Стадион сороковых годов, куда Эдик попал по самым дешевым билетам, был некой заповедной зоной на оккупированной советской властью жизненной территории, где самого разного статуса люди полтора часа отчего‑то чувствовали себя в забытой ими давно безопасности, становились на два футбольных тайма похожими на самих себя в невозвратном генетическом прошлом, проникались на краткий срок чувством взаимного добра, без агрессивных поправок на болельщицкие пристрастия (помню единственного на Южной трибуне пьяного, который всех забавлял, будто дело происходило на вечеринке или чьем‑нибудь дне рождения).
Трибуны конца шестидесятых годов были иными — территория быта и всего прочего за оградой стадиона несла в себе меньше, чем в сталинские времена, боязливого ожесточения, но и ничего заповедного в ярусах, окружающих гладиаторскую арену, не осталось.
И лишь Стрельцов на поле становился частью того утраченного заповедного, перенесенного им из детских впечатлений на отвоеванное суверенностью своего таланта зеленое пространство. Лучше ли, хуже ли играл он тот или иной матч, но жгучий интерес неизменно вызывала каждая из минут проживаемых этим парнем на поле. Внешне он отчасти погрубел, заматерел в превращенных жизнью (жизнью, а не игрой) в гладиаторские чертах лица. Правда, в самой игре его ничего гладиаторского не было, напротив, Игрок вытеснял в стрельцовском толковании футбола Бойца, но я бы не назвал Стрельцова артистом в расхожем понимании понятия. Он был не исполнителем, а жителем футбола, хотя его футбол чаще всего выглядел островом, где Эдик оказывался единственным обитателем. Впрочем, тем лучше удавалось нам рассмотреть Эдуарда.
|
Лучшим футболистом признали игрока команды, занявшей в чемпионате Советского Союза двенадцатое место.
Центрфорвард забил, выступая за эту команду, шесть мячей. Мало. Как ни превозноси некоторые из них за произведенное впечатление, эстетическую вескость и важность для исхода матчей. Стрельцов забивал и «Спартаку», и московским армейцам — даже два мяча. Мяч, забитый им «Мотору» из Цвиккау, продлил участие «Торпедо» в международном Кубке. Но арифметика, хотя по заверениям статистиков у него и с нею все более чем в порядке, к измерению значения футболиста Эдуарда Стрельцова приложима с ненужной относительностью.
Упомянешь, спустя десятилетия, в разговоре с кем‑нибудь, кто любит футбол, забитый Стрельцовым мяч — и почти в каждом, то есть в каждом (какое тут: почти?) случае не можешь отказать себе в удовольствии подробного рассказа. Пусть не всегда играл он на поле, как сказали бы теперь, истории, но всегда на поле эстетики.
Его голы — структурны, скажу я, несомненно увлекаясь. Для гола Стрельцову обычно требовалось пространство всего поля. Зрителям после забитого им мяча вдруг — пусть и ненадолго (озарения не затягиваются, миг истинного потрясения краток) — становились яснее занимательные сложности организации действий игроков на поле, горизонты их взаимозависимости и возможность самостоятельности.
Начинал ли он атаку, как любил в молодости, из глубины, застревал ли надолго в ожидании подходящего момента впереди, доводя защитников до гипертонического криза статикой, пугающей неизвестностью хода, который сможет он предпринять, в большинстве случаев побольше, чем сам ход. Потому что когда он делал свой ход, защитникам уже не оставалось ни времени, ни пространства на кошмар фантазий.
|
В поздние времена своей карьеры он полюбил сочинение голов с привлечением как можно большего числа партнеров. И в такой своей ипостаси напоминал архитектора — и никто долго не решался ему сказать (а в глаза ему так и не решился), что практическому футболу чаще требуется прораб: для многоходовок не находилось исполнителей. Но это уж был удел Стрельцова — напоминать гимназиста из чеховского рассказа, которого детвора, играющая в лото по копейке, не принимает с его неразмененным рублем. Но Эдик отличался от того гимназиста тем, что разрешения ни у кого не спрашивал, бросал свой рубль в копеечную игру, не требуя сдачи.
Забив за сезон мало, он, конечно, не оправдывал себя качеством тех редких (в обоих смыслах) голов. Но кто вспоминает те времена, обязательно расскажет, как, оказавшись спиной к воротам ЦСКА, принял он мяч на грудь и, развернувшись, пробил под перекладину. А уж гол «Мотору»…
Он подрезал мяч тогда таким образом, что поднявшийся вверх, тот облетел защитников и вернулся форварду на ногу. Сам Эдик несколько детализировал удавшийся ему эпизод: «Щербак низом сделал мне передачу из глубины поля, я привел мяч в штрафную, подрезал его через двух защитников, они проскочили мимо, а я тогда развернулся и пробил по неприземленному мячу — приятно вспомнить. Эффектно, но все по делу…»
В Кубке обладателей кубков («Торпедо» туда включили за участие в финале отечественного приза в шестьдесят шестом году) команда очень старалась показать новому тренеру свое искреннее и обоснованное несогласие с местом, занятым ими в турнире.
|
Противник в одной восьмой финала — «Спартак» из Трнавы — был посильнее немцев. Шесть спартаковцев входили в сборную Чехословакии.
Играли в Ташкенте — на дворе стоял конец ноября. Почему‑то об этом матче Стрельцов, вспоминая, говорил в нравоучительном, не своем тоне: «В таких играх самое основное — снять психологический груз. Чтобы на поле выйти — и сразу включиться. Попасть в такое состояние, когда знаешь, что сегодня у тебя все получится. Мы догадывались, что „Спартак“ в Ташкенте рассчитывает на ничью. Но мы играли без оглядки на свои неприятности в прошедшем первенстве — и, по‑моему, ошеломили их».
Гол забили быстро — на семнадцатой минуте. Щербаков совершенно правильно понял, что от него хочет Эдуард, — и получил мяч в позиции, где становился королем, если, конечно, хорошо был готов физически. С помощью Стрельцова забили и третий мяч на шестьдесят восьмой минуте — Воронин откликнулся на пас своего центрального нападающего. Эдик сам голов в Ташкенте не забил, но приз лучшему нападающему — бубен — вручили ему. Щербаков выхватил у него бубен и побежал с ним вокруг поля.
В Трнаву летели из Ташкента в одном самолете с чехословацкой командой. Игроки «Спартака» впрямую говорили, что дома выиграют. В тоне их слышалась и угроза. И свои обещания спартаковцы выполнили — играли зло, грубо провоцируя москвичей на драку. Стычки на поле завязывались беспрерывно. Ну и трибуны — отношение в Чехословакии к русским, зная последующие события, угадать не трудно — отнеслись к торпедовцам как к посланцам из стана врага.
Неприятная обстановка тем не менее облегчала игру «Торпедо» в тактическом плане. Если в Ташкенте «Спартак» оборонялся — и Стрельцов мучился с толпой обступивших его защитников, — то в Трнаве хозяева мчались под крик трибун вперед и только вперед. И как тут их было не поймать на контратаках? Форварды «Торпедо» иногда выходили вдвоем на одного защитника.
Эдуард потом очень хвалил Давида Паиса, постоянно критикуемого тренером Ивановым за нелюбовь к жесткой игре.
Паис, вовлеченный Эдуардом в комбинационную игру, в Трнаве не робел. И забив первый гол, ассистировал Стрельцову в двух остальных.
Стрельцов, когда мы работали над мемуарами, слегка морщился, если заводил я разговор о несовершенстве его партнеров по сборной Якушина. Не хотел, по‑моему, выглядеть ворчуном, не способным стереть в памяти обиду, что менее великие игроки оставались в сборной, а ему пришлось из нее уйти. Ему приятнее было говорить о том, что кого‑то дальнейшая футбольная реальность изменила к лучшему. Он замечал, что вот Геннадия Еврюжихина многие хвалили за неутомимую настырность, за прямолинейность. А сам Гена запомнил случай в Италии, когда отдал мяч прямо в ноги чужому игроку, а Якушин вскочил со своей скамеечки и закричал: «Товарищ судья, у них двенадцатый игрок!..» И постепенно игра Еврюжихина изменилась. «С возрастом, — хвалил динамовца Стрельцов, — обзор у него появился, стал на поле смотреть, чувствовать партнеров. Промчаться и прострелить неизвестно кому и зачем — с этим он покончил. Играл в пас, навешивал очень аккуратно. В последние сезоны он мне нравился. И Миша Гершкович (ему в „Динамо“ нелегко приходилось, найденное им в „Торпедо“ новым партнерам не по душе было) рассказывал: „Генка сейчас совсем по‑другому играет, мне с ним бы только и поиграть…“»
Про Бышовца Стрельцов сначала вообще избегал говорить, не желая, видимо, быть заподозренным в предвзятости к игроку противоположного — даже не Эдику, а всему «Торпедо» — направления. К тому же в отношении к масловскому выдвиженцу торпедовцам негоже было быть излишне критичными…
Когда перед матчем второго круга в сезоне шестьдесят седьмого «Торпедо» предстояло встречаться с киевлянами, не могло быть двух мнений, кто в состязании фаворит. Но не показавшее большого игрового сердца в ряде досадно смазанных выступлений «Торпедо» традиционно по‑боевому боролось с лидерами. Главную для себя опасность у киевлян они видели в Бышовце — и сыграть против него персонально поручили Валерию Воронину. Бышовец — не Пеле, Воронин разменял его элементарно. Тем не менее если про Еврюжихина как про конкурента Эдуарду никто никогда не говорил, хотя Еврюжихину и отдал Якушин в мае шестьдесят восьмого стрельцовское место, то Бышовца с торпедовским форвардом уже начинали сравнивать и даже противопоставлять ему. Индивидуальные действия киевской звезды кому‑то казались поэффективнее игровой мудрости Стрельцова.
И вряд ли этих кого‑то можно было убедить тогда, что, существуй и в футболе деление на архаистов и новаторов, молодой Бышовец по настоящему счету предстал бы архаичнее тридцатилетнего Эдуарда, для которого и определение «новатор» скучно и пошловато, поскольку самой сути его не отвечает.
Стрельцов имел право сказать про Бышовца: «Мне не нравилось, что он прямо‑таки больным себя чувствовал, если двух‑трех защитников не обведет. Нужно не нужно, а обведет. В пас сыграть ему не по нутру. Упирался он в мяч — без мяча ему не по себе делалось. Молодец он, что с мячом мог сделать многое. Но большим игроком он бы стал, если бы смог пошире мыслить и без мяча в ногах».
Стрельцов не счел нужным добавить, что сыграть за всех проще, чем за всех думать.
Признанный первым игроком Эдуард Стрельцов — и вряд ли с его ведома — превращался в фигуру символическую. Определенная — и отнюдь не худшая — часть публики приветствовала в нем пострадавшего от властей человека, возвратившегося к славе вопреки властям. Он стал лучшим футболистом в те времена, когда ссылали Синявского и Даниэля, душили «Новый мир» Твардовского, вводили (уже летом шестьдесят восьмого) танки в Прагу; он интерпретировал футбольную классику, когда на Таганке и на Бронной Любимов и Эфрос, каждый по‑своему, обнадеживали публику смелостью аллюзий, — и понятно желание самой прогрессивной общественности присоединить к приметным достижениям вольнодумства и стрельцовский дар.
И все же к вечным темам он был ближе, чем к современным, — и притягивать его за уши к злобе дня (и вообще всякой злобе), наверное, — перебор, хотя есть и в притягивании некоторый резон (пусть и плоско публицистического свойства).
На мой взгляд, важнее сказать не столько о гражданском признании Стрельцова, сколько о противостоянии Эдуарда — как идеи — футбольной индустрии.
Индустрия эта — в персоналиях своих идеологов, инициаторов и заправил — вовсе не тупа, не ограниченна. Коммерция нередко спасает мир футбола, компенсируя утраченную красоту зрелища, объявленную старомодной, нагнетанием всевозможных информационных страстей, аккумулирующих спортивный рынок, все более отождествляя большой спорт с шоу‑бизнесом, современным ему.
Индустрия приемлет классных, выдающихся и великих игроков. В ней нашлось бы место и Бышовцу, и уж без всяких сомнений Воронину.
Однако и само существование Стрельцова, и память о нем, передаваемые по наследству детям болельщиков футбола гены впечатления, мешают нам, землякам Эдика, видеть индустрию игры истиной в последней инстанции. Даже коммерческой…
Появись бы снова Эдуард — со всей своей нестабильностью как главным признаком неполноценности профессионала — и законы футбольного рынка могли бы оказаться опровергнутыми. За Эдиком публика могла бы пойти в неизвестное, позабыв про сиюминутность результата. Правда, как проверишь? — Стрельцовы чаще, чем раз в столетие, не рождаются. И за рыночную экономику футбола можно быть спокойным.
Скажу и так: десять лет, включая годы заключения и запрета играть в футбол, ушли у Стрельцова на то, чтобы стать официально признанным первым игроком. Де‑факто он им был и десять лет назад, но де‑юре стал в конце шестидесятых.
У власти хватало теперь ума, чтобы не мешать жить тридцатилетнему великому футболисту, как мешала она ему в его двадцать.
Но своими действиями по отношению к Эдуарду Стрельцову власти в чем‑то и загнали себя в тупик — в то, что можно загнать себя в тупик непрерывностью осознанного и неосознанного (инстинктивного) преследования и затирания, замалчивания талантов, власть, распоряжавшаяся огромной страной, не верила, а когда очутилась в тупике и вынуждена была в этом признаться, расписавшись в собственном бессилии, — оказалось, что спохватились поздно, и сама власть сменилась, то есть видоизменилась, что нас тоже поначалу радовало.
В шестьдесят седьмом году начальство, возможно, и не возражало бы против зачисления Стрельцова в ряд почитаемых фигур большого спорта. Ему присвоили заново — не вдаваясь в комизм ситуации — звание заслуженного мастера спорта. В том возрасте, которого достиг Эдуард, подобное могло выглядеть и наградой за выслугу лет.
Но в анкетной стране человека, побывавшего в заключении, никак нельзя было ставить вровень с теми, кто не сидел… И непременное «но» прилипало к Эдуарду в любом заходившем о нем разговоре, допустим, в печати. Тем не менее формальное признание заслуг и, конечно, разрешение выступать за сборную и ездить за рубеж многое меняло в отношении к нему — и жизнь Стрельцова несколько облегчалась.
В шестьдесят шестом, когда он оставался невыездным и в сборную не привлекался, придирки, вдохновляемые его репутацией штрафника, напоминали иногда прошлое. Некоторые люди бессовестно пользовались уязвимостью Эдика.
Команде и тренеру Марьенко хотелось поскорее легализовать Стрельцова; его сделали капитаном команды — правда, с повязкой на рукаве он вышел на поле раз‑другой. В матче с «Локомотивом» Эдика удалили с поля. Как и в прежние времена, виноват он был относительно — отмахнулся или с арбитром заговорил на повышенных тонах из‑за того, что защитники соперников совсем с ним не церемонились. А ему, оказывается, показывать свой гонор не дозволялось.
Сам‑то он спокойно реагировал на удаление — сказал, посмеиваясь: «Вот ведь судья… сказал, что удалит, — и удалил…» Но тренер побледнел, увидев, как уходит с поля Эдик. На спортивно‑технической комиссии, где разбирался стрельцовский проступок, Виктор Семенович проявил чудеса красноречия. Коснулся совсем уж интимных подробностей. «Вы его не видели, когда он в душе моется, — сказал Марьенко критикам Стрельцова, — а у него все яйца синие, так бьют…»
Теперь о нем и в газете или журнале разрешалось написать чуточку подробнее. О чем бы написали сегодняшние журналисты на месте тогдашних, легко догадаться. Но в ту пору легче было быть деликатным — тюрьма ни под каким видом возникнуть в статье про футболиста (и вообще ни про кого) не могла.
Пока отечественные журналисты дожидались разрешения, о Стрельцове написали в Чехословакии — после второго матча со «Спартаком» из Трнавы. При всех антирусских настроениях в Чехословакии Эдик у тамошних журналистов как пострадавший от советской власти с советской властью никак не ассоциировался. Оценивался прежде всего стрельцовский футбольный гений. И кем‑то из иностранцев и была брошена фраза о том, что посланный Эдуардом мяч имеет глаза. Фраза немедленно подхвачена была и у нас. И даже вынесена в заголовок самой, по‑моему, первой обстоятельной статьи про Стрельцова, появившейся не в спортивной, между прочим, прессе, а в газете московских коммунистов. И написал ее не футбольный обозреватель, а театральный критик Виктор Каллиш. Я все годы, кстати, и думал, что Виктор Яковлевич сам и сочинил метафору про мяч, оприходованный Эдуардом, — и относился к нему с подчеркнутым почтением. Впрочем, почтение мое к нему и сегодня ничуть не уменьшилось — Каллиш сделал удачную мысль достоянием широкой столичной публики…
Впечатление от футбола, исполненного Стрельцовым, не только объединяло, но и расслаивало советское общество. Утонченным людям — мне кажется, что тогда их вокруг футбола было больше, чем сегодня, — хотелось говорить об Эдике, упиваясь искусствоведческой эрудицией, изъясняясь словами, непонятными широким массам трудящихся.
Другой критик — Александр Демидов — написал эссе про Эдуарда у себя в журнале «Театр».
Само собой, в «Футболе» опубликовали интервью с Эдуардом Стрельцовым как лучшим футболистом года. Брал у него интервью, если ничего не путаю, Валерий Винокуров. Но мне больше запомнился другой винокуровский текст. Пусть не в «Новый мир», как хотелось размечтавшемуся дяде Саше, но в «Юность» Валерий был вхож. И после сезона шестьдесят седьмого года в журнале с двух с половиной миллионным тиражом напечатали его беседу с Эдиком. Рядом в номере стояли два интервью: спортивного редактора «Юности» Юрия Зерчанинова — с Бесковым, и подшефного Вита — со Стрельцовым. Замысел соседства этих бесед надо признать великолепным. Он выражает и сезон‑67, и положение дел в отечественном футболе. Сезон замечателен и тренерским успехом, и наивысшим признанием игрока, менее всего зависимого от тренерских предписаний.
Насколько помню, никаких оригинальных мыслей интервьюируемые в тот раз (как и в большинстве других) не высказали. Острые формулировки — не по их части. И натиск интервьюеров скорее возбуждал воображение и любопытство читателя, захотевшего, возможно, за суховатыми ответами представить себе, как невыразимо сложен внутренний мир столь немногословных людей футбола. Но Винокуров вытащил из Стрельцова и литературно обработал формулировку главной особенности его нынешней игры — умения говорить с партнерами на языке паса.
Как десять лет назад, он полон был благих намерений — в каком бы направлении, упрощающем или еще более осложняющем его жизнь, эти намерения ни простирались. «Мои ноги тебя еще покормят», — обнадеживал он бывшую жену Аллу, не вполне, наверное, представляя, как в послепохмельном состоянии справится с обязательствами, взятыми на себя со щедрой опрометчивостью.
Алла вспоминает: «Были у нас с ним иногда даже такие личные свидания, но я даже не могу вам объяснить, почему я шла на эти свидания. Нужен мне был какой‑то реванш, увидеть, что я все равно ему нравлюсь. Не знаю, может, это было легкомыслие. Я совершенно не верила, что мы сможем с ним объединиться, но нравиться мне хотелось. Мне он все равно очень нравился. Стали мы с ним ходить, на Таганке был ресторанчик „Поплавок“, и разговаривать. Конечно, у меня было такое немножко ложное к нему чувство, мне все равно не хотелось находиться с ним на улице, его узнавали, а я при нем. А вот прильнуть к человеку хотелось. А тому, что он сидит‑бормочет про то, как он ногами нам поможет, я серьезного значения и не придавала.
Мама моя стала меня поругивать, говорит: «Ну уж всё, так всё. Какая разница, чей ребенок без отца? Ты зачем это затеяла?» Я ничего не затеяла, я еще и Софью Фроловну хотела попить. Позвонила и говорю: «Софья Фроловна, может, вам это не очень нравится, а вот Эдик‑то мне делает предложение». Наверное, ей что‑то было не очень хорошо, потому что она так мне грустно сказала: «Теперь уж все равно». В общем, было у нас несколько встреч, буквально с шестьдесят пятого года по семидесятый. А в семидесятом мы уехали с дочкой в Чертаново. Купили мои родные нам кооперативную квартиру, стали мы за нее выплачивать из нищенской зарплаты. Жизнь, конечно, была очень тяжелая, но, с другой стороны, многие так жили. В моем отделе, господи, образованные люди, все жили тяжело, все. Как только мы уехали в эту тьму тараканью, почему‑то зимы стали очень морозные, суровые. Автобус к дому не подходит. Идешь, бывало, к этому дому. Пока доберешься — тут уж ни до каких свиданий, ни до Эдиков, вообще ни до кого. С продуктами плохо…»
В семидесятые годы не только Алле было не до Эдика. Но накануне шестьдесят восьмого года всем причастным к футболу было очень и очень до него — до кого же еще? Некоторые опасения, конечно, были, что после сверхудачного сезона шестьдесят седьмого игрок № 1. может дать себе отдых или послабление, захочет провести спортивный год в щадящем режиме. И до начала мая Стрельцов известные основания сомневающимся в нем, что там говорить, предоставил. Но зато в решающей стадии сезона он поломал все принятые представления о том, что бывает со звездами, когда у них внезапно выбивают почву из‑под ног.
Но рассказ о шестьдесят восьмом годе для Стрельцова и «Торпедо» начну с эпизода, малопримечательного для большой футбольной истории. Строго говоря, эпизод этот относится к осени еще шестьдесят седьмого.
В беседе Стрельцова с Винокуровым промелькнуло, что свое будущее форвард представляет, возможно, и в деятельности второго тренера, занимающегося с дублерами, но никак не старшего. Поэтому есть, наверное, смысл задержаться на той части торпедовского штаба, внутри которого Эдуард готов был, как ему казалось, себя увидеть в будущем, опять же казавшемся футболисту в шестьдесят восьмом году еще достаточно далеким.
Борис Батанов — человек серьезный, но не деловой. С торпедовскими капризами к тому же. Освобожденный Марьенко и не допущенный руководством профсоюзного футбола — Боб обращался за помощью к Андрею Петровичу Старостину, но тот не помог, — Батанов вместо того, чтобы принять предложение Александра Александровича Севидова (отца Юрия Севидова из «Спартака») отправиться в Минск, аттестоваться офицером и так далее, взял и уехал в Горький. Конечно, профсоюзы бы его и в «Динамо» не отпустили, но он не особенно и настаивал. Поехал играть за «Волгу», куда пригласил его уважаемый торпедовец Анатолий Акимов. Только Акимова сразу заменили Семеном Гурвичем. А с тренером Гурвичем Батанов не сошелся во взглядах, тот давал ему задания, показавшиеся выученику «Деда»‑Маслова неинтересными: «Сплошные задания, когда же играть?» И Борис вернулся в Москву — игроку с его умением и в тридцать два года безработица не грозит. Но из Москвы он неожиданно уехал обратно в Горький — «Волгу» принял тогда толковый специалист Вениамин Крылов.
А осенью в Горьком появился Валентин Иванов, приказом еще не утвержденный старшим тренером, и сказал Крылову, что забирает Батанова к себе вторым. Тот ответил, что куда‑нибудь он Бориса ни за что бы не отпустил, но в «Торпедо» — святое дело…
Иванов звал Батанова не в чистом виде «вторым», а на ту же ставку игрока, превращаемую в четвертую тренерскую. Сам Кузьма о своей работе на четвертой ставке никаких свидетельств, похоже, не оставил — отбывал при Морозове номер. Может быть, штатные вторые Горохов с Золотовым и не подпускали Иванова к сколько‑нибудь самостоятельной практике.
Владимир Иванович Горохов — идеальный второй тренер. Немножечко поработав старшим в «Спартаке» (Горохов — коренной спартаковец, известный с довоенных лет), он больше никогда не претендовал быть первым лицом. И это как раз добавляло ему авторитета. Он никуда не лез — отвечал за свой организационно‑педагогический участок. Своевольничать игрокам не разрешал: помните, как в конфликте со Стрельцовым директор ЗИЛа Крылов тотчас же взял сторону тренера, а не фаворита? И внешне Владимир Иванович был похож на тренера больше, чем любой старший тренер. Пузатый, с лысиной, зычным голосом, категоричный в суждениях, но в меру, чтобы не показаться категоричнее начальства. Юрий Васильевич Золотое — торпедовский игрок, мнивший себя не из последних, при том, что догадывался, что отнести его можно к мастерам до ивановско‑стрельцовской эры. Но Золотов пользовался расположением Бескова. Константин Иванович любил вспоминать, как в матче с «Грассхопперсом», когда отсутствовали Иванов со Стрельцовым, он сделал тренерскую ставку на Золотова — и Золотов забил три мяча. Юрий Васильевич работал в «Торпедо» и старшим тренером, но скорее номинально. Тренировал по‑настоящему начальник команды Виктор Марьенко. Потом произвели рокировку — Золотов стал начальником. И в таком закамуфлированном варианте второго тренера просуществовал очень долго. Морозов брал его вторым и в сборную.
Но ни Горохов, ни Золотов таким личным чувством фирменной торпедовской игры, как Батанов, похвастаться, при всем желании, не могли бы — и приглашением в свой кабинет бывшего партнера тренером, на первый взгляд без портфеля, Валентин Иванов декларировал, громко говоря, творческие приоритеты. Поэтому, зная дальнейшее, хорошо бы помнить, что, начиная свое тренерство, Кузьма намеревался делать «Торпедо» — родом из начала шестидесятых.
Непринужденность Стрельцова во взаимоотношениях с тренерами шла иногда и от скрываемой им застенчивости, неумения жаловаться на усталость и недуги. Он чувствовал, что ему после сезона, закончившегося для основных игроков сборной в середине декабря (матч в Чили, где голы Эдика финансово надорвали нашего любимого поэта, отыграли за две недели до Нового года), требуется отдых, хоть чуточку подлиннее запланированного. И он ничего лучше не придумал, как сказать Михаилу Иосифовичу шутливым тоном: «Ты меня, Михей, в сборную не бери — подведу я тебя». Может быть, по каникулярному времени и выпил для храбрости перед таким разговором, сведенным им, повторяю, к шутке. Но Михей, судя по всему, понял коллегу правильно. И в Мексике Эдуард не играл, а Якушин поэкспериментировал с вариантами состава. Попробовал людей, на позицию Стрельцова всерьез не претендовавших.
В Москве же в конце апреля на товарищеский матч с бельгийцами Михей выставил тех, кого мы и привыкли в сборной видеть. И Стрельцов играл в молодой компании — с Банишевским и Бышовцем (на семидесятой минуте Бышовца заменил Малофеев).
Малофеева Якушин поставил и четвертого мая в Будапеште партнером Эдика уже с самого начала.
Это был матч одной четвертой финала первого чемпионата Европы. Провал на поле противника ставил под сомнение всю якушинскую работу со сборной. Искать виновников поражения труда не составило. Вратарь — торпедовский Анзор — напортачил: оба мяча были на его совести. А в атаке осрамились Численко со Стрельцовым. Игорь словно заразился от Эдуарда безучастностью. Сам же Эдик не использовал к тому же момент, когда еще можно было изменить ситуацию. Тут уж Якушин не придирался — все мы по телевизору видели какой‑то тюлений ляп. Стрельцов за предыдущий сезон успел отучить нас от того, что он может быть невыразительным или даже никаким. Все поогорчались. И приуныли — в Москве теперь надо было забивать венграм три безответных мяча. Но если мы так играем и сзади, и спереди, то откуда же возьмется шанс?
И все же отсутствие Эдуарда Стрельцова в московском составе оказалось полной неожиданностью. И просто шоком — сообщение, что Михей вообще отцепил Стрельцова. Звать больше в сборную не собирается.
Матч с венграми в Лужниках стал лучшим в биографии Якушина как тренера сборной и едва ли не самой громкой из побед нашей национальной команды.
Венгры, вероятно, ощущали себя фаворитами — и начало матча, где уверенность в себе каждого игрока советской сборной проглядывала в каждом шаге и жесте, выбило их из психологического настроя. Они сопротивлялись с отчаянием обреченных. В мяче, забитом защитником Шаймоши в свои ворота, не было случайности — и ликование победителей, раньше, чем игроков, охватило трибуны. Венгров прижали к воротам, а с трибун переполненного стотысячника форвардам хозяев кто‑то громко посоветовал играть на Шаймоши — и в ответ шутнику раздался оглушительный хохот. Как будто два обязательных гола уже забиты деморализованным мадьярам.
И второй гол влетел вратарю Томашу от защитника — на этот раз от защитника наших, от Хурцилавы (виновника проигрыша португальцам в матче за третье место на чемпионате мира), нанесшего проникающий удар. Теперь форвардам надлежало реабилитироваться за Будапешт — и Бышовец за семнадцать минут до конца забил третий гол.
Кто же про Стрельцова будет вспоминать (или, тем более, сожалеть о его отсутствии) после такой победы?! Еврюжихин закрепился в составе. А торпедовцам оставалось утешаться тем, что позиции Валерия Воронина в сборной очень прочны.
Но мало кто знал о неприятной подоплеке якушинского триумфа.
Накануне игры одиннадцатого мая на сборах национальной команды к ужасу ее начальника Андрея Старостина и старшего тренера Якушина трое ведущих футболистов исчезли из Вишняков. Может быть, всех троих называть и не стоит — кто следил за футболом в то время, легко вычислит их из состава, а кто не сможет этого сделать, тем, наверное, и не надо знать поименно нарушителей — в день игры все трое были на месте. Старостин посоветовал Якушину никуда не сообщать о случившемся. Если проиграем, неприятностей и так не миновать вне зависимости от того, как вели себя лучшие игроки страны на сборе. А если выиграем… Словом, надо выигрывать. Более обстоятельное отступление о пользе и вреде выпивки, когда пьют стоящие люди, я сделаю чуть позже. А сейчас скажу, что в желании смыть вину кровью наши футболисты не знают себе равных в мире. На победу Якушина поработал пафос исправления ошибок.