи в этом ей очень помогли) и на скорой помощи переправила больную в наш диспансер. Здесь она взялась за меня. Впрочем, «взялась» — не то слово — вцепилась мертвой хваткой. Не давала работать, тащила все время к дочери, чтобы я помогал, чтобы спасал. Даже во время операции врывалась в операционную что-то потребовать, разъяснить, дополнить. Десять раз на день я объяснял ей, что сделать ничего не могу, только симптоматическое лечение. В ответ она вздымала руки к небу и с безумием в глазах говорила безумные речи: «О, да! Я — эгоистка. Я заберу ваше умение, я высосу все ваши знания — для моей дочери. Заберу все — без остатка, для нее, только для нее»… — и далее в таком роде.

Разговаривать с ней было бесполезно. Дочь умирала. Мать непрерывно требовала кислород, изучала анализы, заставляла ежедневно переливать кровь, хотя вены уже спались. Сестры мучительно ищут иглой стенку сосуда, больная слабо стонет. А эта безумная бросается на сестру, кричит, оскорбляет. Сестра убегает в слезах, все отказываются даже заходить в эту палату. И в самом деле, так работать уже нельзя. Лет 5–6 назад я удалил бы обезумевшую мать из палаты. А сегодня нельзя: боимся жалоб, боимся комиссий. Мы же всегда виноваты. В любом случае мы нарушаем правила. Мы виноваты! Это клеймо на лбу, на шкуре, на халате. Главное, чтобы тихо! Никакого шума. Я сам иду в эту палату, и здесь меня ждет удача — сразу попадаю иглой в сосуд, благополучно переливаю кровь, всех успокаиваю, вынимаю иглу из вены, уношу ампулу и подставку. Но все бессмысленно — и кровь, и кислород, и остальное. Запасы того и другого у нас ограничены. Этой больной мы все равно уже ничем не поможем. Кому-то кровь нужна действительно сейчас, сию минуту. Если подумать — так очень обидно и унизительно, что она, эта безумная, железной рукой ведет меня дорогой своих снов. Но я не думаю — иду, подчиняюсь. Главное, чтобы тихо… И единственное, чего я не могу, так это реально помочь больной, не могу остановить или даже задержать ее смерть. Женщина умирает.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-02-06 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: