Метафизика и мифология Джорджо де Кирико




Джорджо де Кирико

Гебдомерос

 

OCR Busya https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=2672025

«Дж. де Кирико «Гебдомерос». Серия «Азбука‑классика (pocket‑book)»»: Азбука‑классика; СПб.; 2004

ISBN 5‑352‑00606‑9

 

Аннотация

 

Джорджо де Кирико – основоположник метафизической школы живописи, вестником которой в России был Михаил Врубель. Его известное кредо «иллюзионировать душу», его влюбленность в странное, обращение к образам Библии – все это явилось своего рода предтечей Кирико.

В литературе итальянский художник проявил себя как незаурядный последователь «отцов модернизма» Франца Кафки и Джеймса Джойса. Эта книга – автобиография, но автобиография, не имеющая общего с жизнеописанием и временной последовательностью. Чтобы окунуться в атмосферу повествования, читателю с самого начала необходимо ощутить себя странником и по доброй воле отправиться по лабиринтам памяти таинственного Гебдомероса. В данном произведении отсутствуют традиционные элементы структуры классического романа, а вместо этого есть фрагментарность, совместимость несовместимого, перемещающаяся точка зрения, блуждающие исторические приметы и ряд великолепных видеоцитат от изобразительного искусства – все это даст возможность читателю и видеть, и слышать происходящее в романс.

 

Джорджо де Кирико

Гебдомерос

 

Предисловие

 

Роман основоположника метафизической школы живописи Джорджо де Кирико впервые увидел свет в 1929 году в Париже, где в это время жил и работал итальянский художник. Написанный на французском языке, которым Кирико владел свободно, роман был опубликован парижским издательством du Carrefour под названием «Hebdomeros. Le peintre et son génie chez l'écrivain». Столице европейского авангарда, еще в начале 10‑х годов признавшей самобытность живописного таланта итальянца, теперь предстояло оценить его литературный дар. Парижская интеллектуальная среда не оставила книгу без внимания, а в кругу сюрреалистов, соратников Бретона, ее появление вызвало бурную, поистине восторженную реакцию. Причем хвалебные отзывы, провозгласившие «Гебдомероса» «бесконечно прекрасным» (Арагон) и «сияющим абсолютным величием» (Батай) шедевром сюрреализма, прозвучали из уст бывших сторонников даже несмотря на то, что их отношения с Кирико, уже давно утратившие дружеский характер, к этому моменту переросли в открытую конфронтацию.

Еще в 1926 году, вернувшись из Италии, художник представил в галерее Л. Розенберга свои новые работы, которые принципиально отличались от всего созданного им ранее. Апологеты сюрреализма, некогда признавшие в авторе метафизических полотен своего единомышленника и даже предтечу, почувствовали себя обманутыми и, не пытаясь скрыть досады и разочарования, обрушились на отступника с резкой критикой. Кирико же, решительно отмежевавшись от бывших друзей и всячески подчеркивая свою непричастность к авангарду, окончательно утвердился в своем традиционализме и продолжал работать в новой манере. Кирико в 1929 году завершает роспись «Зала гладиаторов» в доме Розенберга и оформляет для труппы Дягилева поставленный Кохно на музыку Риетти балет «Бал». В марте того же года в галерее «L'Epoque» в Брюсселе открывается персональная выставка художника, а уже в октябре он экспонирует свои работы в Лондоне в выставочном зале «Arthur Tooth and Sons».

Публикация романа, таким образом, совпадает с одним из самых сложных и одновременно продуктивных парижских периодов творческой деятельности Кирико. На итальянском языке, в переводе самого автора, роман вышел в миланском издательстве «Bompiani» лишь в 1944 году.

«Hebdomeros» – роман‑автобиография, но автобиография, не имеющая ничего общего с жизнеописанием, рисующим разворачивающиеся во временной последовательности обстоятельства жизни рассказчика. Чтобы окунуться в атмосферу романа, читателю с самого начала необходимо ощутить себя странником и по доброй воле в качестве спутника Гебдомероса отправиться в путешествие по лабиринтам его памяти. Именно спецификой человеческой памяти, не знающей ни пространственных, ни временных границ, в которой наряду с воспоминаниями о реально пережитом хранятся образы и мотивы, порожденные воображением и фантазией, обусловлена архитектоника романа.

Имя Гебдомерос («состоящий из семи частей») – производное от латинского слова hebdomada, означающего цифру 7. Гептадами назывались также праздники в честь Аполлона, предводителя муз, дочерей Зевса и Мнемозины – богини памяти, приходящиеся на седьмой день месяца. Для рожденного семимесячным Аполлона, обладателя полученной от Гермеса семиструнной лиры, число 7 – число ипостасийное. Гептада имела сакральное значение не только для мифологии, но и для античной философии. Джорджо де Кирико, всегда проявлявший интерес к наиболее темным, загадочным сторонам учений Пифагора и Гераклита, безусловно, хорошо знал, что пифагорейцы не только полагали гептаду числом религии, служащим неким структурным принципом, посредством которого может быть организовано все многообразие мира, но и среди множества понятий, определяемых этой цифрой, называли «суждение», «сновидение», «голоса». Таким образом, в мире, сотканном из воспоминаний, снов и видений, проводником должен служить Интеллект, который персонифицируется в поэтике Кирико в образе бога – покровителя искусств. И как не вспомнить в связи с появлением на последней странице романа «великолепных птиц девственной белизны», свободно, подобно творческой фантазии художника, парящих над зелеными островами, миф о рождении Аполлона и тех лебедей, что успели за время появления на свет солнечного Феба облететь остров Делос семь раз.

На первый взгляд в сюжете романа отсутствует объединяющее начало. Дробность и несогласованность эпизодов способны обескуражить самого искушенного читателя. Между тем «Hebdomeros» есть целое литературное произведение, однако целое лишь постольку, поскольку все не связанные между собой эпизоды соотнесены с повествующим и являются художественной проекцией результата его индивидуального как жизненного, так и визионерского опыта.

Уже на первых страницах романа возникает загадочная атмосфера. Ни упоминание конкретных специфических запахов улицы, ни обстоятельное описание лестницы дома с накрытой асбестовым абажуром лампой, ни поднимающиеся по ней герои, жизненная достоверность которых подчеркнута эпитетами «крепкие» и «спортивные», не способны убедить читателя в реальности происходящего. Предчувствие чего‑то необычного не обманывает: описания реальных событий сменяют воспоминания о виденных в детстве снах, затем следуют видения, похожие на разыгрываемые актерами‑призраками сцены фантастического спектакля. Через все повествование, представляющее собой своеобразный коллаж, проходят «видения» и «странствия» – излюбленные формы поэтической фантазии Данте. Помимо автора «Божественной комедии» в ряду тех, кто оказал существенное влияние на поэтику Кирико, критики называют и Фридриха Ницше, философской афористике которого столь созвучны характер и образ мысли Гебдомероса.

Предлагая российскому читателю перевод небольших отрывков из романа, мы рассчитываем на то, что некоторое представление о литературном наследии Кирико поможет по‑новому интерпретировать богатый загадочными символами живописный мир итальянского художника.

Перевод осуществлен по изданию: Giorgio de Chirico. Ebdomero. Longanesi; Milano, 1971.

E. Тараканова.

 

Гебдомерос

Роман

 

…и тогда началось странствие по этому необычному дому, расположенному на строгой, но изящной и лишенной однообразия улице. Внешний вид здания напоминал немецкое консульство в Мельбурне. Весь первый этаж занимали огромные магазины. И хотя день не был ни воскресным, ни праздничным, магазины были закрыты, что придавало этой части улицы ту особую атмосферу меланхолической скуки и некоторого запустения, которую приобретают по воскресеньям англосаксонские города. Воздух пронизывал легкий запах торговых складов с продовольственными товарами, запах невыразимый и глубоко волнующий, источаемый обычно хранилищами портовых причалов. Аналогия с немецким консульством в Мельбурне была глубоко личной, и, когда Гебдомерос все‑таки поделился своими впечатлениями с друзьями, те усмехнулись, сочтя сравнение курьезным, но, не желая спорить, тут же заговорили о другом. Из чего Гебдомерос заключил, что они, вероятно, плохо поняли смысл его слов. Он продолжал размышлять о том; как трудно добиться понимания, если речь касается чего‑то возвышенного или глубокого. «Странно, – повторял про себя Гебдомерос, – мысль о том, что нечто ускользает от моего понимания, лишила бы меня сна, а между тем люди, как правило, могут смотреть на непонятные для них вещи, читать и слушать о них, не испытывая при этом беспокойства». Они начали подниматься по довольно широкой деревянной покрытой лаком лестнице; центр ее был устлан ковром, а в основании, на небольшой резного дуба дорической колонне, стояла инкрустированная так же деревянная статуя, изображающая негра, держащего в руках над головой газовую лампу с накрытой асбестовым колпаком горелкой. У Гебдомероса возникло ощущение, что он поднимается к дантисту или же к специалисту по венерическим заболеваниям. Он испытывал легкое возбуждение и почувствовал нечто вроде слабой желудочной колики. Он попытался побороть в себе беспокойство, понимая, что не один, что его сопровождают двое друзей, крепких и спортивных, носящих в задних карманах брюк пистолеты с запасной обоймой. Приблизившись к этажу, который обещал быть самым таинственным с точки зрения происходящих здесь событий, они замедлили шаг и приподнялись на цыпочки. Продвигаясь друг за другом, друзья придерживались одной линии, чтобы при необходимости в случае появления чего‑либо необычного свободно и беспрепятственно ретироваться. Гебдомерос в этот момент вспоминал сны своего детства, в которых он видел себя в тревоге поднимающимся по освещенной неясным светом лестнице из покрытого лаком дерева, с мягким ковром, заглушавшим звук его шагов. Его ботинки, как правило, не только во снах, но и наяву скрипели редко, поскольку их делал на заказ славящийся высоким качеством своих изделий сапожник по имени Перпиньяни; отец же Гебдомероса не был притязателен при выборе обуви; его ботинки при каждом шаге издавали мерзкий скрип, даже скорее хруст, словно он ступал по мешочкам, наполненным мелкими косточками. Затем следовало появление медведя, медведя сердитого и упрямого, который, наклонив голову, с блуждающим взором преследует вас на лестницах и в коридорах; ваш бег в растерянности по анфиладам комнат, прыжок из окна в пустоту (самоубийство во сне) и свободный полет, словно вы человек‑кондор, подобный изображениям Леонардо, которые он, развлекаясь, помещал на одном листе рядом с чертежами катапульты и анатомическими набросками.[1]Это был сон, всегда предвещавший несчастья, и в первую очередь болезни.

«Вот здесь», – произнес Гебдомерос, остановившись перед друзьями в позе предусмотрительного офицера, жестом рук сдерживающего порыв своих солдат. Он стоял на пороге просторной, с высоким потолком комнаты, отделанной по моде 80‑х. Абсолютно лишенная мебели, своим освещением и общей тональностью она напоминала игорные залы Монте‑Карло. В углу, под скучающим взглядом мэтра, экс‑гладиатора с профилем черного грифа и телом, покрытым шрамами, уверенно упражнялись двое в масках. «Гладиаторы! [2] Это слово содержит в себе тайну», – прошептал Гебдомерос, обращаясь к самому молодому из спутников. Он подумал о варьете, о светящемся потолке зала, воскрешающем в памяти видения дантовского рая; подумал он и о дневных гладиаторских боях в Риме, когда к концу представления клонящееся к закату солнце увеличивало тень от огромного занавеса на арене, от которой поднимался запах пропитанных кровью песка и опилок…

 

Римское зрелище, древняя свежесть.

Томленье вечернее, песня морская.

 

Еще несколько обитых дверей и коротких, пустых коридоров, а затем внезапно: Общество, Вступление в Общество. Ведение светского образа жизни. Правила общества. Умение жить. Членский билет. У. В. (условия выхода). В. С. Р. (в собственные руки). Б. Л. П. С. (будьте любезны перевернуть страницу). В углу салона огромный рояль с открытой крышкой; не приподнимаясь на носки, можно было разглядеть его сложные внутренности, его анатомию; нетрудно было представить, какая катастрофа произойдет, если один из канделябров со всеми зажженными свечами, свечами голубого и розового цвета, упадет внутрь рояля. Какое бедствие в бездне звуков! Какое препятствие для четкой работы обтянутых фетром молоточков стекающий по натянутым, как лук Улисса, металлическим струнам воск! «Лучше об этом не думать», – произнес Гебдомерос, повернувшись к своим друзьям, и тогда все трое, словно в предчувствии опасности, взялись за руки и стали пристально, в полном молчании следить за этим необычным спектаклем; они представляли себя гостями усовершенствованной субмарины, с изумлением наблюдающими через иллюминаторы корабля за таинственными превращениями океанической фауны и флоры.[3]Во всяком случае, спектакль, представший их взорам, имел определенное сходство с подводным миром; но не только рассеянный свет, убивающий тени, заставлял их думать об огромных аквариумах; над всем происходящим зависла странная, необъяснимая тишина; и пианист, тот, что, сидя за роялем, играл, не издавая звуков, будучи к тому же невидимым, поскольку в нем не было ничего, что стоило бы видеть, и те участники драмы, что с чашечками кофе в руках, будто в замедленной съемке, двигались вокруг фортепиано, все эти персонажи жили в особом мире. Они не ведали ни о чем, ни о чем не рассуждали, никогда не говорили ни о войне в Трансваале, ни о катастрофе на Мартинике, они были неузнаваемы, поскольку никогда и недостойны были быть узнанными, они ничем не были озабочены и ничто не могло воздействовать на них – ни синильная кислота, ни стилет, ни покрытая броней пуля. Если некто, назовем его, к примеру, мятежник, замыслил бы поджечь фитиль адской машины, все 50 килограммов содержимого ее сложного механизма горели бы медленно, тлея, как сырые поленья. Было отчего предаться отчаянию. Гебдомерос полагал все это эффектом среды, атмосферы, и не видел никакой возможности изменить положение вещей, поэтому ничего другого не оставалось, как предоставить всему идти своим чередом. Но все же оставался вопрос: существуют ли все эти персонажи в реальности? Ответить вот так сразу, не посвятив несколько ночей глубокому размышлению, как делал Гебдомерос каждый раз, когда им овладевала сложная проблема, было бы трудно.

Он боялся вовлекать своих друзей в дискуссии, ставя перед ними вечные вопросы: что есть жизнь? Что есть смерть? Существует ли жизнь на других планетах? Верите ли вы в метемпсихоз, в бессмертие души, в нерушимость естественных законов, в наличие подсознания у животных, в сны дверных засовов, в то, что все загадочно: и цикада, и голова перепелки, и пятнистая шкура леопарда? Ему не внушали доверия те другие, кто спорил с ним: он опасался проявлений их любви, их пренебрежения, их чувствительности и истеричности; он не желал будить в своих друзьях сложных чувств, и, наконец, больше всего он опасался их восторгов по поводу результатов его работы; такие возгласы, как: это изумительно! невероятно! поразительно! – не доставляли ему ничего, кроме сомнительного удовольствия, которое в конце концов выливалось в раздражение. Единственная его забота состояла в том, чтобы не привлекать внимания; одеваться как все, двигаться незаметно, не чувствовать за спиной пристальных, пусть даже доброжелательных взглядов. О, разумеется, иной раз ему бы хотелось привлекать внимание людей, но иначе. Ощущать чувство превосходства и наслаждаться славой, но не испытывать при этом скуки. Ох уж сибариты!

 

Пр.: Разбитая ваза была очень дорогой.

Пр.: Закрытая дверь нe поддавалась.

 

Возьмем пример с разбитой вазой. Легенда о ребенке‑страдальце, которого мачеха по малейшему поводу награждает градом ударов, чистый вымысел. В этом легко можно было убедиться, увидев все семейство собравшимся посреди столовой вокруг черепков этой знаменитой родосской вазы, простоявшей на буфете более двадцати лет. Сидя на корточках, словно на невидимых скамеечках, все семеро членов семьи, уставившись в пол, рассматривали ее нежного цвета осколки. Но никто не двигался, никто ребенка не обвинял. Все смотрели на черепки с любопытством, как смотрели бы археологи на обнаруженную в земле статую, а одержимые палеонтологи – на извлеченное цапкой при свете дня ископаемое. При этом обсуждалось, как склеить черепки, и каждый предлагал свое. Кто‑то утверждал, что знает умельцев, способных выполнить эту работу с таким мастерством, что не останется даже и следов. Хозяйка же дома (та, которую весь квартал считал настоящим кошмаром для юного Ахилла) была взволнована меньше других и первой разрушила чары созерцания. По мнению старшего брата Ахилла, всех членов семьи околдовал рисунок расположения черепков, образовавших на полу очертание всем известного созвездия, имеющего форму трапеции.[4]Картина опрокинутого неба заворожила до неподвижности всех этих уважаемых господ; и, хотя взгляды их были устремлены не вверх, а вниз, в момент созерцания они превращались в достойных последователей тех первых халдейских или вавилонских астрономов, которые прекрасными летними ночами бодрствовали на террасах, устремив взоры к звездам. В соседнюю же комнату никто не входил. Здесь обитали буфет, серебряный чайник и страх, наводимый живущими в пустых вазах тараканами. Воображение Гебдомероса никогда не отождествляло тараканов и рыб, однако два слова – огромный и черный – пробуждали в нем воспоминания об одной душераздирающей сцене, в духе то ли Гомера, то ли Байрона, увиденной им однажды под вечер с каменистого берега пустынного островка. Эта сцена вызвала у Гебдомероса чувство разочарования, которого он тут же устыдился. Гладкое море великолепно отражало закатное небо. Время от времени, с хронометрической последовательностью, на небольшом расстоянии от берега рождалась длинная волна; она росла, ускоряла свой бег и с глухим рокотом обрушивалась на островок. Время от времени наступали тишина и абсолютное спокойствие. В один из таких моментов Гебдомерос впервые услышал мольбу жены рыбака. Сначала он подумал, что и она, и ее муж находятся в лодке в открытом море, поэтому воспринял слова песни как дурное напутствие рыбаку, как нечто, что рано или поздно неизбежно принесет несчастье этому человеку, постоянно подвергающемуся опасности из‑за превратностей погоды.

 

Сделай из рук моих весла, а из кос моих снасти,

Чтобы огромные черные рыбы не могли пожрать тебя

В глубине темных вод.

 

К счастью, тревожное состояние Гебдомероса в тот день длилось не долго, поскольку вскоре в тридцати шагах от себя он увидел рыбака, спокойно чинящего весла возле лачуги, распахнутые двери которой прежде скрывали его из виду. Этот эпизод отозвался в душе Гебдомероса смутной печалью, смешанной с разочарованием. Казалось бы, следовало радоваться тому, что рыбак не был съеден огромными черными рыбами в глубине темных вод и спокойно приводил в порядок весла у дверей своей лачуги. Но такова уж человеческая натура: она жаждет драм и трагедий. Мы всегда испытываем чувство разочарования, когда, приблизившись к месту скопления народа, убеждаемся в том, что это всего лишь толпа любопытствующих, окружившая продавца самописных ручек, в то время как издали нам виделась ужасная катастрофа с разбитыми вдребезги машинами и человеческими жертвами; то же чувство испытываем мы, когда наблюдаем, как два субъекта, жестоко оскорблявших друг друга, разрешают свой спор без драки, лишая нас зрелища грубой схватки, на которые так щедр американский кинематограф и, увы, столь скуп европейский.[5]Размышляя над этим, изучая и анализируя состояние своей души, Гебдомерос испытывал такое острое чувство стыда, какого не знал прежде. В гостиницу на ужин он отправился пунцовый, словно невинная девочка, которая, преследуя бабочку, оказалась в кустарнике и столкнулась со взрослой особью мужского пола; особь же эта, согнув и раздвинув колени, опираясь ягодицами на икры ног, готовилась справить нужду столь же внезапную, сколь и естественную.

Ужин в маленьком, выложенном галькой гостиничном садике, в компании двух похожих на сатиров бородатых особ, в белых, слегка грязных и мятых жилетах, с причудливыми брелоками на цепочках от часов, прошел весьма тоскливо. Один из них признался, что имеет обыкновение ночью просыпаться от голода; по этой причине он приучил горничную, когда та по вечерам готовит ему постель, ставить на комод полную кружку молока, и, прежде чем улечься и уснуть, он брал эту кружку, словно ритуальное возлияние, подносил к губам и залпом выпивал. Другой, который, несмотря на свой преклонный возраст, был еще более невежественным, чем первый, рассказывал, как он летней порой, когда город пустел (поскольку жители, спасаясь от жары, уезжали в деревню или на море), еженощно прогуливался вдоль аллеи апельсиновых деревьев в обнимку с двумя девицами легкого поведения. Рассеянно слушая эти разговоры, Гебдомерос пытался воссоздать картину, едва брезжащую в его памяти. Ему смутно припомнилось помещение без вида на море, куда свет проникал из единственного, но огромного выходящего на север окна, благодаря чему комната своим студийным освещением напоминала ателье художника; из окна видны были расположенная вдалеке пологая гора, противоположный склон которой спускался к заливу, и растущие у ее подножия деревья, в основном пинии. От сильных ветров, часто дувших с моря, они согнулись в позах эксцентричных танцовщиц; их вид забавно контрастировал с абсолютным покоем, царившим вокруг. В прозрачной атмосфере этого прекрасного осеннего дня несчастные пинии обречены были на чистилище вечной непогоды; за деревьями (в северной, прямо противоположной морю стороне) сиял своей швейцарской чистотой горизонт. И тогда Гебдомерос вспомнил Базель, мосты через Рейн, катящий изумрудного цвета барашками свои быстрые воды, и величественные горы вдали, возносящие к небу свои сверкающие на солнце снежные вершины. Внизу же находились пещеры, знаменитые тем, что в них обитали герои. Воинственные бахвалы в молодости, на закате жизни, приближаясь к порогу сладостного царства Вечности, они становились мудрецами и поэтами, и тогда беззастенчиво, как свойственно представителям мужского пола, питающим любовь к себе подобным, принимались обучать своих племянников изготовлению горьких лекарств из толченых трав и игре на лире, огромной и тяжелой, словно маленький собор. Осень оголила вековые деревья, и все же над горизонтом, на всем его протяжении, стоял гул вечности.

У святилищ, где под сохранившимися в неприкосновенности камнями, окончательно отсырев, покрывалось ржавчиной священное оружие Геркле,[6]несли стражу бородатые воины с прекрасными мужественными лицами. Вдоль кирпичных стен, на той стороне, куда не проникали солнечные лучи, вился плющ и зеленел мох. Это было время, когда повар Вальтадор извлекал из сундуков спрятанные туда на лето пересыпанные нафталином ковры и принимался выбивать их…

 

Ветры с моря

Прекрасные храмы

Летняя вечерняя

Пора.

 

Подходило к концу жаркое лето, время вечерних трапез на пляже. Гебдомерос помнил те ужины и то, как купальщики, поев на гнилой султанке и отравившись, всю ночь корчились от мучительных колик на нагретых летним зноем подушках в своих гостиничных номерах, где воздух был пропитан запахом линолеума и плохо вымытых общественных туалетов; а за открытым окном, внизу, в темноте, шумели размеренно бьющиеся о берег волны.

Теперь необходимо было подняться и уйти; эта мысль уже немалое время беспокоила Гебдомероса. Павлины, разгуливающие среди деревьев запущенного парка, волочили по земле свои глазчатые хвосты, душераздирающие крики птиц были вполне созвучны той особой атмосфере, которая окружала фасад вышедшей из моды виллы с длинной верандой, уставленной живыми растениями и искусственными цветами. Итак, главная проблема теперь – уйти. Бывают моменты, когда сделать это можно без труда: например, во время приема, где все приглашенные увлечены беседой и, оживленно жестикулируя, переходят из одной залы в другую, заботясь лишь о том, чтобы проявить свой интеллект и с блеском закончить начатый разговор; в таких случаях затеряться среди гостей и уйти по‑английски очень просто; и, напротив, случаются другие ситуации, когда сделать это бывает весьма затруднительно. Так размышлял Гебдомерос, сидя в зале, вдоль стен которой, подобно суровому ареопагу, скрестив на гипертрофированных бюстах свои геркулесовые руки, стояли в позах чемпионов по борьбе, будто перед камерой фотографа, все эти пятидесятилетние дамы полусвета. Их неприязненные взгляды, словно пушки укрепившегося на вражеском берегу подразделения, направлены были на Гебдомероса. Чтобы решиться встать и выйти из этого адского круга, необходимо было иметь такое мужество, каким ни одна человеческая особь не обладает. Гебдомерос поэтому предпочел остаться и сделал вид, что с интересом рассматривает картины и другие произведения искусства, впрочем весьма посредственные, которые знал наизусть, поскольку видел их постоянно. В его памяти возник некогда запечатленный сознанием образ; сумерки, сады в вечерней дымке, артиллерийская казарма, землетрясение, или, как писали газеты, подземный толчок, обитатели квартала, вынужденные проводить ночи на улице, матрасы, в спешке выброшенные из окон и упавшие на центральную площадь рядом со статуей крупного политика в рединготе, держащего в руках каменный свиток с начертанным на нем именем автора монумента и датой создания работы. Кое‑кто утверждал, что ожидается появление кометы, а с ней конец света, как, собственно, и предсказывали книги по астрологии. Звучание серенад вблизи некрополей, а затем эти удивительные ночи с каскадом цветов, спускающихся по воде, и морские волны, одна за другой несущие в дар пустынному берегу бесчисленное множество роз; и все это, чтобы в конце концов оказаться в числе прочих пациентов в этом огромном доме из стекла, идеальном убежище для дезертиров. Вероятно, поэтому в ту пору Гебдомерос все ночи проводил сидя на кровати и закрыв лицо руками; а на комоде рядом с трубкой и кисетом догорала свеча, изуродованная восковыми подтеками. Случалось, в такие моменты стена в глубине комнаты раздвигалась подобно театральному занавесу и взору представало зрелище иной раз жуткое, иной раз восхитительное: это был то океан в непогоду со злобными карликами, жестикулирующими и гримасничающими на гребне волны, то полный пьянящей поэзии и покоя весенний пейзаж с плоскими, утопающими в зелени террасами, окружающими скрытую зарослями цветущего миндаля дорожку; по этой дорожке, одетая во все белое, в состоянии отрешенности и покоя медленно следовала прекрасная молодая женщина.[7]

«Но все это неважно», – говорил Гебдомерос, когда задумывался над тем, что представляет собой этот город в летние ночи. Показательный, девственный город эфебов;[8]пропорциональное и невысокое сооружение, напоминающее огромных размеров игрушку, которая, неоднократно побывав в употреблении, наконец водворена была на прежнее место. Город был обращен на юг, к морю; террасы домов выходили на север. Сюда приходили мечтательные подростки; повиснув на перилах террас и балконов, они всматривались в холодную даль: север привлекал их более чем какая‑либо иная сторона света; позднее они и к западу почувствуют влечение, но в данный момент для них не существовало ничего, кроме севера. В полуденные часы межсезонья, весной и осенью, небо напоминало натянутый лист бумаги ровного синего цвета; сплошь синее, без обычной, более светлой полосы у горизонта, оно выглядело как потолок, нависший над юродом. В моменты наивысшего упоения вся эта юная орава девственных атлетов и женоподобных гимнастов, тренирующихся на светящихся беговых дорожках, утрачивала чувство сторон света, и в первую очередь – востока. Иной раз их массивные серебряные кубки и лавровые венки выкрадывали мальчишки, которые со стремительностью оленей пролетали вдоль арены на бронзовых от загара ногах. Тогда дети и эфебы оказывались в одинаковом положении, и тот, кто еще недавно мечтал о севере, забывал о своих грезах. Да, все эти юные существа бессознательно переживали самые волнующие моменты своей жизни. Позже и эфебы, уже имеющие опыт тренировок на спортивных площадках, и мальчишки, которые пока лишь развлекаются, строя из песка замки и устанавливая ловушки, куда черными оливками заманивают певчих дроздов, все они будут призваны: одни – заниматься общественными делами или с оружием в руках защищать священную родину, другие – заниматься коммерцией, строительством или же ваянием; созданные ими статуи обнаженных либо облаченных в соответствующие одежды воинов и известных политиков будут установлены в тенистых городских парках, где обычно гуляют с детьми кормилицы; кое‑кого призовут осваивать далекие земли; они будут проводить вечера в повозках, оснащенных как передвижные дома, и в один прекрасный день, утомленные охотой, они навсегда уснут под мрачный вой гиен и шакалов. Окажутся среди них и те, кто займется торговлей и, заключив контракты с жителями соседних населенных пунктов, будет покупать и продавать различные товары, завернутые в упаковки, похожие друг на друга как родные сестры. Да, было очевидно, что сейчас вся эта молодежь переживает момент вечного настоящего. Увы, речь шла всего лишь о моменте, ибо природа, в которой все устроено разумно (во всяком случае, так считается), обычно не позволяет счастью такого деликатного свойства и такому глубокому длиться слишком долго, поскольку как большое счастье, так и большое несчастье может навредить нравственному здоровью этих чувствительных и импульсивных юношей. И по воскресным, выходным дням ощущение счастья было уже не столь острым. В этой цитадели чистого духа радостное чувство по‑прежнему царило лишь среди рабочих, что неутомимо трудились, желая завершить свою работу в назначенный срок. Как самозабвенны песни людей, довольных тем, что они заняты делом! А была еще и работа постоянная, работа будничная, которая удерживала на краю бездны эти одержимые высокими метафизическими спекуляциями души. И даже ночью радостный шум работы эхом отдавался в аркадах зданий, спящих под усыпанным звездами городским небом. Полуденный час знаменовал собой кульминацию деятельности, развития, торопливого продвижения вперед (ибо, чтобы довести до конца почти завершенную работу, все утро, вплоть до полудня, в зное преждевременного лета длилась лихорадка последних доделок). Благоухали лимонные деревья, и он пел своим сильным мелодичным голосом; а иной раз пел тихо, приглушенно, словно желая поведать узкому кругу тех, кто в состоянии его понять, о великой печали изгнанника, обреченного на страдание: «Прощайте, высокие горы, и вы, отвесные скалы! Ночи, омытые нежным сиянием луны, прощайте! Болезнь меня не гложет, и все же я приближаюсь к смерти».

Было прекрасно и волнующе! Между тем в окнах того дома, что напоминал чем‑то муниципалитет, а чем‑то колледж, стали появляться тени; их достаточно четкие очертания прекрасно просматривались с улицы; это были очертания людей, собравшихся в комнате, – настоящий конгресс призраков. Там присутствовали генералы, министры, художники, во всяком случае по меньшей мере один художник, тот, что нюхал табак, чтобы не курить (врачи запретили); он медленно умирал, а вместе с ним умирал и его дом. Прежде, когда его крепкое тело излучало здоровье, дом этот, окруженный садами, цвел улыбками зеленых ставен; из окон, куда проникало весеннее солнце, открывался вид на живописные холмы с растущими на их склонах плодовыми деревьями; но мало‑помалу повсюду стали вырастать огромные железобетонные строения; они медленно, но неумолимо зажимали дом в кольцо, и радость покинула его. Теперь и лица, встречающиеся на улице, были другими. Соседи больше не узнавали друг друга. Иной раз открывалось окно, и кто‑то мелькал за портьерами в глубине темной комнаты; но поговаривали о том, что это скорее всего кто‑либо из предков и, следовательно, это не более чем игра воображения. Гебдомерос же бежал и от этого стремительно нарастающего темпа жизни, и от этого неоспоримого изящества, которые отныне царили в квартале, и искал спасения в саду пиний. То были пинии‑страдалицы, ибо среди этих деревьев, таких целебных, таких животворных, свирепствовала странная эпидемия. Ствол каждого из них обвивала, подобно гигантской змее, белого цвета деревянная лестница; эта винтовая лестница завершалась своего рода площадкой, а по сути ошейником, который сжимал горло несчастной пинии. Тот, кого домочадцы именовали королем Лиром, отсюда развлекался наблюдениями за различными птицами, пытаясь застичь их врасплох, в необычных положениях. Особый интерес вызывали у него воробьи. Насыпав на площадку крошки, стоя неподвижно, как колода, он утрачивал всякое сходство с человеческим существом. Не походил он и на статую. Даже в минуты отдыха, расслабившись, позой своей он никак не напоминал те скульптурные изображения, что располагаются на крышках саркофагов, будь то этрусские супружеские пары, или же фигуры вооруженных до зубов ландграфов. Не было в нем сходства и с непристойно нагими старцами со струящимися бородами и сладкими взорами, царственно опирающимися о ствол дерева, которые в античной пластике представляют собой реки и земное изобилие. Не похож он был ни на одного из раненых или умирающих гладиаторов. Облик этого чудака имел скорее не скульптурный, а окаменевший вид, подобный трупам, отрытым в Помпеях.[9]

Его попытки улечься на площадке завершались тем, что он сливался с ней в единое целое, выплощаживался, превращался в большой грубо обработанный брус, приколоченный в спешке к доскам, чтобы удержать площадку в равновесии в случае возможного, но никогда не случавшеюся толчка. Поэтому, когда он был в засаде, площадка казалась опрокинутой, поскольку естественно предположить, что укрепляющий прочность досок брус должен находиться внизу. С такого близкого расстояния воробьи имели поистине диковинный вид. Птичьи головы своей озадачивающей и тревожащей таинственностью не раз заставляли Гебдомероса погружаться в сложные метафизические размышления, и чаще всего он рассуждал о головках перепелок; среди прочих волнующих его воображение голов на первом месте была голова курицы, меньше беспокоила голова петуха, а еще меньше гуся или утки. Он считал голову птицы символом дурного, абстрактным предзнаменованием беды. Он полагал, что египтяне наделяли скульптурные и живописные изображения божеств и прочих существ птичьими головами с целью использовать их в качестве гомеопатического средства для излечения своих страхов и чрезмерной мнительности: зло излечивалось злом. Считал он также, что в Италии жест, обозначающий рога (дьявола), показывают по той же причине, то есть из суеверного страха. Эти мысли навещали его главным образом тогда, когда он оказывался среди пиний заброшенного сада; там, посреди заросших газонов, стояли брошенные бронзовые колесницы и скульптурные изображения толстокожих животных; утопал в грязи курятника носорог; а за стеной, с другой стороны того смехотворного заграждения, которое служило границей соседствующих владений, обозначенной лишь для того, чтобы их владельцы не ссорились, вытаптывая друг у друга капусту и латук, находилась небольшая гостиница. Увы, эта гостиница была не из тех приветливых гостиниц, где можно было подкрепиться, не из тех, что доставляли своими удобствами радость нашим дедам; э<



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: