Примитивнейшая нация на свете 15 глава




— Зачем брата Джимми убили, черти косые? — и Хиро почувствовал удар в поясницу, локтем в почку, и тут она из всех поперла, ненависть эта, и наконец шериф затолкал его в машину и повез оттуда, из джунглей, по черной щебеночной дороге в тюрьму.

И вот он тут, в гайдзинской камере, ждет своей судьбы.

В кладовке «Токати-мару», в огромной спальне у Эмбли Вустер, на узком диванчике у Рут и, наконец, в этой унылой коробке из камня и осыпающейся штукатурки — всюду он был жалким, безнадежным узником. Город Братской Любви — выдумка, сказка, теперь это совершенно ясно. Он вспомнил Дзете и Мисиму. Побежденному остается одна дорога чести, и дорога эта — смерть. Мисима в день своей гибели воззвал к солдатам сил самообороны, заклиная их подняться вместе с ним и очистить Японию от скверны, а когда он увидел, что они не слышат его, что они хохочут и улюлюкают, он вспорол себе живот мечом и так посмеялся над ними всеми. В одиночестве камеры, одолеваемый стыдом и досадой, Хиро обратился к Дзете. У него больше не было этой истрепанной и запачканной книжки — ее забрал шериф вместе с фотографией Догго и несколькими чудными монетками, которыми дала ему сдачу девица в кока-коловом магазине, — но он знал все изречения, знал наизусть. Чем сильнее они его ненавидят, тем больше в нем от японца.

Было, наверно, только начало восьмого утра, но зной уже давил нестерпимо, и всеми этими фунтами на квадратный дюйм тела измерялась тяжесть его унижения. Он сидел на каменном полу, щупал, примеряясь, руками себе живот, представлял себе меч и обретал честь, чувствовал освобождение, а помимо него — еще и голод. Весь в синяках, в вонючей спекшейся грязи, избитый и оскорбленный, униженный так, что не оставалось иного выхода, кроме самоубийства, он хотел есть. Есть. Это обескураживало. Что еще за шуточки? Позывы жизни на погребальной церемонии, мысли о смерти, перебиваемые мечтами о пирожных из бобовой муки и мороженом.

Так, ладно. Допустим, это еще не окончательное поражение. Ведь все зависит от взгляда, верно? Дела малозначительные требуют всестороннего рассмотрения, — сказал Дзете. Что ж, голод — это дело малозначительное, и поэтому он отнесется к нему со всей серьезностью; а вот к более значительным обстоятельствам, к обстоятельствам его одинокой и вечной судьбы, он отнесется легко. Что касается кормежки, он мог быть уверен, что покормить они его покормят — даже хакудзины не опустятся до такого варварства, чтобы уморить узника голодом. Что до более значительного, он ведь, кажется, имеет право на беспристрастный суд? На минуту он себе это представил — беспристрастный суд: присяжных в траурных мантиях, жюри из долгоносых, созванное, чтобы выплеснуть всю ненависть на него, Хиро Танаку, невинную жертву, каппу из Японии со связанными, как крылья индейки, руками, изучающего узоры истертой плитки пола в зале суда, словно они могут дать ключ к ребусу его злосчастной судьбы… и вдруг великолепное решение пришло ему в голову, решение, которое смело в сторону все беспристрастные суды, всех злобных шерифов, собак, негров и белую шваль с ружьями, словно это был ничтожный мусор, обертка лакомства столь сладкого и питательного, что его хара вспыхнула огнем: он убежит.

Убежит. Конечно. Вот оно, решение. Три слога засияли в его сознании, и сердце погнало горячую кровь, наполняя мельчайшие капилляры. Он человек, у которого есть хара, он самурай наших дней, и если он сбежал из кладовки «Токати-мару», от Вакабаяси и Тибы, значит, ему хватит мозгов, храбрости и воли, чтобы посрамить всех гайдзинских ковбоев со всех бессчетных улиц, из всех притонов этой забытой Буддой страны, значит, и отсюда он выберется.

И в первый раз с тех пор, как за ним заперли дверь, он огляделся вокруг, огляделся как следует, задерживая взгляд на мелочах. Камера была древняя и грязная, она постепенно возвращалась в тот хаос, из которого родилась в незапамятные времена. Настоящее лошадиное стойло, только без воды и соломы, негде даже нужду справить — ни ведра, ничего. Встроенная в дальнюю стену деревянная скамейка да два сложенных садовых стула в углу — пластиковая сетка на алюминиевом каркасе — вот и вся меблировка. Над скамейкой, футах в двенадцати от пола по меньшей мере, виднелось единственное зарешеченное окошко, открывающееся, судя по освещению, в соседнюю камеру. И все, если не считать двери, через которую его полчаса назад проволокли.

Он сидел на каменном полу, там, куда его, торопливо и гулко топая, швырнули; в грудной клетке пульсировала боль, по левой голени шел длинный нехороший шрам. Облизав губы, он почувствовал в углу рта кровь; скула под правым глазом распухла. Хоть наручники сняли — впрочем, после всего это казалось мелочью. Он потер запястья. И вновь обвел камеру взглядом в надежде, что в первый раз упустил что-нибудь существенное. Нет, не упустил. Заперт. Избит и унижен. Поди выберись.

Но потом, поглядев на тусклое недосягаемое окошко, а вслед за ним — на садовые стулья, он вдруг вспомнил двоих жонглеров, которых мальчиком видел по телевизору: один держал равновесие на поставленных друг на друга стульях, а другой кидал ему ножи, булавы и горящие факелы, которые тот крутил у себя над головой. Если поставить стул на скамейку, другой на него, а самому взгромоздиться наверх, можно добраться до окна; а если добраться до окна, можно увидеть, что там по другую сторону, и проверить, не шатается ли какой-нибудь прут решетки. Правда, с чего бы ему шататься, размышлял он, сидя без движения, маясь от ровной, нескончаемой боли. А кто знает? Помещение старое и заброшенное, осталось еще с тех времен, когда негров заковывали в цепи и индейцев выводили под корень. Наверняка в этой камере хакудзины держали негров, которых потом выволакивали сечь, линчевать, жечь...

Мысль подняла его на ноги.

Он постоял, рассматривая дверь — кусище дуба без особых затей, стоит незыблемо, как скала, — потом бесшумно пересек камеру и занялся стульями. Они были истертые и грязные, шарниры заржавели, но в конце концов разложить их удалось. Дальнейшее напоминало не столько демонстрацию мастерства на цирковой арене, сколько испытание человеческих костей на прочность. При первой попытке он так хорошо приложился к каменному полу, что копчик, казалось, угодил ему прямо в рот. При второй — расшиб колено, сильно ударился локтем и погнул раму одного из стульев. Шуму, конечно, было хоть отбавляй: грохот падающих со скамейки стульев, шмяканье потной плоти на грубый камень, сдавленные крики, всхлипы досады и боли, но никто не подошел к двери, пока он задыхался и корчился на полу. Хоть на этом спасибо.

Он снова и снова устанавливал стулья, залезал, балансировал, хватался за стену и падал, и, наконец, при восьмой попытке, когда стулья предательски поехали, он в очередной раз выбросил вверх руки, хвать — и, к своему изумлению, поймал два прута решетки. Секунду он висел, не выпуская из рук добычу, потом прутья подались, и он рухнул вниз, задев по дороге скамейку и вновь разодрав себе в том же самом месте раненую ногу. Придя в себя, он обнаружил, что все еще сжимает шершавые прутья, словно гантели. Окно над ним зияло, как рот, лишившийся части зубов: было шесть прутьев, осталось четыре. К своей радости, он увидел, что вытащил два соседних прута — второй и третий — и в получившуюся брешь вполне можно протиснуться. Правда, за окном, как он успел заметить, тоже была камера, только без стульев. Цепляясь за решетку, в краткий миг между отчаянным рывком вверх и оглушительным падением в туче пыли и известковой крошки, он углядел такую же скамейку, мусор на полу и массивную старинную дверь из цельного куска дерева, плотно закрытую и, надо думать, столь же непроницаемую, как дверь в его камере.

Если он и был обескуражен, расстраиваться было некогда, ибо мгновение спустя задвижка с внешней стороны двери заскрипела и послышались мужские голоса. В панике он вскочил на ноги. Оглянулся. Стулья валялись на полу, дыра в решетке бросалась в глаза, а выдернутые прутья — их он все еще сжимал в кулаках! Шевели мозгами — так, кажется, любят говорить американцы? Швыряют тебе гранату с выдернутой чекой — шевели мозгами\ Но Хиро мигом перепрыгнул из области рассудка в область чистого действия: пока дверь открывалась, он пропустил холодные железные прутья сзади через резинку шорт и плотно уселся на гнутый стул, одновременно отшвырнув второй стул в угол точно рассчитанным движением ноги. Наружный жар ударил в него, как тяжелый кулак, и в камеру осторожно протиснулись шериф и двое агентов Иммиграционной службы.

Все трое медлили в дверях, разглядывая его, как животное на привязи, и словно определяя, насколько он может быть опасен, насколько далеко и внезапно может прыгнуть. Хиро сидел на своих прутьях и, в свою очередь, разглядывал вошедших. У долговязого с пятнистым лицом были глаза грызуна, розовые и пылающие, самые странные глаза из всех, какие Хиро видел у людей. Эти глаза смотрели на него с любопытством и недоумением. Глаза шерифа были глазами призрака-скелета — голубые, холодные и острые, как лезвие бритвы. Коротышка — его вдруг поразило, как он похож на фотографии Догго: длинные светлые волосы, борода, настоящий хиппи, несмотря на военную одежду, — коротышка глядел спокойно. Если долговязый был полон священного ужаса, как перед инопланетянином, если шериф являл собой образец неумолимой гайдзинской ненависти, то в глазах коротышки читалось: видали мы таких. Пауза длилась. Ни один не раскрывал рта, и, хотя окно кричало о себе, парило над ними, как огромная, расправившая крылья птица, ни один не замечал его зияния.

— Держи, — сказал наконец коротышка и что-то ему сунул — оказалось, бумажный пакет, белый пакет с яркой надписью прямыми буквами: ХАРДИ (сеть закусочных типа «Макдональдс»).

Хиро взял пакет и поставил себе на колени. Коротышка протянул ему кружку-термос. Хиро взял и ее, уловил запах кофе и легонько кивнул.

Массивные жесткие прутья впивались в ягодицы, сердце колотилось все быстрее.

— Шериф Пиглер, — объявил долговязый со странными пятнами по всему лицу; голос его прозвучал холодно и официально, как голос прокурора, вызывающего очередного свидетеля. Шериф дотянулся до двери и закрыл ее. — Спасибо, — буркнул он и вновь повернулся к Хиро, но теперь в его глазах удивление уступило место чему-то более жесткому, профессиональному. — Попрошу ответить на наши вопросы.

Хиро кивнул. Он разглядывал их обувь — ковбойские сапоги шерифа со стальными носами, беспокойно дергающиеся блестящие мокасины долговязого, потертые замшевые походные ботинки, облегающие маленькие ступни коротышки. Все три пары придвинулись ближе. Снаружи, за тяжелой дверью, насмешливо попискивала пичуга. И как насели они на него, как начали давить, копать, запугивать, так и промурыжили почти четыре часа.

Слыхал ли он о Красных Бригадах? Говорит ли ему что-нибудь имя Абу Нидаль? Где он научился так плавать? Знал ли он, что нелегальное проникновение в страну утоловно наказуемо? Как звучит его имя полностью? Чего ради он напал на покойного Олмстеда Уайта? Это попытка грабежа была? Хулиганское нападение? Когда он познакомился с Рут Дершовиц?

Становилось все жарче и жарче. Хиро скрючился над бумажным пакетом, сжимая в руке кружку с еле теплой черной бурдой. Его хара урчала, неровности железных прутьев впивались в ягодицы, как зубья напильника. Но он не смел шевельнуться, не смел даже поднести кружку к губам — малейшее движение могло нарушить равновесие, и он распластался бы на полу под звон железа и алюминия, его добыча стала бы видна, и все, пиши пропало. Он застыл, как сидячая статуя.

А допрашивающие были неутомимы. Они хотели знать все — в какую он ходил школу, бабушкину девичью фамилию, из чего состоял каждый обед у Рут вплоть чуть ли не до числа зерен в гранате; но при всей этой въедливости ни разу никто не поднял глаз и не обратил внимания на очевидную улику, зияющую у него над головой. Первые полчаса они стояли вокруг Хиро, швыряя вопросы, тыча в его сторону пальцами и кулаками. Точное время? День? Час? Почему? Как? Когда? Их несло потоком жестикуляции и холодной хакудзинской ненависти; но постепенно, по очереди, начиная с долговязого, они уступили жаре и уселись рядком на узенькую скамейку под окном, откуда продолжали вести согласованный словесный обстрел, делая быстрые заметки в маленьких черных блокнотах, которые достали из карманов рубашек.

Хиро старался отвечать как можно лучше, голова склонена, глаза потуплены, весь сдержанность и смирение, которые воспитала в нем оба-сан. Он говорил им правду, правду про Тибу и Угря, про то, как негр напал на него, а он пытался спасти старика, когда все вокруг вспыхнуло, — но они не слушали, не вникали, скользили по поверхности его слов и руганью затыкали ему рот.

— Да ты воровать туда пришел, нечего придуриваться, — орал пятнистый.

— Ты напал на судового начальника, облапошил безобидную старушку и ее мужа-калеку, поджег дом ни в чем не повинного человека, когда он оказал тебе сопротивление, — что, неправда?

Хиро не давали времени ответить. Вступал коротышка. За ним шериф. Потом опять пятнистый, и так покругу.

— Ты вор.

— Лжец.

— Поджигатель.

Они заранее знали ответы на все вопросы — им нужно было только его признание.

Но наибольший интерес, способный оживить даже все более сонные глаза шерифа, вызывала у них Рут. Они копали под нее, и ближе к полудню это стало чуть ли не единственной их заботой. С Хиро все уже было ясно, он был уличен и приговорен, готово дело. Но Рут — она была величиной неизвестной, и они кидались на любое упоминание о ней, как акулы на след крови. Предоставляла она ему еду, одежду, деньги, секс, наркотики, алкоголь? Пригрела его, подтыкала ему по ночам одеяло, собиралась помочь ему перебраться на материк и избежать наказания — так? Обжималась с ним, гладила его тело, соединялась с ним губами и интимными частями? Она коммунистка, хулиганка, шлюха? Поет народные песни? Носит гуарачи? Ходит на митинги? Ест мацу? Она еврейка? Еврейка, да?

Нет, отвечал он, нет. На все вопросы — нет.

— Она не знакома. Она уходит, я ем, сплю. От долговязого ему больше всех доставалось.

— Да врешь ты все, — насмехался он, тараща глаза, как большой линялый грызун. — Она все время тебя укрывала, спала с тобой, приносила еду и одежду.

— Нет. Она нет. — От напряженной неподвижности все тело мучительно ныло. Он хотел разорвать пакет и наброситься на еду, увлажнить пылающие губы тепловатым кофе — но не решался. Железные прутья уже стали его частью. Стул скрипел от каждого произнесенного им слова. Окно зияло.

— Ну ладно, — сказал наконец высокий, встав и посмотрев на часы. Он обменялся взглядом с шерифом. — Полдень уже. Я еще сам с ним поговорю — я и Турко, когда с ней разберемся.

Шериф тоже поднялся. Выпрямившись, он покрутил головой, растирая затекшие шейные мышцы.

— Само собой, вам теперь карты в руки. Вам с ним дальше возиться, мое дело сделано. — Он вздохнул, щелкнул суставами пальцев и посмотрел на Хиро, как на какую-нибудь двухголовую змею, заспиртованную в банке. — Что я хотел услышать, я, в общем, услышал.

Встал и коротышка, и все три пары ног зашевелились в такт, словно исполняя какой-то ритуальный танец кожаной обуви; наконец они вышли, и дверь с грохотом захлопнулась. Удар отозвался в самой сердцевине его существа, и вдруг он почувствовал, что снова может нормально дышать. Он осторожно шевельнул сначала одной ногой, потом другой и выпростал железные прутья, которые, казалось, уже вросли в его плоть, как врастает в живое дерево ржавый гвоздь или цепь брошенной и давно издохшей собаки. Он позволил прутьям упасть на пол и, пошатываясь, встал на ноги, кружку и пакет он по-прежнему сжимал в руках. Израненные ноги свело судорогой, ягодицы онемели, плечи ныли так, словно он неделями, месяцами взваливал на них и сбрасывал жирных борцов сумо… но, взглянув на окно, он не смог сдержать усмешки.

Ха! Он ликовал. Ха! Идиоты несчастные. Глупость ихняя просто умиляет. Четыре часа сидели-посиживали и ни разу на окно не взглянули. Вот вам американцы.

Злобные, зажравшиеся, одурманенные наркотиками недоумки, куда им мелочи примечать. Вот почему закрываются их заводы, вот почему пускает пузыри их автомобилестроение, вот почему три профессиональных сыщика проводят несколько часов в камере восемь на десять футов и не видят, что из решетки два прута выломаны. От радости Хиро едва не захохотал в голос.

Продолжая стоять, он заглянул в пакет. Там он обнаружил два твердых, как камень, крекера с начинкой в виде засохшего нарезанного яйца и тоненького розового слоя того, что некогда, вероятно, было ветчиной. Он не уставал удивляться, как американцы могут есть такую дрянь — это что угодно, только не еда. Рис, рыба, мясо, овощи — вот еда, а это… крекеры, одним словом. Неважно; он был так голоден, что проглотил все, почти не жуя. Умял соленые крекеры, отдававшие грубой овсяной мукой и жиром столь древним, что он, наверно, мог быть отцом всех жиров, и запил остывшим кофе.

И, недолго думая, снова полез на стену. На этот раз понадобились только две попытки с судорожными движениями рук, с вихляньем подставленных стульев. Пальцами ног он нащупал выступы в грубой кладке и несколько секунд висел, вцепившись в оконную нишу и раскачиваясь, как маятник. Переведя наконец дыхание, он поставил оба прута на место, ухитрился даже присыпать концы известковой крошкой. Он знал, что америкадзины во второй половине дня вернутся, и не хотел лишний раз испытывать судьбу. Знал он и то, что вечером они собираются везти его на пароме на таинственную матарику, где его ждет современная камера. Знал, как не знать. Ведь они открыто обсуждали при нем свои планы, словно он был глухой и слепой, словно он вдруг перестал понимать по-английски, хотя они только что задали ему шеститысячный по счету вопрос на этом самом языке. Недотепы. Высокомерные недотепы.

Как бы то ни было, ни в какую современную камеру Хиро попадать не собирался. Когда они кончат его допрашивать, когда примутся за свою фасоль в остром соусе, жареное мясо и стандартное пиво, когда из каждой двери, из каждого окна польются гипнотические звуки телевидения, когда даже собаки станут вялыми и сонными — вот тогда придет его час. Тогда он в последний раз вскарабкается на стену, по-кошачьи проберется в соседнюю камеру, а там — там как повезет с дверью, лишь бы только она не была заперта. Да не будет она заперта. Он знал это наверняка. Был совершенно в этом уверен, как только можно быть в чем-нибудь уверенным, и уверенность не покинула его, даже когда усталость взяла свое и он начал засыпать. Что-что, а ту дверь маслоеды в жизни не догадаются запереть.

Он проснулся оттого, что в глаза ударил свет и накатила волна жара, словно открыли горячую духовку. Он спал крепко и беспамятно, так что они застали его врасплох — долговязый с кроличьими глазами и его напарник-коротышка. Дело, похоже, шло к вечеру: тени в амбаре, куда выходила дверь камеры, сгустились и удлинились, и лишь поодаль, за большими воротами амбара, куда во время оно свободно въезжал фургон, ослепительно сверкнула зелень. Хиро сел. Одежда на нем была хоть выжимай, пересохшее горло пылало. «Пить», — прохрипел он.

Высокий закрыл дверь, и снова стало темно. Коренастый ухмыльнулся. В руке у него что-то было — магнитофон, понял, приглядевшись, Хиро, японский и большой, как чемодан; он обошел Хиро, чтобы поставить штуковину рядом с ним на скамейку. Ухмылка у коротышки теперь была другая — жестокая, переменчивая, куда девалась былая задумчивость. Неужто они хотят выколотить из него признание, как это делает японская полиция? Запишут все на ленту, а стоны и мольбы о пощаде сотрут. Хиро отъехал на краешек скамьи. Но тут коротышка, поглаживая плечевые и шейные мышцы, потянулся к магнитофону, нажал кнопку и наполнил камеру музыкой «диско». Хиро сразу узнал мотив. Это…

— Донна Саммер, — сказал коротышка, разминая мускулы и посмеиваясь.

— Как, пойдет?

Новый допрос, казалось, длился несколько дней, хотя на самом деле, как высчитал потом Хиро, прошло от силы часа два.

Ему снова и снова задавали все те же вопросы. О политике, о компаниях «Хонда», «Сони» и «Ниссан», о Рут, об Эмбли Вустер, о старом негре и его сгоревшей хижине. И все время в ушах стучали ритмы «диско», и собственный голос трещал, как ореховая скорлупа, обнажая засохшее ядро гортани. Они использовали воду как козырь для торга: будешь слушаться — дадим напиться, нет — помирай себе от жажды, никто и пальцем не шевельнет. Он слушался. Снова и снова рассказывал им про Тибу и Угря, про Рут и ее обеды, про все-все-все в сотый раз подряд, только теперь под аккомпанемент Донны Саммер и Майкла Джексона. Но коротышка то и дело поражался сказанному, словно слышал впервые, и тогда он прерывал Хиро, смотрел на долговязого и говорил:

— Ну а ты не верил. Примитивнейшая нация на свете.

Они оставили ему пластиковый кувшин с тепловатой водой и новый пакет «Харди», покрытый масляными пятнами и до отказа набитый холодными и жирными на ощупь картофельными палочками вкупе с двумя безупречно круглыми гамбургерами.

Хиро заставил себя все это съесть. И воду выпил всю до последней капли: кто знает, когда в следующий раз доведется пить, и доведется ли вообще. За дверью дежурили два помощника шерифа — он видел их, когда допрашивающие входили и выходили. Он слышал их приглушенные голоса и ощущал запах их курева. Двадцать минут. Двадцать минут он им даст, чтобы доели свои корнфлексы, хот-доги, пиккалилли под острым соусом и сливочное мороженое, двадцать минут, чтобы вконец одурели от джина, виски и пива. Вот тогда он пойдет на прорыв.

Отсчитывая эти бесконечные минуты секунду за секундой — тысяча один, тысяча два, тысяча три, — он услышал слабое, но отчетливое шипение пива в открываемых банках и почувствовал запах горячего масла и табака, и наконец голоса за дверью затихли. Время пришло. Время действия. Время, когда человек действия должен решиться за семь вдохов и выдохов. Хиро хватило одного вдоха. Он прыгнул на стену, ящерицей вскарабкался по скользким камням, выдернул вставленные прутья и протиснулся в соседнюю камеру. Сначала голова, потом плечи, торс и правая нога, потом поворот — и легкий прыжок на стоящую под окном скамейку. Кровь в нем пела. Он движется, действует, снова взял судьбу в свои руки — ну, а дверь? Его рука лежала на ржавой ручке, медлила — это был момент истины, момент, от которого зависело все. Он нажал — дверь подалась.

Ржавые петли. Скрежет. Выглянул. На стуле, стоящем у двери первой камеры, расселся охранник: красная хакудзинская рожа, пшеничные усы, нос длиннющий, рот полуоткрыт. Голова откинута назад, в пальцах дымится сигарета, сбоку — пивная банка и промасленный пакет, дыхание глубокое, ровное, сонное, воздух втягивается в жерло гортани и выходит с легким храпом. Дрыхнет, идиот носатый!

Хиро возликовал: дрыхнет/ Но сдержался — дисциплина, дисциплина — и выскользнул, как тень, как ниндзя, проворнейший из убийц, кравшихся когда-либо на двух ногах. Но второй-то охранник где? Куда подевался? Не видать. Осторожность, осторожность. Красные щеки и пламенеющий нос, всасываемый и извергаемый воздух — Хиро не смог удержаться. Наклонился над спящим и вытащил у него из пальцев сигарету, убеждая себя, что поступает предусмотрительно: иначе через минуту-две олух проснется от ожога. Но цыпленок — а в пропитанном жиром пакете был цыпленок, зажаренный в сухарях, крылышки, грудка, окорочка, — цыплекок это дело другое. Небрежно — так же небрежно, как самурай набрасывает свою юкату или как Грязный Гарри(грубоватый полицейский из одноименного американского гангстерского фильма, персонаж актера Клинта Иствуда) скребет свою щетину, — Хиро нагнулся, выудил из пакета сочную ножку и с наслаждением стал жевать, уже перемещаясь вдоль стены и высматривая какую-нибудь боковую дверь.

Где же он оказался? Сумрачное пространство, стропила и поперечные балки, запах мочи, гниения, испражнений животных, сдохших добрую сотню лет назад. Он двинулся влево, распластываясь по холодной каменной стене, удаляясь от охранника и настежь открытых высоких двустворчатых ворот — основного входа в амбар. В помещении было почти совсем пусто; виднелись прислоненные к сырой стене древние вилы, стойла, где когда-то держали скот, на полу — клочья доисторического сена, словно пряди выпавших волос. Что-то затрепетало в стропилах у него над головой: он взглянул наверх, в ребристый мрак, и увидел пару заблудившихся ласточек. Где же второй охранник? Хиро двигался легко, бесшумно, как призрак в этом царстве призраков. Там, где кончались стойла, из-за угла шел слабый свет. Туда Хиро и направился.

Он пошел по проходу направо, исполненный гордости и презрения, готовый ко всему — он спасается, вновь спасается! — и свет разросся, готовый принять его в объятия. Там был дверной проем, куда безучастно струился красноватый свет заката, — дверной проем без двери, а саму доску с задвижкой и ручкой, видно, унесла какая-нибудь хакудзинская катастрофа. Выглянув, он увидел листву — зеленое пламя свободы, кипящую жизнь джунглей — и рванулся вперед. Но не сразу.

Сначала помедлил в грубом каменном проеме двери, взглянул направо-налево — асфальтовая дорожка, машины, кусты, деревья, лужайка — и потом дернул к густым спасительным зарослям, замыкающим лужайку шагах в тридцати. Пригнулся, распластался крабом, вот уже десять шагов от амбара, у всех на виду — и обмер. Собака, прямо по курсу, подняла ногу у деревца. Собака. Это, конечно, не сорок собак, не та хрипящая осатанелая свора, которую спустили на него у домика Рут, — но все же собака, и не комнатный песик, а большая, костлявая, долговязая овчарка из тех, что кажутся собранными из запчастей. Собака как раз кончила свои дела, прыгнула к нему.

— Хиро почудилось, что в ее глазах мелькнуло узнавание, — и зарычала, пока еще лениво, по-стариковски. Хиро застыл, врос в землю, пустил корни, превратился в куст, безнадежный и неподвижный. Вот-вот рычание вызовет цепную реакцию, перекличку рычаний, за которой последуют обнаженные клыки, леденящий душу рев, злобные людские крики и, наконец, щелканье наручников в качестве финального аккорда. Неужто так и будет? Что, кончена игра?

Была бы кончена, если бы рецепторы его пальцев не послали в мозг молниеносный сигнал: он держит наполовину обглоданную цыплячью ножку. Мясо. Курятину. Сочную, манящую. А что собаки любят? Мясо любят.

— Ну-ка, дружок, — прошептал он, причмокнув губами, — хороший, хороший, — и сунул жирную косточку в разом замолкшую пасть. Но едва он это сделал, едва собака, наслаждаясь лакомым кусочком, отвернулась, как раздался грубый визгливый смех, и трое хакудзинов — двое мужчин и женщина — вышли из той самой рощи, где он хотел спрятаться. Они были одеты в белые теннисные костюмы, держали в руках ракетки и пока что его не видели — или скользнули взглядом и не врубились, занятые только собой. В неудержимом бесстыдном хохоте женщина нависла на плечах у мужчин, и все трое от смеха чуть с ног не валились.

Хотя Хиро в этот миг вспомнил слова Дзете: Истинный самурай никогда не впадает в уныние и не теряет бодрости духа, — он был на грани паники, безумия, обморока. Он с места двинуться не мог. Словно увяз в кошмарном сне, словно его околдовали: руки-ноги стали бессильными, как у паралитика, а эти люди, казалось, пришли за ним, пришли сожрать его мясо и сокрушить его кости! Глаза заметались туда-сюда: вот наслаждается курятиной собака, вот сулившая спасение роща — и как раз между ним и желанной целью вклинились теннисисты, вот сейчас кто-нибудь взглянет, ошеломленно замрет и завопит от ужаса благим матом. Что делать? Ничего не приходило на ум. Шевельнешься — и погиб. Будешь столбом стоять — тоже погиб. И в следующее мгновение все разрешилось само: из-за угла амбара с веселыми криками появились две коренастые женщины в панамах и широченных летучих платьях.

— Ну вылитые Макинрой и Коннорс! — завопила теннисистам та, что поменьше.

— И Крисси Эверт в придачу! — пронзительно завизжала другая.

И все. Больше ничего и не нужно было. Наклонив голову, Хиро двинулся назад, к этим двоим, пошел уверенно и целенаправленно, словно он тут свой человек, обитатель дома творчества. Прямо по курсу виднелась асфальтированная площадка, где стояли машины, рядом — кустики, деревья и чахлые цветочные клумбы чуть поодаль возвышался большой дом. Будь его воля, ни за что бы не пошел в этом направлении.

— Патси! — зазвенел позади него женский голос. — Клара!

Потом вступил мужской: — Соль с перцем! Последовал общий рев, взрыв разнузданного хохота.

— Надо же, прямо к нам рулят!

— Давайте с нами!

— С вами? Это вы давайте с нами — ну, кто кого обгонит?

Еще вопли.

— Кто последний, — уже на бегу, запыхавшись, — кто последний, тот дурак!

Хиро продолжал идти, женщины и троица теннисистов остались позади, и в любую секунду на него могла понестись лавина криков и ругани, объять его, поглотить. Впереди меж деревьев петляла асфальтовая дорожка, огромный куст форсайтии загородил от него дом. Он увидел «тойоту», американскую машину вроде «тойоты» и «мерседес», большой роскошный синий «мерседес-седан, стоящий у обочины с открытым багажником. Под ногами уже не трава, а асфальт, вопли за спиной сменились всхлипами и спазмами смеха, и тут ему на память пришли слова Рут: там багажник с Большой каньон величиной.

Дальнейшее походило на вихрь — хоть и подконтрольный сознанию, но самый настоящий вихрь. Послышались еще голоса, мужские, и шаги где-то слева. Надо решаться. Борясь с желанием броситься наутек, он пошел по асфальту быстрой, деловитой походкой — компания уже за форсайтией, видны ноги, сандалии, слышен разговор, — и одним точным движением он прыгнул в багажник «мерседеса», словно в постель плюхнулся. Разнообразные предметы въехали в него выступами и острыми углами — рыболовные сачки, походная плитка и прочее, но обращать на это внимание было некогда. Он поднял из глубины багажника правую руку, взялся за стальное ребро крышки и захлопнул ее таким же естественным движением, каким натягивают на голову одеяло.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-06-21 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: