Глава двадцать четвертая 8 глава




– В программе это называется «Вдохновение», – прошептала Даша.

Буря аплодисментов, крики восторга приветствовали балерину. Она низко всем поклонилась и опять превратилась в простую некрасивую девочку.

В Холливуд бы ее! – про себя подумал мистер Райнд. – Пропадает талант! Смешно танцевать в такой убогой обстановке.

На сцену вышел хор и пел народные русские песни. Публика слушала с умилением. Каждый узнавал свою губернию, свою песню – и объявлял об этом вслух. После хора появился распорядитель и крикнул в публику: «Товарищ Даша!»

– Это меня! Меня зовут! – быстро поднявшись, сказала Даша мистеру Райнду. – Стихи. Вот перевод! – и она сунула ему в руки мелко исписанный листик.

Человек на сцене, нагнувшись, подал Даше руки, и она неуклюже взобралась к нему. В публике оживленно заговорили, показывая на Дашу пальцем. Ее, очевидно, и знали и любили; ей улыбались и кричали: «А ну, Даша, покажи себя, какая ты на сцене!»

Даша читала стихи. Мистер Райнд следил по переводу. В них рассказывалось о том, как угнетали народ прежде и как счастлив он теперь, при советском правительстве. Она читала стихи просто, но с захватывающей душевностью. Картины прошлых страданий народа ее так волновали, что голос ее снижался до шепота, как будто бы она рассказывала тяжелую повесть о собственном сердце какому‑то близкому задушевному другу.

Мистер Райнд слушал и наливался протестом. Что могла знать Даша о прежней жизни, свидетельницей которой она не была? Трагикомедией казались ему ее восторги перед настоящим. Она не знала никакой другой жизни. У ней не было данных, чтоб судить, средств, чтобы сравнивать. Вот бы кому надо было пожить в Америке! Ничто другое уже не сможет ее изменить. С годами она будет всё фанатичнее. Ей объяснили, что колебание и сомнение – предательство, и благородная сердцем, мужественная Даша уже не изменится. Ему бесконечно было жаль Дашу. «Такая прекрасная девочка!» Ребенок, не знавший никогда семьи, ни отца, ни матери, где‑то кем‑то подобранный – и благодарный за это! Она вложила свое сердце, все свои чувства в желание служить этому невидимому благодетелю – коммунизму. И мистер Райнд принял решение заняться товарищем Дашей, попробовать изменить ее жизнь.

По дороге домой он сказал ей:

– Знаете что, товарищ Даша, вам полезно было бы повидать свет. Я могу отправить вас в Америку, в Соединенные Штаты. Вы там поступите в колледж. В жизни нехорошо, вредно и опасно, быть слепо односторонним. Это – фанатизм. В Америке вы увидите другую жизнь, познакомитесь с другим мировоззрением.

– Капиталистическим? – сурово крикнула Даша.

– Нет, с демократическим.

Она посмотрела на него по‑детски, исподлобья, недоверчивым взглядом.

– Понимаю, вам кажется, что я несчастна здесь, бедна, что ли. И вы думаете, что я стала бы счастливее, живя на чужой счет, вашей благотворительностью? Вы считаете, что быть паразитом куда более завидная участь?

– Нехорошо так подходить к моему предложению, – защищался мистер Райнд. – Вам надо бы иметь более доверия и уважения ко всем людям вообще. Я старше вас, я много видел, а вы и молоды и очень наивны. Нельзя ничему отдавать свою жизнь наспех, без критики. Надо посмотреть на мир со всех сторон. Поживете в других странах, понаблюдаете, и ничто не помешает вам снова вернуться сюда, если захотите.

– Мистер Райнд, – сказала Даша, и ему почудилось, что теперь с ним говорит взрослый и вполне откровенный человек. – Вы – добрый. Но почему ваша жалость так ограничена, почему она обратилась именно на меня? Причуда: я почему‑то понравилась вам. Но для многих миллионов других девушек вы считаете бедность в порядке вещей, вы не протестуете, не посылаете их в колледж. Они могут страдать, сколько угодно: они не имели счастья попасться вам на глаза, понравиться вам и вызвать вашу жалость. И вот вы хотите, чтоб и я стала смотреть на права человека вашими глазами. Вы считаете, что это будет «добро» для меня, и так я стану счастливее. Вы хотите мне дать то, что покупают в лавке за деньги – хорошую пищу, одежду, а за это разрушить во мне то, что составляет смысл моей жизни – борьбу за счастье всех бедняков. Но я родилась среди них, я живу с ними, я счастлива, я не хочу перемен.

– О! – воскликнул мистер Райнд, – Как, однако, вы принимаете всё это! Я не предполагал вовсе, что кто‑то станет разубеждать и перевоспитывать вас. Я имел в виду, что вы просто увидите больше.

– Довольно!

– Даша, – сказал мистер Райнд просто и сердечно, – ваша жизнь будет полна страданий.

Она остановилась и пристально взглянула на него.

– Разве возможна жизнь без страданий? – и опять повторила: – Разве возможна человеческая жизнь без страданий? Вы посмотрите! Вы только внимательно посмотрите вокруг!

Они стояли у границы китайской части города, Фу‑дзя‑дзяна. Как все китайские города, и этот был перенаселен до чрезвычайности. Тротуары были запружены людьми, мостовые – рикшами, велосипедами, экипажами. Кое‑где видны были автомобили посетителей из европейской части города. Никаких правил, регулирующих уличное движение, не существовало, и всякий переходил улицу, где хотел и когда хотел. Всё вместе производило впечатление хаоса, столпотворения; но это был мирный хаос – никто не искал причинить другому зла. На мостовой были и ухабы и ямы, но необычайно ловкие китайские носильщики и рикши умудрялись доставить и человека и товар в целости. Правда, время от времени кое‑кто из пешеходов падал на ходу, но, поднявшись, добродушно следовал дальше. Он знал, что город тесен для миллионного населения, и все поневоле толкают друг друга, и воспринимал этот факт по‑философски.

– Разве эти люди не заслуживают лучшей жизни? – спросила Даша мистера Райнда так строго, будто именно он и был причиной всех бедствий. – Всмотритесь в эту бедность… Вслушайтесь!

Мистер Райнд слушал городской гул, но не понимал отдельных голосов и звуков, не умел их анализировать. Казалось, сама жизнь звучала в Фу‑дзя‑дзяне. Ремесленники и уличные торговцы, слепые музыканты и певцы баллад, предсказатели будущего и нищенствующие монахи – каждый имел свой специальный инструмент, который уже веками выражал его профессию: у сапожника был маленький гонг, паяльщик верещал, как кузнечик, особыми металлическими щипчиками, у иных была трещётка, деревянная погремушка, натянутая струна, и многие, вдобавок, издавали еще своеобразные крики. Эти крики тоже имели свою историю и традицию – строго соблюдалась градация тона и звука. Каждая профессия ревниво оберегала свою область.

Над всем этим носились запахи. Доминировал запах бобового масла. Голодные страшные нищие толпились около уличных печей и лавок, где изготовлялась, продавалась и часто тут же съедалась пища. Они жадно вдыхали эти ароматы. Жарились лепешки, варился суп, в горячей золе пеклись каштаны. На прилавках и в окнах была выставлена разнообразная, часто невиданная европейцами еда.

Всё это было грязно и пыльно. Стены домов, мостовые, одежда людей – всё было очень грязно. Везде проступала бедность, обнищание масс. Нищие и бродяги всех видов и возрастов, в различных стадиях уродства, увечья и болезней, вопили, стонали, молили, кричали о помощи, хватая проходящих за одежду. Они кричали напрасно. Никто не обращал на них никакого внимания.

– Смотрите! Теперь сюда смотрите! – сказала Даша.

На углу, у стены дома глазам мистера Райнда представилось страшное зрелище: там копошилось человеческое тело, еще живое, наполовину голое, наполовину покрытое ужасными лохмотьями. Тело ползло на четвереньках, издавая глухие, какие‑то булькающие стоны. Обнаженные части тела были покрыты как бы корою из пепла, обнаруживая страшную накожную болезнь.

– Проказа, – сказала Даша просто.

– Что? – даже поперхнулся мистер Райнд.

– Это проказа, – пояснила Даша.

– Но как же… кто позволяет это? Больной должен быть изолирован… Это опасно. Должна быть больница.

– Должна быть? Не правда ли? – в первый раз в голосе Даши он услышал иронию. – Она должна быть, но ее нет. Болезни пользуются привилегией полной свободы в Китае. Здесь круглый год эпидемии, все самые страшные болезни, самые заразные – и при этой скученности населения…

– Возмутительно, – сказал мистер Райнд.

– Не правда ли? – опять повторила Даша. – Китай богат. Здесь быстро делаются состояния. В нем 500 000 000 населения, ежегодно рождается 14500 000 детей, человеческих детей, мистер Райнд. Они рождаются, чтобы жить в этих условиях.

Прокаженный, очевидно, почуяв иностранцев, полз по направлению к ним, простирая руку.

– О! – отшатнулся мистер Райнд, – Уйдем скорее отсюда. Это ужасно. Проказа заразна.

Прокаженный протянул к нему руку, на которой недоставало пальцев.

– Зачем уходить? – сказала Даша. – Все люди – братья, не правда ли? Почему бы не подойти к этому несчастному брату и не прикоснуться к его протянутой руке?

– Довольно! – крикнул мистер Райнд. – Довольно разговоров и глупостей! – и, схватив Дашу за рукав, он потянул ее в сторону. – Вы не боитесь?..

– Чего?

– Смерти.

– Смерти? – повторила Даша таким голосом, будто уже много и часто думала о ней. – Смерти, – повторила она, и странная, восторженная улыбка осветила ее лицо. Это слово она произнесла так, как воин сказал бы «слава», поэт – «красота», юноша – «любовь», – Почему не умереть, если это чем‑то поможет человечеству?

 

Глава шестнадцатая

 

Привязанность мистера Райнда к товарищу Даше все возрастала. Она была, по‑видимому, взаимной. Различные по мировоззрениям, они, казалось, имели одинаковые чувства: обоим хотелось больше доверия, больше тепла в жизни, меньше одиночества. Оба даже старались избегать споров, но – увы! – эти словесные столкновения возникали ежеминутно.

В мистере Райнде просыпались инстинкты отца: заботиться, защищать, укрывать от невзгод. Даше же было ново теплое, лично к ней внимание, как к «Даше», не как к «товарищу». Она выросла в приюте. Воспитатели там постоянно менялись, она переходила из одних равнодушных рук в другие. Когда она подросла, и ей стало известно понятие – «родители», она спросила, кто принес ее в приют. Но никого из старых воспитателей в то время в приюте уже не было, никто не помнил. В книге она была записана, как «девочка номер пятьдесят семь». Позднее ей дали имя – Октябрина, но она не умела произнести этого слова, что затрудняло, например, при перекличке, и ее переименовали в Дашу. Никто никогда не приходил в приют спросить о Даше. Она осталась одна на свете. Она принадлежала государству. Ее раннее детство прошло в страшные годы голода по всей стране. Приюту выдавали так мало продуктов, что дети умирали от истощения. Их имена вычеркивали из списков. Даша продвинулась в реестре, стала «девочкой номер восемь». Она выжила. Вез материнской ласки, без материнского ухода, она прошла сквозь младенчество и детство – всегда бледная, всегда голодная, всегда испуганная. Няньки в приюте постоянно менялись, и Даша, просыпаясь, то и дело видела новые, незнакомые лица. От этих полуголодных, раздражительных, несчастных нянек Даша перешла, наконец, на попечение школы, и там двигалась из класса в класс, от одного учителя к другому. И учителя, как и няньки, были полуголодные, утомленные люди, и они, как все кругом, торопились, спешили «создавать», спешили «строить». Класс сирот был «коллективом». Одинаково одетые, схожие платьем и сиротством, им задавали одни и те же уроки, лекарства, им всем прививались одни и те же идеи. Работая с коллективом, отдавая ему жизнь и силы, учитель не был заинтересован в индивидуальностях.

Даша старалась. И она торопилась, стремясь как можно лучше учиться, во всем быть такой, какою ее желали видеть. За «усердие и успехи в науках», ее приняли в пионерскую организацию – и тут ей открылся новый мир. Впервые у нее появились друзья и наставник, который интересовался ею, был искренне участлив. Она была лучшей в отряде. За ее развитием теперь внимательно следили, наблюдали, к чему она более способна, хвалили, поощряли. И на эту первую ласку в жизни Даша ответила такой преданностью, такой горячностью, такой благодарностью, что вскоре стала центром своей организации. Ее отмечали, как многообещающую работницу. Затем она была принята в комсомол, и жизнь ее определилась. Ее мировоззрение было там сформулировано раз и навсегда. Человечество для нее состояло из двух неравных групп: обижающие и обиженные. Обиженные, наконец, восстали. Они пересоздавали мир. Даша была с ними. С радостью, с верой, она пошла по избранной дороге. Ей дали задание. Она училась в спецшколе, готовясь к пропаганде в Китае. Она была совершенно, восторженно счастлива своей деятельностью и предстоящей работой.

Но были, конечно, в ее сердце еще и другие стремления – тоска бездомного ребенка о доме, о семье. Когда она видела своих друзей с отцом или матерью, ей смутно хотелось ощутить глубокую сердечную привязанность, основанную не на общих идеях, а на родстве или свободном влечении сердца.

Теперь она и мистер Райнд в некотором смысле «нашли» друг друга.

Цельность и последовательность Дашиной натуры и привлекала и отталкивала мистера Райнда. После ежедневных занятий они обычно подолгу беседовали, и беседа неизменно оканчивалась спором. Разговор велся с величайшей искренностью, что было несколько ново для мистера Райнда. Даша защищала свои политические взгляды с великой горячностью, Партия была для нее всем. Никаких планов на личную жизнь, на какое‑то личное устройство своей судьбы у нее не было.

Мистер Райнд продолжал атаковать Дашину веру с разных сторон.

– А система террора? Как вы оправдываете это?

– Мистер Райнд, – горячо возражала Даша, – жизнь нас вынуждает к этому. Иначе враги не дадут нам основать нашу систему. И раньше были попытки перестроить жизнь – то новой религией, то революцией, а чем все они оканчивались? Но мы решили довести до конца, чего бы это ни стоило. Мы имеем право: разве нас не преследовали таким же террором раньше? Или не преследуют в некоторых странах сейчас? К тому же, мы – не христиане, у нас нет заповеди «не убий».

– Всё равно, это ужасно. Это тягостно: око за око…

– Око за око? – воскликнула Даша. – Вы ошибаетесь, мистер Райнд! Мы выше расцениваем нашего товарища, чем нашего врага. Нет, не око за око, два за одно.

Он слушал ее с большой грустью. С таким вот горячим задорным воодушевлением мальчики говорят о своих уличных битвах. А Даша? В прежние времена она, вероятно, ушла б в монастырь; или, как гонимые за веру старообрядцы, подожгла бы свой дом и, распевая молитвы, сгорела бы в нем. Меняются религии и идеи человека, но типы людей остаются всё те же. Фанатик всегда найдет свой костер.

– И всё же, товарищ Даша, достойно ли подходить к жизни, к ее цели, ее деятельности так слепо, без критики…

– Вы не понимаете, мистер Райнд! Историческая задача нашего поколения не критиковать, а повиноваться. Период обсуждения коммунизма прошел. Он рассмотрен, всякая деталь предвиделась, освещалась, обсуждалась. Он перешел в практику. Наш долг – проводить его в жизнь, не колеблясь, не оглядываясь. Именно мы расчищаем дорогу для коммунизма в жизни, чтобы он смог дать человечеству новый социальный строй, сделать всех равными, сделать угнетенных счастливыми.

– Но предположим… – начал мистер Райнд, – вообразим, что коммунизм – ошибка, что он не выполнит того, чего от него ожидают. Что если все эти жертвы и борьба – напрасны? Что тогда?

– Если всё это напрасно, – повторила Даша, и у ней захватило дыхание. Видно было, как больно ей хотя бы на минуту вообразить это. – Что ж, если бы это несчастье случилось… наш пример вдохновит следующие поколения. Они будут учиться на наших ошибках, они создадут новую, лучшую систему и всё‑таки сделают человека справедливым и счастливым. Мистер Райнд, человечество никогда не перестанет бороться за правду!

– Но ваша жизнь, Даша? Ваша единственная, неповторимая жизнь…

– Не говорите: ваша жизнь. В деле партии мы живем вместе. У нас общая наша жизнь.

– Но она пройдет, и никто не вернет вам юности. Вы проводите ее в лишениях. Это – мученичество.

– Что за слово «мученичество»! Мы не герои, не поэты – мы работники, строители будущего. То, что мы делаем, – наша работа, черный труд. Мы работаем из чувства долга перед человечеством и чувства личной чести. Человечество должно превратиться в одну дружную и веселую коммуну. Тогда для него откроются и другие задачи.

Постепенно мистер Райнд всё более узнавал о Даше. Ей было двадцать лет. Она жила среди лишений. Она ничего не знала о роскоши или комфорте, например, она никогда в жизни не ела шоколада. Узнав об этом, мистер Райнд купил ей большую роскошную коробку лучших шоколадных конфет, но она отказалась ее взять, не желая «развивать в себе губительных привычек, потребности в излишествах» – и она говорила это ему в обычном серьезном и строгом тоне. Она жила, как аскет, вела себя, как стоик. У нее никогда не было отдельной комнаты. У нее никогда не было никаких модных вещичек, сувениров, украшений, безделушек. Подобно другим девушкам в партии она стригла волосы не потому, что это было модно, а потому, что короткие волосы требовали меньше воды и мыла и меньше времени для того, чтобы держать их в порядке: их не надо заплетать в косы или укладывать на голове. Дашино время по‑настоящему принадлежало партии. Правда, она носила на голове круглый гребешок, но он стоил дешевле, чем стоили бы шпильки, которые легко теряются.

Мистера Райнда просто ужасало всё это.

Он не мог себе представить, что есть на земле такие девушки, как Даша, без шелковых чулок, пудры, хорошенькой сумки, соломенной шляпы, лент, кружев, духов, брошек, колец, шарфов, зонтиков, ожерелий, карманных денег – и, главное, без стремления их иметь.

Мистер Райнд жалел Дашу, Даша жалела мистера Райнда.

Она категорически отказывалась от всяких подарков. Партия даст ей всё, что необходимо. Личной собственности ей не нужно.

И всё же однажды, остановись у витрины цветочного магазина, она долго смотрела на розы. В сумрачный, зимний день они казались необыкновенно прекрасными.

– Интересно бы знать, – медленно произнесла Даша, – кто, когда и кому дарит такие цветы?

– О! – воскликнул мистер Райнд, – Скажите мне, когда день вашего рождения, и я буду посылать вам их каждый год, где бы вы ни находились.

– День рождения… – повторила Даша, и он вспомнил, что у Даши не было и «дня рождения».

– Хотите, я вам куплю эти цветы?

– Нет, не хочу, – ответила Даша.

– Вы подождете до тех пор, пока всё человечество будет в состоянии покупать розы? Ваш идеал: все девушки мира получают одинаковые розы в один и тот же день и час. Ни одна не осталась без букета. Не правда ли?

В его голосе звучала насмешка. Но товарищ Даша всегда принимала вызов.

– Да, я подожду, – отвечала она. – Но вы, когда вы садитесь утром за завтрак… разве вас оскорбляет мысль, что такую же точно чашку чая выпивают все в отеле, вообще, многие в мире. Это не портит вам аппетита? Что бы вы предпочли: съедать вашу каждодневную утреннюю яичницу, зная, что мир полон голодных, или же зная, что все люди в мире по утрам едят совершенно такую же яичницу? И в каком случае она показалась бы вам вкуснее?

У мистера Райнда появилась мысль познакомить Лиду с Дашей и посмотреть, что из этого выйдет. Не обнаруживая перед ними этого намерения, он подготовлял их встречу. По его рассказам обе уже хорошо знали друг друга. Свидание же он устроил как бы совершенно случайно.

Они встретились в гостиной мистера Райнда – лицом к лицу – и сразу же узнали друг друга. Обе нерешительно отступили на шаг.

– Познакомьтесь, – сказал мистер Райнд простодушно.

Обе заколебались. Затем Лида, первая, протянула руку. Даша задержалась с ответным жестом. Она сумрачно вглядывалась в Лидино лицо и потом медленно, нехотя, протянула и свою руку.

– Вот вы и познакомились! – обрадовался мистер Райнд. Будьте друзьями! – Но он первый почувствовал, что голос его прозвучал фальшиво.

 

Глава семнадцатая

 

– Дети, споем молитву, – сказала игуменья. Им, пожалуй, более ничего и не оставалось делать, как петь. В монастыре не было пищи, и никто сегодня не ужинал. Игуменья всегда старалась дать религиозное оправдание всякому лишению: последнюю неделю она жила в этом монастыре, перед своей поездкой в другие, основанные ею два монастыря – и вечерами, когда не было ужина, объявляла, что надо попостничать и помолиться, чтобы ее поездка прошла благополучно, а в монастыре, во время ее отсутствия, все жили бы в полном здравии и покое.

– Споем! – сказала она девочкам, толпившимся около нее, и сама запела «О тебе радуется, Благодатная…» разбитым тонким, но верным голосом. Девочки подхватили дружным, старательным хором.

Спели.

– Ну, а теперь еще споем, – снова предложила игуменья и запела: «Не имамы иные помощи, не имамы иные надежды…»

Девочки стояли небольшой стайкой и пели истово и старательно. Неуклюжие, в своих длинных серых платьях и белых платочках, они напоминали стайку птиц, затерянных и жалких. Игуменья пела сидя. Она и молилась теперь иногда сидя. Ее многочисленные и страшные болезни решительно тянули ее к могиле. Чувствуя, что конец приближается, она всё чаще впадала в тяжелую, глубокую задумчивость, как подобает христианину, стоящему одной ногой уже в могиле.

Мать игуменья не отличалась большим умом, к тому же она не получила и хорошего образования. В ней совершенно не было ни гордости, ни лицемерия. Поэтому просто и искренне, с необычайной ясностью, она видела и самое себя и свои грехи. Грехов было много. Ей казалось, что нет ни заповеди, ни церковного правила, против которых бы она не согрешила, – если не делом, то уж, наверное, либо словом, либо помышлением. Взять, например, пост. Разве не нарушала она постов? Правда, исключительно по болезни. Ну, а что если и болезнь‑то посылалась свыше именно для испытания ее твердости в постах? Потворство своим слабостям… Вот и сегодня, выпила чашечку чайку до обедни, а пить его надо было после. Хорош пример для монахинь! Это грехи делом. А словом? Мать игуменья любила поговорить. Знала это, каялась – и всё‑таки любила поговорить. Да, а в разговоре как легко сказать лишнее! Обильны, неисчислимы были грехи ее словом. А помышлением? Тут она в сокрушении закрывала глаза и печально качала головой. Темная, темная область – эти человеческие помышления! И откуда только они возникали, и почему? Молиться надо.

Склонив голову, она пела. Ее голос, слабый, но верный, подымался над детскими неуверенными голосами, он вел их.

Спев молитву, девочки перекрестились и стояли в безмолвии, неподвижно, склонив головы. Но из‑под платочков кое‑кто переглянулся, незаметное волнение прошло между ними, и одна девочка, как очевидно было условлено заранее, выступила вперед и спросила:

– Матушка игуменья, видели ли вы когда Божию Матерь?

– Дважды, – ответила игуменья. Вопрос как будто разбудил ее и перенес из мира скорби и сокрушений в обитель радости. Лицо ее, измученное болезнями, осветилось детской улыбкой.

– Владычицу я видела дважды. В первый раз – была я тогда совсем маленькой девочкой. Привели меня в монастырь, я знала, что навсегда. Оставили в келье одну. Дверь закрыли. Я всего тогда боялась. Стало мне страшно в той келье, и я решила бежать. Я подкралась к двери, открыла ее. И там, за дверью, в светлых одеждах стояла Она… – Игуменья замолкла.

– Что же Она вам сказала, матушка игуменья? спросила та же девочка.

– Ничего не сказала. – Игуменья как будто бы удивилась вопросу. – Что тут было сказать? Она знала, что тяжкая жизнь ожидала меня в монастыре. Она только посмотрела на меня и засмеялась.

В углу комнаты заскрипел стул. Это был условный знак, предостережение. На стуле сидела мать Таисия. Постоянная готовность игуменьи смеяться была открытой раной в сердце Таисии, сторонницы сурового и скорбного благочестия. По ее мнению, истинному христианину в этом мире не над чем было смеяться. Его удел слезы. И уж менее всего приличествует смех монахине. Но игуменья, вопреки правилам внешнего благочестия, смеялась часто и, как казалось матери Таисии, всегда там, где совсем не следовало бы. Вот и теперь, описывает видение, а где смысл его, где наставление? Владычица сошла с небес, чтоб засмеяться! Она сердито двигалась на своем стуле, и он скрипел. Игуменья услышала знак. В этот последний период своей жизни она с готовностью признавала свои грехи, не спорила с матерью Таисией, сразу винилась.

– Довольно разговоров на сегодня, – сказала она сурово. – Споем еще одну молитву – и спать.

Кто‑то постучал в дверь с обычной молитвой: – «Во имя Отца и Сына и Святого Духа»…

– Аминь, – сказала игуменья, и дверь отворилась. Молодая монашенка доложила о посетительнице.

Посетителей принимали в монастыре во всякое время дня и ночи. Были такие, кто и приходить мог, только скрываясь, ночью: иные из стыда или страха перед людьми, другие – перед самим собою. Верующие коммунисты приходили молиться глубокой ночью. Но сейчас было еще не так поздно, всего девять часов. Посетительница, женщина пожилая, на вид очень утомленная, была одета бедно. В руках у нее был узелок.

Глаза игуменьи с большой живостью остановились на узелке. Она оглядывала его, как бы стараясь проникнуть в тайну его содержимого. Посетительница начала обычный обряд приветствия: сначала крестясь на иконы, потом кланяясь игуменье, начала словесное приветствие. Но игуменья перебила ее:

– А что тут у вас в узелке‑то?

Стул заскрипел в углу, но игуменья на этот раз была глуха к знакам. Она – весь этот вечер – что бы ни делала, как бы ни молилась, ни пела, как бы ни направляла мысли «горе́», – она всем сердцем, всем своим земным телом чувствовала, что дети в монастыре не ели с полудня.

– Тут съестные припасы, – сказала посетительница, видимо обиженная, что ее плавную речь прервали. – Но, прежде всего, я хотела бы вам сказать, я хотела бы вам объяснить…

– Потом, потом объясните… дайте‑ка мне узелок!

Стул заскрипел громко, угрожающе, всё подымая тон, но матушка игуменья была, наконец, в своей сфере: она радостно, с ликованием, развязывала узелок, восклицая:

– Боже ты мой! Рис, чаю полфунта, опять же сахар… Спаси вас, Господи! Награди и помилуй, Владычица! – Она простерла сухую страшную руку и перекрестила пищу широким крестным знамением:

– Завтра утром напоим чаем… А тут, еще, в бумажном кулечке? – она развернула его. – Яблоки!

– Яблочки! – хором раздался вздох из группы девочек. Они стояли тесной стайкой, позабытые всеми.

– Яблоки! – еще раз воскликнула игуменья. – Да помянет Господь вашу доброту сию же минуту! Сколько яблок‑то?

– Пятнадцать.

– Ребятишки, сколько вас тут? Двенадцать?

Она встала, обратила свое лицо к иконе и несколько мгновений смотрела на нее в молчании. Было это чудо или же просто яблоки? Как понять?! Чувствуя большую усталость, она решила, что просто яблоки. Мысленно поблагодарив Богородицу (Услышала мой вопль!), игуменья обернулась к детям:

– Ну, девочки, вы хорошо молились и пели сегодня – вот вам и ужин! Посмотрите на эти яблочки! Невелики, правда, но какие же кругленькие, спелые, славные. Берите по одному. Ешьте с молитвой! Откусывайте по маленькому кусочку, хорошо прожевывайте. Христос ел яблоки (стул предостерегающе скрипнул). Я думаю, Христос ел бы яблоки… фрукты – лучший Божий дар человеку…

Отпустив детей с благословением и яблоками, она посмотрела с сожалением на оставшиеся три. Поколебавшись немного, она дала одно яблоко молодой монашке: – Поужинай, сестра Юлиания!

Наконец, она обратилась к посетительнице.

– Что‑то вы хотели рассказать? Слушаю.

– Хочу покаяться: грешна лично перед вами.

– Передо мною! Ну, так это какой же грех! Совсем неважно.

– Позвольте всё‑таки рассказать: это у меня на душе. В прошлое воскресенье была я здесь, в монастыре, за обедней. Вы вышли на амвон со «словом», и я подумала: «Ну, вот, опять начнет просить! Прямо уж тут и времени на молитву не остается – то проповедь, то с тарелкой ходят. Сосредоточиться невозможно». Потом стало мне стыдно. И вот сегодня, после работы, зашла я в бакалейную лавку, думаю, куплю‑ка я им немного еды, вот мое душевное смущение и уляжется. Покупаю, а сама досадую, жалею денег‑то. Вот, думаю, дура какая, сама – нищая, муж‑инвалид, его надо лечить, а я туда же, с благотворительностью на монастырь! Думаю так, но покупаю. О вас размышляю. Что ж, думаю, я ведь сама не богаче игуменьи. Одни мы с мужем на свете, нам‑то никто не даст, а на монастырь открыто и собирать, и просить можно. Где же мой здравый рассудок? Мужу шерстяные носки надо, а я яблоки на монастырь покупаю. Нету что ли людей побогаче? Где они? Почему в монастыре сироты голодные? Но я‑то? Люблю я так людей, что ли? Не очень. Давно я в людях разочаровалась. Так зачем я трачу мои гроши? Жалость во мне какая‑то к человеку, и ничем ее нельзя никак убить. Вот из‑за этого чувства и действую вопреки рассудку. И всегда мне жалко отдавать!.. – Вдруг она засмеялась. – Когда вы, матушка игуменья, залюбовались яблоками: «круглые, спелые», я ведь подумала: «Эх, надо было купить ей не полтора, а два десятка!»

– Ну, мать, в чем же ты каешься? Такие ли грехи бывают! – легко отпустила ей грехи игуменья. Она даже замахала на нее руками. – Тут и рассказывать нечего. А яблочек‑то ты донеси, недостающих‑то – пяточек. Ну, не к спеху, – заторопилась она, услышав скрип и увидев, что лицо гостьи омрачилось. – Я ведь не из корысти, для тебя это. Тебе подумалось – «два бы десятка»… И следуй голосу сердца, и на душе у тебя будет уже совершенно спокойно.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-10-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: