Диалог Бабьеки и Росинанта 28 глава




Было, наверное, около полудня, когда нас посадили в шлюпку и дали нам два бочонка с водой и немного сухарей. Когда же в лодку спускалась прелестнейшая Зораида, капитан, внезапным состраданием движимый, вручил ей сорок золотых и не позволил морякам снять с нее те самые одежды, в коих вы ее сейчас видите. Мы сели в шлюпку и, стараясь показать французам, что мы не только на них не в обиде, но, напротив того, признательны им, поблагодарили их за ту милость, какую они нам сделали. Они удалились, держа курс на Гибралтарский пролив, а нашею путеводною звездою была земля, видневшаяся впереди, и мы столь усердно начали грести, что на закате были уже совсем близко от берега и, по нашим расчетам, вполне могли высадиться до наступления ночи. Но луна все не показывалась, небо было темное, местность же эта была нам незнакома, а потому мы почли небезопасным сей же час высаживаться на берег, хотя многие держались противоположного мнения и утверждали, что нам должно пристать к берегу, пусть даже к скалистому и безлюдному, и таким образом рассеять вполне естественный страх наш перед судами тетуанских корсаров, которые ночуют в Берберии, а зарю обыкновенно встречают уже у берегов Испании и, захватив добычу, возвращаются к себе домой. В конце концов восторжествовали те, что советовали не спеша подойти к берегу и, если море будет спокойно, высадиться где придется. Так мы и сделали и незадолго до полуночи приблизились к подошве громадной и крутой горы, возвышавшейся не на самом берегу, так что между нею и морем оставалось небольшое пространство, на котором вполне удобно было высаживаться. Шлюпка врезалась в песок, мы сошли на берег, облобызали землю и со слезами несказанной радости и счастья возблагодарили господа бога нашего за неизреченную его милость. Вытащив шлюпку на берег и забрав припасы, мы стали взбираться на гору, но и поднявшись на большую высоту, мы всё не могли унять волнение и не смели верить, что под нами земля христиан.

Мы не чаяли, как дождаться рассвета. Наконец поднялись на вершину горы и стали смотреть, не видно ли отсюда какого‑нибудь селения или пастушьей хижины, однако ж, куда ни обращали мы взор, ни людей, ни селений, ни троп, ни дорог не было видно. Со всем тем порешили мы идти дальше, ибо, думалось нам, не может быть, чтобы вскоре нам кто‑нибудь не повстречался и не сказал, где мы находимся. Меня же особенно мучило то, что Зораида шла через эти дебри пешком, – надобно сказать, что я попробовал посадить ее к себе на плечи, но ее больше утомляло мое утомление, нежели мог ей дать отдохновения ее отдых, и потому она не захотела более меня обременять, – всю дорогу она, держа меня за руку, безропотно шла сама и даже казалась веселою. И вот, когда мы прошли около четверти мили, до слуха нашего долетел звон колокольчика – это был явный знак того, что поблизости пасется стадо. И, внимательно оглядевшись, не видать ли кого‑нибудь, заприметили мы юного пастуха: безмятежный и беззаботный, он, сидя под дубом, вырезывал ножом палочку. Мы окликнули его, – он вскинул голову, мигом вскочил, и, как мы узнали потом, первые, кто представился его глазам, были отступник и Зораида в мавританских одеждах, и тут он, вообразив, что все берберийские мавры идут на него, стремглав пустился в лес, крича во всю мочь:

«Мавры, мавры на нашей земле! Мавры, мавры! К оружию, к оружию!»

Крики эти смутили нас, и мы не знали, как быть. Приняв, однако ж, в рассуждение, что крики пастуха поднимут на ноги местных жителей и что конная береговая охрана[237]мгновенно примчится узнать, в чем дело, мы уговорились, что отступник снимет с себя турецкое платье и наденет невольничий йелек, то есть куртку, которую один из нас, сам оставшись в одной сорочке, тут же ему и уступил. Итак, положившись на волю божию, пошли мы в ту сторону, куда побежал пастух, и все время ждали нападения береговой охраны. И предчувствие не обмануло нас, ибо не прошло и двух часов, едва успели мы выбраться из дебрей на равнину, как показалось около полусотни всадников, с необычайною быстротою летевших прямо на нас, и, увидев их, мы остановились в ожидании. Но когда они подскакали и вместо мавров, за которыми они гнались, увидели перед собою нищих христиан, то смутились, и один из них спросил, не мы ли явились причиной того, что некий пастух взывал к оружию.

«Да», – отвечал я и только было хотел рассказать, что со мною сталось, откуда мы и кто мы такие, как один из христиан, наших спутников, узнал всадника, который нас допрашивал, и, перебив меня, воскликнул:

«Прославим господа, сеньоры, за это великое счастье! Если я не ошибаюсь, мы ступаем по земле Велес Малаги, и если годы плена не ослабили мою память, то вы, сеньор, – вы, что спрашиваете, кто мы такие, – Педро де Бустаманте, мой дядя».

Только пленный христианин успел это вымолвить, как всадник спрыгнул с коня и, обняв юношу, воскликнул:

«Милый мой, любезный мой племянник, я тебя узнаю! Ведь я уже оплакивал твою кончину, и я, и моя сестра, твоя мать, и все твои сродники, которые еще остались в живых, – видно, богу было угодно продлить им жизнь, дабы они на тебя порадовались. Мы знали, что ты в Алжире, и по одежде твоей и спутников твоих я догадываюсь, что вы чудом вырвались из плена».

«То правда, – подтвердил юноша, – и у нас еще будет время рассказать вам обо всем».

Другие всадники, уразумев, что мы пленные христиане, немедленно спешились и предложили нам своих коней, чтобы доставить нас в город Велес Малагу, находившийся в полутора милях отсюда. Некоторые из них, узнав, что мы оставили шлюпку, вознамерились переправить ее в город, другие посадили нас на своих коней, а Зораиду посадил к себе дядя нашего спутника. Один из всадников нарочно поехал вперед, чтобы известить жителей о нашем возвращении из плена, и весь город высыпал нам навстречу. Но не пленники, вырвавшиеся на свободу, и не пленные мавры привели в изумление горожан, ибо для жителей прибрежных селений это привычное зрелище, – их изумила красота Зораиды, которая именно в эту минуту и в это мгновение была особенно хороша, чему способствовали как дорожная усталость, так и радость при одной мысли, что она находится у христиан, в полнейшей притом безопасности, и оттого на щеках ее заиграл столь яркий румянец, что я осмеливаюсь утверждать, если только любовь моя в тот миг меня не ослепляла, что более прекрасного создания нет в целом свете, – по крайней мере, я такого не видел.

Мы пошли прямо в церковь возблагодарить бога за ниспосланную нам милость, и Зораида, войдя в храм, сказала, что здесь есть лики, напоминающие Лелу Мариам. Мы сказали Зораиде, что это и есть ее изображение, а отступник постарался ей объяснить, что они обозначают и почему она должна чтить их, как если бы каждое из них представляло собою подлинный лик той самой Лелы Мариам, которая с нею беседовала. Зораида, будучи девушкою понятливою и одаренною умом живым и ясным, мгновенно постигла все, что ей об этих изображениях было сказано. Затем нас всех разместили по разным домам, отступника же, Зораиду и меня наш бывший товарищ по несчастью повел в дом к своим родителям, людям довольно зажиточным, и те приняли нас не менее радушно, чем собственного сына.

Шесть дней пробыли мы в Велесе, а затем отступник, наведя необходимые справки, поехал в город Гранаду, чтобы там при посредстве священной инквизиции возвратиться в лоно святой церкви[238], другие освобожденные христиане отправились кто куда, остались лишь мы с Зораидой, и на те деньги, которые француз из любезности ей вручил, я купил осла, и на нем она сюда и приехала, я же до сей поры был для нее отцом и слугою, но не супругом, и едем мы с нею узнать, жив ли мой отец и кто из моих братьев оказался удачливее меня, хотя, впрочем, я полагаю, что, послав мне такую спутницу жизни, как Зораида, небо не могло уготовать мне лучшего жребия. Стойкость, с какою Зораида переносит лишения, которые влечет за собою нужда, а также страстное ее желание стать христианкою восхищают меня и побуждают служить ей до последнего моего издыхания. И все же радость, какую я испытываю при мысли о том, что я принадлежу ей, а она мне, омрачена и отравлена, ибо я не знаю, найдется ли на моей родине уголок, где бы можно было нам с ней поселиться, – может статься, время и смерть явились причиною таких перемен в делах и в самой жизни моего отца и братьев, что никто меня там и не узнает.

Вот, сеньоры, и вся моя история, – судить же о том, насколько она занимательна и необычна, предоставляется вашему просвещенному мнений. Я, со своей стороны, скажу лишь, что мне хотелось быть еще более кратким, хотя, впрочем, я и так уж из боязни наскучить вам опустил кое‑какие подробности.

 

Глава XLII,

 

повествующая о том, что еще случилось на постоялом дворе, и о многих других достойных внимания вещах

 

Пленник, сказавши это, умолк, и тогда дон Фернандо обратился к нему с такими словами:

– Поистине, сеньор капитан, форма, в которую вы облекли рассказ о необычайных своих приключениях, не уступает новизне и необычности самого предмета. Все здесь странно, своеобразно, полно неожиданностей, которые изумляют и потрясают слушателей. И такое удовольствие доставили вы нам своим рассказом, что хотя бы даже нас застала заря, мы охотно послушали бы еще раз.

И тут дон Фернандо и все присутствовавшие с такою благожелательностью и горячностью стали предлагать ему свои услуги, что эта их сердечность тронула капитана. Дон Фернандо, в частности, объявил, что если тот пожелает отправиться с ним, то он устроит так, что крестным отцом Зораиды будет его брат, маркиз, а он, со своей стороны, наделит капитана всем необходимым для того, чтобы тот мог возвратиться на родину с честью и со средствами, особе его подобающими. Пленник в наипочтительнейших выражениях изъявил свою признательность, но от всех этих любезных предложений отказался.

Между тем настала ночь, и уже в полной темноте к постоялому двору подъехала карета в сопровождении нескольких верховых. Они попросились на постой, но хозяйка объявила, что на всем постоялом дворе свободного угла нет.

– Для кого, для кого, а для сеньора аудитора[239]уголок найдется, – возразил один из подъехавших всадников.

При этих словах хозяйка смешалась.

– Сеньор! – сказала она. – Беда в том, что у нас нет ни одной кровати. Вот если у сеньора аудитора постель своя, а у него, уж верно, есть своя постель, тогда милости просим, мы с мужем уступим ему нашу комнату.

– Так‑то лучше, – заметил слуга.

В это время из кареты вышел человек, по одежде коего можно было тотчас определить чин его и звание, ибо длинная его мантия со сборчатыми рукавами свидетельствовала о том, что слуга не солгал и что это, и точно, судья. Он вел за руку девушку лет шестнадцати в дорожном одеянии, столь привлекательную, хорошенькую и изящную, что все ею залюбовались, так что, не окажись на постоялом дворе Доротеи, Лусинды и Зораиды, можно было бы подумать, что такой красивой девушки скоро не сыщешь. Находившийся тут же Дон Кихот, увидев аудитора с девушкой, молвил:

– Ваша милость безбоязненно может в этом замке располагаться. Правда, здесь тесно и неудобно, но нет на свете такой тесноты и таких неудобств, которые не расступились бы перед военным искусством и перед ученостью, особливо когда предводительницею и начальницею их является красота, предводительствующая вашею, сеньор, ученостью в лице этой прелестной девушки, пред которой не только воротам замка надлежит отворяться и распахиваться, дабы впустить ее, но и скалы должны распадаться, и раздвигаться, и рушиться горы. Входите же, ваша милость, в этот рай, где вы найдете и звезды, и солнца, способные быть спутниками того неба, которое милость ваша привезла с собою: тут найдете вы и военное искусство во всем его блеске, и красоту во всем ее великолепии.

Аудитор, пораженный его речами, стал внимательно его разглядывать, и наружность Дон Кихота поразила аудитора не меньше, чем его речи; и, не найдясь, что на них ответить, он снова поразился, как скоро увидел перед собою Лусинду, Доротею и Зораиду, которые, услышав новость, что прибыли новые гости, и узнав от хозяйки, что девушка – красотка, пошли поглядеть на нее и поздороваться с нею, но как раз в это время дон Фернандо, Карденьо и священник с чрезвычайным дружелюбием и отменною учтивостью стали предлагать аудитору свои услуги. Наконец сеньор аудитор, в полном недоумении от всего виденного и слышанного, вошел, и тут прелестные обитательницы постоялого двора обратились к прелестной девушке с приветствием. Как бы то ни было, аудитору не могло не броситься в глаза, что все это люди знатные, однако облик и наружность Дон Кихота, а также его манера держаться сбивали аудитора с толку. Обменявшись любезностями и осмотрев помещение, присутствовавшие порешили так, как уже было решено прежде, а именно – что женщины переночуют в уже упоминавшейся комнате для постояльцев, а мужчины, как бы для охраны, останутся в сенях. Словом, аудитор позволил своей дочери, – надобно заметить, что молодая девушка была его дочь, – ночевать в одной комнате с другими женщинами, чем доставил ей большое удовольствие, и, объединив часть узкого ложа, предоставленного хозяином, с половиной постельных принадлежностей аудитора, женщины устроились на ночь, лучше чем могли предполагать.

У пленника при виде судьи сильно забилось сердце, ибо смутное предчувствие говорило ему, что это его брат, и он спросил одного из сопровождавших аудитора слуг, кто он таков и откуда родом. Слуга ответил, что это лиценциат Хуан Перес де Вьедма и что родился он, кажется, в горах Леона. Это известие в дополнение к тому, что он видел своими глазами, окончательно убедило пленника, что это его брат, тот самый, который по совету отца пошел по ученой части; и, охваченный радостным волнением, отозвал он дона Фернандо, Карденьо и священника в сторону и, сообщив им эту новость, уверил, что аудитор его родной брат. Слуга рассказал ему также, что его господин получил назначение в Америку, в мексиканскую судебную палату; еще пленник узнал, что девушка эта – дочь судьи, а что жена его умерла от родов, оставив ему дочь и богатейшее приданое. Пленник спросил, как ему быть: назвать себя сей же час или лучше выведать исподволь, устыдится его брат, когда увидит, что он так беден, или же примет его с распростертыми объятиями.

– Поручите это испытание мне, – сказал священник, – тем более что я не допускаю мысли, сеньор капитан, чтобы он вас неласково встретил: весь облик вашего брата дышит таким благородством и умом, что его никак нельзя заподозрить ни в спесивости, ни в черствости, ни в нежелании принимать в соображение превратности судьбы.

– Со всем тем, – заметил капитан, – мне бы хотелось не вдруг, а как‑нибудь обиняками дать ему знать, кто я таков.

– Повторяю, – объявил священник, – я устрою так, что все мы останемся довольны.

Тем временем подали ужинать, и все сели за стол, кроме пленника, а также дам, ужинавших отдельно в своей комнате. За ужином священник сказал:

– С такой же фамилией, как у вашей милости, сеньор аудитор, был у меня один приятель в Константинополе, где я несколько лет пробыл в плену. Приятеля этого почитали за одного из самых отважных солдат и военачальников во всей испанской пехоте, но он был столь же доблестен и смел, сколь и несчастен.

– А как звали этого военачальника, государь мой? – спросил судья.

– Его звали Руй Перес де Вьедма, и родился он в горах Леона, – отвечал священник. – Он рассказал мне про своего отца и братьев такое, что если б мне это рассказывал не столь правдивый человек, как он, то я подумал бы, что это одна из тех сказок, которые зимой у очага любят рассказывать старухи. Он мне сказал, что его отец разделил имение между тремя своими сыновьями и дал им советы более мудрые, нежели советы Катона. И вот, изолите ли видеть, сын, пожелавший пойти на войну, так отличился, что вскоре за выказанную им доблесть и бесстрашие ему дали чин капитана‑от‑инфантерии, чем он был обязан единственно своим заслугам, и не сегодня завтра его должны были произвести в полковники. Но как раз, когда он мог надеяться на особую милость Фортуны, она изменила ему, и вместе с ее покровительством он лишился свободы в тот наисчастливейший день, когда столькие обрели ее, то есть в день битвы при Лепанто. Я утратил свободу в Голете, и вот, после стольких приключений, мы встретились с ним в Константинополе и подружились. Оттуда он попал в Алжир, и там, сколько мне известно, с ним произошел один из самых необыкновенных случаев, какие когда‑либо происходили на свете.

Далее священник в самых кратких чертах изложил то, что произошло между Зораидой и братом судьи, судья же так внимательно слушал, как не слушал никого даже во время судебного разбирательства. Священник, дойдя до того, как французы ограбили ехавших в фелюге христиан, описал бедность и нищету, в какую впали его приятель и красавица‑мавританка, а что с ними сталось потом, пробрались ли они в Испаниюили же французы увезли их с собой во Францию – этого он, дескать, не знает.

Стоявший поодаль капитан слушал, что говорит священник, и следил за малейшим движением своего брата, а тот, видя, что рассказ священника подходит к концу, тяжело вздохнул и со слезами на глазах воскликнул:

– Ах, сеньор! Если б вы знали, какие вести сообщили вы мне и как они меня взволновали! Несмотря на все мое благоразумие и уменье владеть собой, слезы все же выдали мое волнение и навернулись мне на глаза. Отважный капитан, о котором вы рассказываете, это мой старший брат; будучи человеком более мужественным и более возвышенного образа мыслей, нежели я и другой мой брат, избрал он почетное и достойное поприще, то есть один из тех путей, которые предначертал нам отец, о чем вы уже знаете со слов вашего товарища, чье жизнеописание показалось вам похожим на сказку. Я избрал ученую часть и на этом пути с божьей помощью, а также благодаря собственному моему прилежанию достигнул известных вам степеней. Другой мой брат так разбогател в Перу, что теми деньгами, которые он посылал отцу и мне, он не только с лихвою возместил полученную им в свое время долю имения, но еще и предоставил возможность моему отцу выказывать присущую ему щедрость, а мне с честью и успешно окончить занятия и вступить в теперешнюю мою должность. Отец мой на краю могилы, жаждет вестей о старшем своем сыне и неустанно молит бога, чтобы смерть не сомкнула ему очей до тех пор, пока он еще при жизни не взглянет в очи своего сына, в котором меня лично удивляет одно: почему он, обыкновенно столь догадливый, не удосужился подать о себе весточку и уведомить отца как о своих мытарствах и огорчениях, так и о своих успехах; ведь если бы отец или же братья что‑нибудь о нем знали, то, чтобы добиться выкупа, ему не пришлось бы дожидаться чуда с тростинкой. А теперь я со страхом думаю, отпустили его французы или же, чтобы скрыть грабеж, умертвили. Одной этой мысли довольно, чтобы я продолжал свой путь не с радостью, как я начал его, но с превеликою грустью и печалью. О добрый мой брат! Если б кто‑нибудь мне сказал, где ты теперь, я отыскал бы тебя и избавил от мук, хотя бы ценою собственных! О, если бы кто‑нибудь принес старику‑отцу весть о том, что ты жив, но томишься в самой глубокой из берберийских подземных темниц, – оттуда извлекло бы тебя наше богатство, богатство отца, брата и мое! О прекрасная и отзывчивая Зораида! Если б можно было вознаградить тебя за добро, которое ты сделала моему брату! О, если б нам довелось присутствовать при возрождении твоей души и на твоей свадьбе, которой мы были бы несказанно рады!

Так говорил аудитор, до глубины души взволнованный вестями о брате, и все слушали его с сильным движением чувства, вызванным его скорбью. Между тем священник, удостоверившись, что цель его достигнута и желание капитана исполнено, и решив, что пора положить конец общему унынию, встал из‑за стола и, войдя в помещение, где находилась Зораида, взял ее за руку, а за нею последовали Лусинда, Доротея и дочь аудитора. Капитан ждал, что будет делать священник, а тот и его взял за руку и вместе с ними обоими приблизился к аудитору и прочим кавальеро.

– Сеньор аудитор! Вытрите слезы, – молвил он. – И да будет венцом желания вашего наивысшее благо, какого вы только могли бы желать, ибо перед вами добрый ваш брат и добрая ваша невестка. Вот это – капитан Вьедма, а это – прекрасная мавританка, которая сделала ему так много хорошего. Французы, о которых я упоминал, ввергли их в нищету, дабы вы могли выказать щедрость доброго вашего сердца.

Капитан бросился обнимать своего брата, а тот, чтобы лучше его рассмотреть, положил ему руки на плечи; когда же он окончательно уверился в том, кто перед ним, то сдавил его в своих объятиях и заплакал жаркими слезами радости, так что, глядя на него, многие из присутствовавших прослезились. Речи обоих братьев, а равно и сердечное их волнение вряд ли, думается мне, можно себе представить, а не только что передать. И вот они уже вкратце рассказывали друг другу о себе; и вот уже оба брата уверились в неизменности дружеских своих чувств; и вот уже аудитор обнял Зораиду; и вот уже попросил он ее распоряжаться его имением как своим собственным; и вот уже велел он своей дочке обнять Зораиду; и вот уже, глядя на прекрасную христианку и прекраснейшую мавританку, все прослезились снова. И вот уже Дон Кихот, молча и с неослабным вниманием следивший за всеми этими необыкновенными событиями, истолковал их во вкусе небылиц о странствующем рыцарстве. И вот уже порешили, что капитан, Зораида и его брат поедут вместе в Севилью и известят отца, что сын его бежал из плена и нашелся, дабы тот, если только он может, выехал в Севилью, где ему надлежит присутствовать при крещении Зораиды и на свадьбе вместо аудитора, которому нельзя мешкать в пути, ибо он получил известие, что через месяц из Севильи в Новую Испанию отправляется флотилия, и упустить этот случай было бы ему весьма неудобно. Словом, все были счастливы и довольны, что у пленника все благополучно окончилось, а как почти две трети ночи уже прошло, то решено было долее не задерживаться и лечь спать. Дон Кихот вызвался охранять замок, дабы предотвратить нападение какого‑нибудь великана или же какого‑нибудь недоброго человека, который позарится на бесценные сокровища красоты, в этом замке хранящиеся. Все, кто знал Дон Кихота, поблагодарили его и рассказали о его странностях аудитору, чем немало его потешили. Один лишь Санчо Панса был в отчаянии, что почтенное собрание никак не угомонится, и лишь он один, прикорнув на упряжи своего осла, расположился со всеми удобствами, что ему отнюдь не дешево обойдется, но об этом речь еще впереди. Итак, дамы ушли к себе, мужчины постарались устроиться с возможно меньшими неудобствами, а Дон Кихот отправился за ворота, дабы, согласно данному обещанию, объезжать замок дозором.

Случилось, однако ж, так, что перед зарей до слуха дам долетел столь приятный и сладкий голос, что все невольно заслушались, особливо Доротея, которая лежала рядом с доньей Кларой де Вьедма (так звали дочь аудитора) и не спала. Никто не мог догадаться, кто это так хорошо поет, и притом без сопровождения какого‑либо инструмента. Порою казалось, что поют во дворе, порой – что в конюшне, и они, все еще находясь в полном недоумении, внимательно слушали, когда к дверям приблизился Карденьо и сказал:

– Если вы не спите, то послушайте: это поет погонщик мулов, и голос у него поистине дивный.

– Мы слушаем, сеньор, – отозвалась Доротея. Карденьо в ту же минуту удалился, а Доротея, вся – внимание, уловила слова вот этой самой песни:

 

Глава XLIII,

 

в коей рассказывается занятная история погонщика мулов и описываются другие необычайные происшествия, на постоялом дворе случившиеся

 

 

В грозный океан любви,

Беспредельный и бездонный,

Как моряк, я уплываю,

Хоть и не достигну порта.

 

Я ведом звездой столь яркой,

Всюду столь приметной взору,

Что таких не видел даже

Палинур[240], Энеев кормчий;

 

Но куда ведом – не знаю

И скитаюсь в бурном море,

День и ночь следя за нею

Восхищенно и тревожно.

 

То чрезмерная стыдливость,

То надменная холодность

От меня ее скрывают,

Словно толща туч грозовых.

 

О светило, в чьем сиянье

Просветляюсь я душою!

Коль погаснешь для меня ты,

Жизнь во мне погаснет тоже.

 

В этот миг Доротея подумала, что Кларе тоже не мешает послушать столь приятный голос, и для того начала тормошить ее и, разбудив, сказала:

– Прости, крошка, что я тебя бужу, но мне хочется, чтобы ты насладилась звуками голоса, прекраснее которого ты, может статься, никогда больше не услышишь.

Клара пробудилась и спросонок не вдруг догадалась, чего от нее хотят; она переспросила Доротею и, только когда Доротея еще раз все повторила, стала прислушиваться; однако ж не успела она уловить следующие два стиха, как на нее напала странная дрожь, точно это был сильный приступ лихорадки, и, прижавшись всем телом к Доротее, она воскликнула:

– Ах, дорогая, милая моя сеньора! Зачем вы меня разбудили? Самое лучшее, что могла бы для меня сейчас сделать судьба, – это закрыть мне глаза и уши, чтобы я не видела и не слышала несчастного этого певца.

– Что ты, моя крошка? Ведь говорят, что это погонщик мулов.

– Это владелец нескольких поместий, – возразила Клара, – а кроме того, он так прочно завладел моим сердцем, что теперь оно вечно будет принадлежать ему, если только он сам не захочет его покинуть.

Подивилась Доротея красноречию девушки, разумной, по ее мнению, не по летам, и сказала:

– Вы говорите так, сеньора Клара, что я не могу вас понять. Выражайтесь яснее и скажите, как надобно понимать ваши слова о сердце, о поместьях и об этом певце, чей голос столь сильно тревожит вас. Впрочем, не говорите мне сейчас ничего, а то мне придется вас успокаивать, я же не хочу лишать себя удовольствия послушать пение, тем более что это, по‑моему, новая песня и новый напев.

– Ну что ж, пусть себе поет, – сказала Клара.

И, чтобы не слушать, она заткнула себе уши, снова приведя в изумление Доротею, а Доротея напрягла внимание и уловила такие слова:

 

Моя надежда! К цели

Прокладывай себе тернистый путь,

Которым шла доселе,

И малодушно не мечтай свернуть

С дороги этой длинной,

Где каждый новый шаг грозит кончиной.

 

Тем, кто ленив и вял,

Кто в этой жизни грудью встретить, беды

Ни разу не дерзал,

Не суждены триумфы и победы:

Нет счастья для того,

Кто не умеет с бою взять его.

 

Любовь, что и понятно,

В ущерб себе не раздает наград

Бессчетно и бесплатно.

Она свои дары хранит, как клад.

От века так ведется:

В цене лишь то, что трудно достается.

 

Упорство – вот залог

Того, что невозможное возможно,

И хоть я изнемог,

Взаимности взыскуя безнадежно,

А все ж упрямо жду,

Что на земле небесный рай найду.

 

На этом песня кончилась, а Клара начала рыдать и тем возбудила любопытство Доротеи, коей любопытно было знать, что означают столь сладостное пение и столь жалобный плач; и того ради она еще раз спросила, что хочет сказать ей Клара. Тогда Клара, боясь, как бы не услышала Лусинда, прижалась к Доротее и, нагнувшись к самому ее уху, так что теперь она могла быть совершенно уверена в сохранении своей тайны, молвила:

– Тот, кто сейчас пел, госпожа моя, это родной сын одного арагонского кавальеро, владельца двух поместий, обитающего в столице как раз напротив моего отца. И, хотя в доме моего отца зимой на окнах занавески, а летом решетчатые ставни, этот кавальеро, который учился в столице, каким‑то образом увидел меня: то ли в церкви, то ли где‑нибудь еще. Словом, он в меня влюбился и из окон своего дома стал мне изъясняться в любви с помощью знаков и обильных слез, так что в конце концов я не могла ему не поверить и полюбила сама, хотя еще не знала, за что. Один из тех знаков, которые он мне делал, состоял в том, что он складывал обе руки вместе, давая этим понять, что он на мне женится. Я бы очень этого хотела, но я одинока, матери у меня нет, посоветоваться не с кем, и оттого единственная радость, какую я могла ему доставить, заключалась в том, что, когда родителей наших не было дома, я приподнимала, чтобы ему лучше было меня видно, занавеску или же приотворяла ставню, а он с ума сходил от восторга. Между тем нам с отцом пришло время уезжать, о чем кавальеро узнал, но не от меня, ибо я никак не могла его уведомить. Он заболел, – по всей вероятности, от горя, – ив день нашего отъезда я не могла даже бросить на него прощальный взгляд, но прошло два дня, и вот еду я по селу, до которого отсюда не более дня пути, и вижу, что у ворот постоялого двора стоит он, до того искусно переодетый погонщиком мулов, что когда бы образ его не был запечатлен в моей душе, я ни за что бы его не узнала. Я узнала его, подивилась и обрадовалась. Он взглянул на меня украдкой, так, чтобы не видел отец, и теперь он прячется от него всякий раз, когда мы встречаемся в пути или же на постоялых дворах. И вот, потому что мне известно, кто он таков, и понятно, что это он из любви ко мне идет пешком и терпит всяческие неудобства, я и болею за него душой, и взор мой сопутствует ему всюду. Не знаю, каковы его намерения и как удалось ему бежать от отца, который любит его превыше меры, ибо это его единственный сын, и к тому же достойный такой любви, в чем вы удостоверитесь, как скоро его увидите. И еще я должна сказать: все эти песни он сам сочинил, – мне говорили, что он оказывает большие успехи в учении и в стихотворстве. Да, еще: когда я вижу его или слышу, как он поет, я вся дрожу от страха и волнения, – боюсь, как бы не узнал его мой отец и не догадался о нашей сердечной склонности. За все время я с ним словом не перемолвилась, и, однако ж, я люблю его так, что не могу без него жить. Вот и все, что я могу вам сказать, госпожа моя, об этом певце, чей голос так пленил вас, что уж по одному этому вы могли бы догадаться, что это не погонщик мулов, как вы говорите, но, как я уже сказала, владелец поместий и сердец.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: