Революция 1917 года. — Начало большевизма. — Последствия приказа № 1 и инцидент в Кишиневе. — Обратный путь на Кубань.




 

Приказ № 1Приказ № 1 — первый после Февральского переворота приказ Петроградского Совета по петроградскому гарнизону, принятый 1 марта 1917 г. Он узаконил солдатские комитеты в армии; установил подчиняемость воинских частей в политических выступлениях Совету рабочих и солдатских депутатов; оружие должно было находиться в распоряжении и под контролем ротных и батальонных комитетов и ни в коем случае не выдаваться офицерам; солдаты получали гражданские права; приказ ставил солдат на одну ступень с офицерами вне службы и строя, запрещал грубое обращение с солдатами и отменял титулование офицеров и генералов фразами: «Ваше благородие или высокоблагородие» и «Ваше (высоко)превосходительство». Действие этого приказа распространилось практически на всю Российскую армию. Он сыграл огромную роль в «демократизации» и «революционизировании» армии, ее окончательном развале, падении боевого духа, росте дезертирства и уголовных преступлений среди солдат и матросов.[60]и беспрерывное митингование, пример которому подавал сам глава Временного правительства — презренный Керенский, — начали приносить свои плоды: армия и особенно ядро ее — армейская пехота — стали разлагаться неуклонно и стремительно. По улицам Кишинева ходили толпы разнузданных солдат, останавливавших и оскорблявших офицеров. Желая оберечь своих казаков от заразы, мы, офицеры, стали проводить все наши досуги среди них, стараясь привить им критическое отношение к крайним лозунгам, проповедовавшимся неизвестно откуда налетевшими агитаторами, а также внушить необходимость доведения борьбы до победного конца.

Казаки держались крепко, но я чувствовал, что дальнейшее пребывание тут небезопасно, ибо брожение в пехоте приняло такой масштаб, что она производила впечатление совершенно небоеспособной. С другой стороны, отношения между пехотой и казаками, получившими прозвище «контрреволюционеров», приняли столь напряженный характер, что можно было ежеминутно опасаться вспышки вооруженной междоусобицы. Тогда я задумал отправиться со своим отрядом в Персию, в экспедиционный корпус генерала Баратова,[61]слава о действиях которого, гремевшая на Кавказе, докатилась до нас. Офицеры, которых я посвятил в свой план, отнеслись к нему с восторгом, а прослышавшие о нем казаки — с энтузиазмом.

В это время произошел инцидент, положивший конец всяким нашим колебаниям, ибо уход наш из Кишинева стал совершенно необходимым. Однажды я зашел в один из кишиневских ресторанов вместе со своим адъютантов. Едва мы устроились позавтракать, как вломилась банда растерзанных пехотных солдат. Они расположились в ресторане, не снимая головных уборов и поносительно ругаясь площадной бранью. Было ясно, что солдаты вели себя умышленно дерзко, чтобы демонстрировать этим свое пренебрежение к обедавшим тут же офицерам. Я не мог молча смотреть на подобное безобразие. Подойдя к солдатам, потребовал от них, чтобы они вели себя пристойно и сняли головные уборы; они не только не послушались меня, но даже вступили со мной в непозволительно дерзкие пререкания. Я, в свою очередь, пригрозил, для их успокоения, вызвать вооруженную силу. Тогда они, выскочив на улицу, стали созывать толпу, чтобы расправиться со мною. Адъютант, видя, что мне грозит суд Линча, бросился к телефону и передал в отряд о грозившей нам опасности. Тем временем на улице уже собралась громадная, дико горланившая толпа, требовавшая под угрозой разгрома ресторана, чтобы я вышел к ней. Едва я появился в дверях, как они бросились на меня. Я выхватил револьвер, — ближайшие шарахнулись от меня в стороны и уже не решались подходить близко. С ревом и ругательствами толпа требовала, чтобы я отдался в ее распоряжение, так как она намерена тащить меня силой в комендатуру. Я заявил, что живым в их руки не дамся, а к коменданту пойду и сам, но чтобы ко мне никто не приближался, если не желает быть застреленным наповал. Выйдя на улицу, я пошел в комендантское управление, держа револьвер в руке и не подпуская никого близко к себе. В бессильной злобе, осыпая меня проклятиями, валила за мной толпа. Вдруг послышался отдаленный, все усиливавшийся конский топот по каменной мостовой; из-за угла выскочил головной разъезд моего отряда, а за ним, полным карьером, вынесся, сотня за сотней, и весь отряд. По сигналу тревоги и узнав о грозившей мне опасности, примчались ко мне на выручку мои верные станичники. Казаки не потратили, видимо, и минуты на сборы — они сидели на неоседланных конях, многие были полуодеты, без папах, даже босиком — но шашки, кинжалы и винтовки были при них. Командир дивизиона, подъесаул Ассьер, подскакал ко мне с рапортом о прибытии.

Построиться, мерзавцы! — скомандовал я, обращаясь к глумившейся только что надо мной толпе. И вся эта сволочь, в мгновение ока, покорно выстроилась и, руки по швам, стояла навытяжку. Я приказал казакам стать сзади этой шеренги успокоенных буянов. Затем обратился к солдатам с внушением.

— Вы забыли дисциплину, — сказал я. — Родине нужны воины. Вы же превратились в банду разнузданных хулиганов, годных лишь для того, чтобы митинговать и оскорблять офицеров, виновных только в том, что у них нет ни спереди, ни сзади красного банта. Вот мои казаки, по первому звуку тревожной трубы бросились они исполнить свой долг…

— Тут я поблагодарил казаков. Струсившие солдаты стали просить прощения и жаловаться, что их подбивают и сбивают с толку агитаторы.

— Ступайте, — сказал я им. — Лишь полным подчинением дисциплине можете вы поддержать гибнущую Родину, если у вас еще осталась хоть капля совести.

Этот случай переполошил все местные комитеты. На меня полетели телеграммы с жалобами в Питер к самому Керенскому. Нужно было уходить, ибо стало ясно, что вот-вот начнется война между комитетчиками и казаками. Я занял силой кишиневский вокзал, добыл поездной состав и двинулся на Кубань. Нас всюду везли как экстренный поезд. Казаки держали себя безукоризненно.

18 апреля 1917 г. (1 мая нового стиля) мы подъехали к Харцизску. Уже издали была видна громадная, тысяч в 15, митинговавшая толпа. Бесчисленные красные, черные, голубые (еврейские) и желтые (украинские) флаги[62]реяли над нею. Едва наш состав остановился, как появились рабочие делегации, чтобы осведомиться, что это за люди и почему без красных флагов и революционных эмблем.

— Мы едем домой, — отвечали казаки, — нам это ник чему.

Тогда «сознательные» рабочие стали требовать выдачи командного состава, как контрреволюционного, на суд пролетариата. Вахмистр 1-й сотни Назаренко вскочил на пулеметную площадку.

— Вы говорите, — крикнул он, обращаясь к толпе, — что вы боретесь за свободу! Какая же это свобода? Мы не хотим носить ваших красных тряпок, а вы хотите принудить нас к этому. Мы иначе понимаем свободу. Казаки давно свободны.

— Бей его, круши! — заревела толпа и бросилась к эшелону.

— Гей, казаки, к пулеметам! — скомандовал Назаренко. В момент пулеметчики были на своих местах, но стрелять не понадобилось. Давя и опрокидывая друг друга, оглашая воздух воплями животного ужаса, бросилась толпа врассыпную, и лишь стоны ползавших по платформе ушибленных и валявшиеся в изобилии пестрые «олицетворения свободы» свидетельствовали о недавнем «стихийном подъеме чувств сознательного пролетариата».

 

Глава 6

 

 

Возвращение на Кубань, — Отъезд с отрядом в Персию в экспедиционный корпус генерала Баратова. — Столкновение в Энзели. — Путешествие и прибытие в Персию к генералу Баратову. — Военные действия. — Моя поездка делегатом в Екатеринодар, совпавшая с большевистским переворотом. — Заболевание там тифом. — Возвращение обратно. — Производство мое в полковники. — Покушение на меня. — Отъезд инкогнито переодетым.

 

В начале мая 1917 г. я прибыл со своим отрядом на Кубань, на станцию Кавказскую; там распустил своих людей по домам в двухнедельный отпуск. В двадцатых числах мая, без всяких опозданий, отдохнув и проведав свои семьи, вернулись мои партизаны в отряд, и мы двинулись, двумя эшелонами, по железной дороге на Баку, а оттуда — пароходом на Энзели.

Энзелийский гарнизон уже пришел в состояние разложения. Там задавали тон потерявшие всякий воинский облик матросы Каспийской флотилии. Местные войсковые комитеты выносили демагогические резолюции и решения, окончательно сбивавшие с толку бросивших службу и слонявшихся без дела солдат. Появление моих бравых партизан, сохранивших полную старорежимную дисциплинированность, отвечавших по-прежнему на приветствия офицеров и щеголявших молодцеватым отданием чести, становившихся часто мне, как начальнику отряда, во фронт, не могло не оскорбить «революционного сознания» энзелийского сброда. Произошел ряд столкновений между пехотинцами и партизанами, доходивших до крупных потасовок; особенно острые столкновения возникали у казаков с матросами.

Глубоко презиравшие матросов казаки раз действительно хватили через край. Дело в том, что начальник энзелий-ского гарнизона, с согласия и одобрения местных комитетов, издал приказ, запрещавший принявшую безобразные размеры азартную игру в карты. Вышедшие прогуляться в городской сад 3–4 казака увидели толпу матросов, ожесточенно резавшихся в «три листика».

— Вот, — сказал один из казаков, — ваша революционная дисциплина. Ваши же комитеты запрещают карточную игру, а вы в публичном месте целой толпой играете в карты. К чему же тогда все эти комитеты? Лишь для того, чтобы мешать начальству работать?

Матросы вознегодовали и набросились на казаков, попрекая их 1905 г., когда казачество подавляло революцию. Казаки возражали достаточно резко. Слово за слово… Казаки взялись за плетки и, отодрав хорошенько нескольких матросов, поставили перепуганных игроков на колени и заставили их пропеть «Боже, Царя храни»;[63]при этом они «поощряли» плетками тех, кто пел, по их мнению, фальшиво или без достаточного воодушевления.

 

Этот случай переполошил все комитеты, и ко мне полетели жалобы на моих подчиненных. Расследовав дело, я признал, что казаки действительно виноваты в том, что принудили матросов петь гимн, и наложил на них за это своей властью дисциплинарное взыскание. Поведение же матросов, вынудившее казаков применить плети, я признал, в свою очередь, провокационным и потребовал наказания. Дисциплинарные комитеты были вынуждены посадить матросов на месяц под арест. Тут уж «товарищи» обиделись совершенно. Особенно бесило их полное игнорирование казаками Приказа № 1, этого краеугольного камня невиданной прежде революционной дисциплины. Полетели телеграфные жалобы генералу Баратову и комитету в штаб корпуса. Ежедневно происходили свалки и драки. Мои казаки, сильные взаимной выручкой и артистически владевшие оружием, отнюдь не давали себя в обиду. Впрочем, дело редко доходило до серьезных кровопролитий, если не считать таковыми кровоподтеков от казачьих нагаек.

В начале июня мы двинулись походом на Решт и Казвин. Каждые 30 верст были расположены дорожные этапные посты, в обязанности которых входила охрана пути, а также заготовка продовольствия и запасов фуража для проходивших по дороге воинских частей, патрулирование и охрана дороги, телеграфных и телефонных линий от нападений курдов и персидских разбойников. Во главе каждого такого поста стоял этапный комендант с гарнизоном солдат старших сроков службы. Этапные солдаты, обязанности которых были очень легкими сравнительно со службой боевых солдат, сочли происшедшую революцию как освобождение и от их незначительных обязанностей, и положительно бесились от безделья. Единственным их занятием был сбор получаемых новостей от проходящих мимо эшелонов и пускание всевозможных, отнюдь не укреплявших боеспособность, уток и сплетен. Приходя после утомительных переходов на этап, несмотря на телеграфное предупреждение, мы не получали ни пищи, ни фуража для коней и, измученные, должны были раздобывать это как могли. В ответ на мои упреки этапные коменданты оправдывались отказом их подчиненных от какой-либо работы. Видя, что так мы не дойдем до цели, я решил привести этап в христианский вид. Высылаемые на переход вперед отряда сильные разъезды должны были напоминать этапам, что сзади идет нуждающийся в их услугах внушительный отряд. Первые дни этапные солдаты относились недостаточно внимательно к убеждениям начальников разъездов, но после того, как разъезды преподали несколько хороших уроков неповинующимся, а подошедший отряд дополнил «обучение», слава о сварливости шкуринцев значительно опередила движение отряда и, приходя на этапы, мы купались в изобилии. Более того — этапные команды выстраивались перед нашим прибытием на шоссе и встречали нас с почетом.

Дорогой мы встречали подчас возвращавшихся с фронта агитаторов, многие из коих были рады свежей аудитории, за каковую считали моих партизан. Казаки очень охотно выслушивали этих носителей нового мировоззрения, но, однако, редко кто из них уходил после этого целым. Обыкновенно после окончания дискуссии, и притом по собственной инициативе, неблагодарные казаки их сильно пороли плетками. Так они высекли, между прочим, одного весьма красноречивого «высокопоставленного» господина Финкеля, комиссара Бакинского комитета, командированного в штаб ген. Баратова и пытавшегося разъяснить станичникам контрреволюционность моего мировоззрения. После этого агитаторы, вероятно, сочли мой отряд недостаточно подготовленным к восприятию новых идей и стали искать более благодарной аудитории. Во время пути по крайней мере мы их больше не слыхали.

По прибытии в Хамадан я представил свой отряд генерал-лейтенанту Павлову,[64]известному кавалеристу, командовавшему впоследствии, во время Гражданской войны, после смерти генерала Мамонтова,[65]9-м Донским конным корпусом.[66]Генерал Павлов командовал в это время экспедиционным корпусом, вместо генерала Баратова, который состоял в должности командующего Кавказской армией.[67]Мы в Хамадане остановились в роскошном саду какого-то персидского хана; лошади стояли у коновязей, всюду дневальные, у ворот часовые. Приехавший внезапно генерал был встречен рапортом дежурного. Молодцеватая выправка, лихой ответ людей на приветствие, их бодрый, веселый вид привели в восторг старого кавалериста.

— Впервые, — сказал он казакам, — с начала революции встречаю я настоящую воинскую часть.

Мы недолго состояли, однако, под начальством доблестного генерала, ибо он скоро был отчислен от должности, по настоянию комитетов, за контрреволюционность. Мы повесили головы, думая, что настал конец делу; однако — нет еще. Генерал Баратов, увидевший, что пост командующего Кавказской армией, вследствие засилья комитетов и полного распада тыла, является теперь уже совершившейся синекурой, отказался от этой должности. Он вернулся, по отставке Павлова, на свой старый пост командира экспедиционного корпуса, дабы, по мере сил, гальванизировать возможно дольше державшиеся еще, с грехом пополам, на позициях части.

На большой дороге Казвин — Хамадан, близ Хамаданской заставы, выстроил я свой отряд, ожидая прибытия следовавшего в автомобиле из Энзели славного генерала Баратова. На правом фланге отряда стояли трубачи, блестя на солнце медью своих инструментов, и хор туземных зурначей.[68]Казаки, с лихо заломленными папахами, в новеньких черкесках, в ладно пригнанной амуниции и на хорошо вычищенных походных конях, ниточкой вытянулись вдоль шоссе. Вот вдали запылилась дорога и показался серый автомобиль ген. Баратова. Дружно по команде блеснули в воздухе шашки, и понеслись, пробуждая равнину, чудные, заставляющие трепетать казачьи сердца аккорды бессмертного Сунженского марша. Подкатил и остановился автомобиль. Из него легко выпрыгнул все тот же не стареющий и жизнерадостный Николай Николаевич Баратов.

— Здравствуйте, старые кунаки-кубанцы! — весело и молодо крикнул он.

Звонко и дружно гаркнули станичники ответное приветствие. Собравшаяся у заставы громадная толпа персов, привыкших за последнее время видеть лишь банды буйных и недисциплинированных «товарищей», с сочувственным удивлением смотрела на непривычное для нее зрелище. Генерал Баратов сказал несколько теплых слов отряду и поехал в штаб корпуса, окруженный джигитовавшими казаками.

Вскоре генерал Баратов позвал меня к себе и объяснил общее положение дел. Известия о неудачном исходе похода Корнилова на Петроград докатились уже до Кавказа, и тыловые комитеты бомбардировали полки телеграммами, предупреждающими о контрреволюционности офицерства. В войсках, стоявших на позициях, начались брожение, смуты, возникло недоверие к своим начальникам. Приехавшие агитаторы проповедовали анархию и большевизм. Первыми поддались заразе стрелки Туркестанской бригады[69]и пограничники;[70]случаи неисполнения боевых приказов стали нередкими. Турки приободрились и почти повсюду, как на нашем фронте, так и в Месопотамии, перешли в наступление. Получавшие субсидии от турецких и немецких эмиссаров курдские племена обнаглели, нападали на наши тылы и рвали коммуникации. Из крепких частей оставались еще на фронте лишь 1-я Кавказская казачья дивизия,[71]Кубанская отдельная конная бригада,[72]отряд партизан войсковых старшин Лазаря Бичерахова[73]и вновь прибывший отряд. Необходимо было во что бы то ни стало продержаться на фронте хотя бы несколько месяцев, чтобы дать возможность эвакуировать находившееся в Персии громадное русское имущество, а также чтобы успело подойти подкрепление к дравшемуся в Месопотамии английскому экспедиционному отряду.

По новой диспозиции генерала Баратова бичераховские партизаны должны были держаться у Керманшаха и Коршеда до смены их английскими войсками. Я обязан был удержаться во что бы то ни стало в районе города Сенэ, прикрывая дорогу Сенэ — Хамадан. Во исполнение этой задачи мой партизанский отряд должен был развернуться до четырех сотен; к нему был придан батальон пехоты из неподдавшихся заразе добровольцев от полков и горная батарея. В начале августа я прибыл в Сенэ, в распоряжение начальника Курдистанского отряда генерала Гартмана и получил от него приказание выбить турецкие таборы, успевшие занять позиции восточнее Гаранского перевала; турки старались сбить нас с него. Я выдвинул разведку, которая, путем расспросов местных жителей, выяснила, что существует горная тропинка, обходящая турецкие позиции. На рассвете 15 августа 1-я сотня моего отряда, под командой подъесаула Прощенко, двинутая по этой тропинке, успешно обошла турок и сбила их заставы. Следовавшие за сот-. ней на вьюках горные орудия изрядно обстреляли турок; пользуясь их переполохом, я развернул свой батальон в атаку. Турки в панике бежали, бросая пулеметы и пушки. Казаки преследовали их до ночи, забирая пленных и трофеи, и вышли в Мериванскую долину. Мы укрепились на отвоеванных позициях, и началось нудное сидение в окопах, нос с носом со вновь подошедшим противником. Изредка мы разнообразили это времяпрепровождение набегами на курдских ханов, грабивших наши транспорты.

В конце октября я вместе с вахмистром Назаренко был делегирован от кубанцев, находящихся на фронте, во впервые собравшуюся Кубанскую краевую Раду и поехал в Екатеринодар. В это время в России произошел большевистский переворот, но Кубанская Рада не признала такового и объявила независимость Кубанского края. Ходили слухи о бегстве Корнилова из Быхова и о том, что он идет на Дон.[74]В Раде происходили страстные дебаты, как отнестись к его выступлению; большинство членов ее высказывалось за его поддержку. Я не успел, однако, принять сколько-нибудь заметного участия в волновавших всех политических вопросах, ибо заболел тифом; навещавшие меня во время моей вынужденной бездеятельности друзья рассказывали мне о проникновении большевистских идей в среду кубанских «иногородних» и о том, что многие из кубанских частей, возвратившихся с Западного фронта, также не избегли большевистской заразы.

Оправившись от болезни, я в начале декабря, в сопровождении своего верного, многолетнего вестового Захара Чайки, через Баку — Энзели, выехал на фронт. Между Энзели и Казвином, у этапа Имам-Заде-Раше, мой автомобиль был внезапно остановлен преградившей дорогу толпой вооруженных солдат, которые потребовали, чтобы я назвал себя. Услышав мою фамилию, толпа заревела в восторге. Солдаты объявили, что я арестован в качестве известного контрреволюционера. Затем они собрались на митинг, чтобы решить, что со мной делать. Голоса разделились: одни требовали расстрелять меня немедленно, другие же, опасаясь позднейших репрессий со стороны моих казаков, склонялись к тому, чтобы я был отправлен на суд комитета этапного батальона.

Не теряя драгоценного времени, я устроил, в свою очередь, военный совет со своим верным Чайкой и с шофером привезшего меня автомобиля. Решено было, что шофер выведет тихонько свою машину на шоссе, посадит ожидающего там Чайку и к утру доставит его в Казвин, чтобы вызвать на выручку меня моих партизан. Я прекрасно отдавал себе отчет в том, что мои казаки, да и то в самом ограниченном, за малочисленностью автомобилей, количестве, могут прибыть в Имам-Заде-Раше лишь через несколько дней, ибо они могли быть от меня не ближе Хамадана. Но я знал трусость «товарищей», которые не решатся тронуть меня хоть пальцем, если будут знать, что это не пройдет для них безнаказанно. Когда автомобиль зашумел во мраке, увозя Чайку, я крикнул что есть силы ему вслед:

— Пусть немедленно все казаки мчатся сюда и устроят по мне хорошие поминки.

— «Товарищи» переполошились и, конечно, решено было меня не расстреливать. Я спокойно заснул на своей бурке. Утром меня повезли в автомобиле на суд этапного комитета. Войдя в комитетское помещение, я раскричался на его чинов:

— Как смели вы задержать, лишить свободы меня, начальника отдельной части, спешащего на фронт по делам службы? Мною вызван сюда мой отряд. Он вас научит порядкам — ни один из вас не избегнет веревки!

Испуганные комитетчики стали извиняться в своей «ошибке» и взмолились о прощении. Однако я переписал их фамилии (вследствие чего, как я слышал позже, большинство из них разбежалось), потребовал себе машину и уехал. Примчавшийся на рассвете в Казвин Захар Чайка наделал там шуму. Услышав от телефонистов, что мои казаки, вызванные меня выручать, обещались изрубить по дороге всех комитетчиков, многие из них также поспешили предусмотрительно навострить лыжи.

Явившись в Хамадан, в штаб корпуса, я узнал, что за Гаранское дело произведен в полковники и назначен командиром 2-го Линейного полка Кубанского казачьего войска,[75]оставаясь одновременно командиром своего партизанского отряда. Кроме того, Кавказская георгиевская дума присудила мне офицерский Георгиевский крест, но я не ношу его, ибо награждение это не могло до сего времени быть санкционировано Всероссийской георгиевской думой. Мои партизаны, в свою очередь, пользуясь новыми правилами, присудили мне солдатские георгиевские кресты 4-й и 3-й степени.[76]В Хамадане я встретил часть своих орлов; остальные стояли на позициях у Сенэ. Я принялся объезжать сотню за сотней свой новый 2-й линейный полк. Казаки еще держались, но уже было заметно некоторое шатание. Повсюду заявлялись жалобы на невыданное обмундирование, на недодачу пары копеек, на то, что не пускают домой. Хотя во всем этом не было еще ничего политического, но для меня, природного казака, было ясно, что все это печальные признаки скрытых бурь. Пехотные полки уже потеряли к этому времени всякий облик воинских частей. Солдаты открыто дезертировали, распродавая персам и курдам казенное имущество, винтовки и патроны. Мой отряд за время моего отсутствия тоже немного разболтался. Молодые партизаны, присоединившиеся к нам только в Персии и разбавившие крепкий кадр проделавших всю кампанию старослужащих, неохотно подчинялись строгим порядкам, коими держалась часть, но охотно прислушивались к смутьянам, будировавшим на митингах.

Корпусной комитет, в котором задавали тон писаря и мальчишки-офицеры, завидовавшие лаврам Крыленко, не боролся с большевистской пропагандой и даже довольно явно способствовал ей. Стоявший на государственной точке зрения, уважаемый корпусной комиссар Алексей Григорьевич Емельянов[77]совместно с генералом Баратовым тщетно боролся с разложением войск. Скоро пришел приказ: уволить на льготу старослужащих казаков. Лучшие, незаменимые партизаны, с которыми я привык делить горе и радость, составлявшие цвет моего отряда, должны были уйти на льготу. И это в то время, когда фронт едва держался и каждый надежный боец был на учете. Взгрустнулось мне; мало надежд оставалось на будущее; чувствовалось, что мутные волны, залившие всю Россию и повергнувшие ее в бездну позора и страданий, затопят скоро и Кавказ, разрушат последние очаги русской государственности и жалкие остатки недавно могучей и грозной врагам русской армии, бесславно дезертировавшей теперь.

Отъезд спускаемых на льготу казаков был назначен на 26-е декабря, на второй день Рождества. В сочельник, в предместье Хамадана — Шаварин, где стояли сотни, по старому русскому обычаю была приготовлена кутья. С первой звездой я вышел из своей квартиры и в сопровождении офицеров стал обходить сотни, поздравляя казаков с праздником Рождества Христова. Была лунная морозная ночь. Отовсюду слышалась беспорядочная стрельба — это по кавказскому обычаю люди салютовали празднику, стреляя в воздух… Выйдя из первой сотни, после того как там поздравил казаков, и направляясь ко второй, я проходил по двору; шел несколько впереди сопровождавших меня офицеров и казаков. В это время грянул залп, как мне показалось, с кровли соседнего туземного дома. Я почувствовал сильный удар в грудь, упал и потерял сознание.

Офицеры и казаки бросились к месту, откуда стреляли, и открыли огонь по убегавшим в темноте фигурам. Это были большевистские агенты, решившие убить меня, как заклятого врага большевизма. Положенный на казачью бурку, я был отнесен в казармы, где прибежавший доктор осмотрел меня. Выяснилось, что пуля, направленная мне в грудь против сердца, ударившись в костяные гозыри черкески, отклонилась влево, пробила грудную клетку возле самого сердца, вышла наружу под левую мышку и пронзила левую руку, не задев, однако, кости, оставив таким образом 4 отверстия.

Когда я пришел в себя, то лежал на топчане, облитый кровью, обильно струившейся из ран. Нагнувшийся надо мной доктор Коренев поспешно бинтовал меня. Как в тумане плыли передо мною суровые лица казаков, смотревших на меня полными слез глазами. По выражению их лиц я понял, что умираю. Силы вновь оставили меня. Когда я очнулся вновь, то увидел перед собой милое лицо генерала Баратова, узнавшего о моем ранении и приехавшего вместе с комиссаром Емельяновым меня проведать или, может быть, проститься со мной. Баратов перекрестился, наклонился к моему уху и сказал:

— Доктор говорит, что сердце не задето. Будешь жив. Ты еще нужен родине.

Меня вновь переложили на бурку и тихо и осторожно вынесли во двор, где стояли пожелавшие меня видеть все казаки моего отряда. Услыхав, что рана не смертельна, они разразились криками «ура», и хор трубачей грянул Кубанский войсковой марш. Перенесенный на квартиру, я впал в лихорадочную нервозность и просыпался тотчас же, лишь только замолкала успокаивавшая меня музыка. И долго, долго, до полного изнеможения, играли под окнами мои добрые трубачи.

Проболев недели три, худой и бледный вышел я впервые во двор, погреться на жиденьком январском солнце и посмотреть на своих казаков. Давно уже уехали на родину мои старые боевые орлы, Я увидел вокруг себя лишь новые, молодые, почти все незнакомые мне лица. Мое сердце почуяло, что теперь здесь уже сделать ничего нельзя. Вскоре ко мне пришла депутация молодых партизан; они просили, чтобы я настаивал перед начальством о скорейшем возвращении казаков на Кубань; говорили, что Корнилов уже разбит, Кубань признала советскую власть и воевать дальше нет смысла.

Мне стоило больших трудов убедить казаков в необходимости продержаться еще некоторое время, чтобы дать генералу Баратову возможность закончить эвакуацию имущества из Персии. Тем не менее мне пришлось несколько раскассировать свой отряд. Отобрав две сотни наиболее надежных людей, я отправил, под разными предлогами, на родину наиболее малодушных и поддавшихся агитации казаков. Ввиду того что мои раны снова разболелись, я вынужден был временно сдать командование полком и отрядом своим заместителям и уехать полечиться в Тегеран.

Во время моего отсутствия наши войска, по диспозиции генерала Баратова и ввиду вывоза главной части русского имущества из Персии, стали оттягиваться от перевалов и отступать к Энзели через Казвин и Решт. Возвращаясь из Тегерана, я догнал свой отряд уже близ Казвина. Там узнал, что комитеты Баку и Энзели не выпустят меня живым, хотя бы для этого потребовалось вступить в бой С моими казаками. Не желая подводить своих подчиненных под опасность, я решил скрыться, распустив слухи, что якобы не возвращался из Тегерана, ибо уехал оттуда к англичанам в Багдад. Переодевшись солдатом, выкрасив волосы и с подложным паспортом, я приехал неопознанным в Энзели и ждал там случая сесть на пароход, отходящий с войсками в Петровск. Посещал митинги, происходившие в Энзели, и слышал, как «товарищи» поносительно ругали генерала Баратова, полковника Бичехарова и меня, грозили смертью нам троим.

Однажды ночью в лачугу, где я скрывался, явилась группа казаков. Это были казаки моего отряда и 3-го Хоперского полка, в рядах которого я начал кампанию на Западном фронте. Мои казаки вошли в конспиративную связь с хоперцами и просили их доставить меня, вместе с их эшелоном, в Петровский порт. Они принесли мне костюм персиянина, провели на пароход, на который был погружен 3-й Хоперский полк, и спрятали в трюме. На рассвете наш пароход отвалил от энзелийской пристани. Выйдя на палубу, я увидел на берегу многих казаков из моего партизанского отряда. Стоя на набережной, они махали мне своими папахами. Несмотря на то что все хоперцы знали о том, кто я, ни один не показал и виду, что я опознан ими, и не проронил об этом ни слова большевистской команде. По прибытии в Петровск я поселился в этом городе, тогда столице Татарско-Дагестанской республики,[78]ожидая прибытия своего Партизанского отряда.

 

Глава 7

 

 

Путешествие в Кисловодск. — Жизнь там инкогнито. — Собирание известий. — Отъезд и разведка по станицам. — Подготовка восстания казаков. — Встреча сАвтономовым — красным Главковерхом Северного Кавказа.

 

Мне не пришлось, однако, дождаться в Петровске прибытия моего отряда и полка. Дело в том, что Татарско-Дагестанская республика вела в то время войну с наступавшими со стороны Баку большевиками. Ввиду этого, а также принимая во внимание продовольственные затруднения, татарское правительство предложило находящимся в Петровске, в ультимативной форме, или выступить против большевиков, или же немедленно покинуть пределы республики. Не испытавшие еще прелестей большевистского строя и соскучившиеся по своим семьям казаки заявили, что они остаются нейтральными в татарско-большевистской распре и просят дать им возможность уехать на Кубань.

Мне было невозможно оставаться одному в городе, и поэтому я решил продолжать далее свой путь вместе с 3-м Хоперским полком. Нам подали составы, и мы тронулись на Грозный. Это путешествие по железной дороге останется надолго в моей памяти. Мы проезжали местами, где еще недавно кипела отчаянная война между отстаивавшим свои очаги местным русским населением и горцами, решившими изгнать его из пределов своих стародавних земель. В этой войне горцы, хорошо вооруженные и фанатичные, победили мирных русских крестьян, огнем и мечом пройдя всю страну. Лишь немногие уцелевшие крестьяне, бросив все, с женами и детьми бежали в пределы Терской области.[79]Там, где еще недавно стояли цветущие русские села, утопавшие в зелени богатых садов, теперь лежали лишь груды развалин и кучи обгоревшего щебня. Одичавшие собаки бродили и жалобно выли на пепелищах и, голодные, терзали раскиданные всюду и разлагавшиеся на солнце обезглавленные трупы русских поселян, жертв недавних боев. Зрелище этого беспощадного истребления трудов многих поколений, этого разрушения культуры, напоминавшее времена Батыя и Чингиз-Хана, было невыносимо тягостно и разрывало душу. Железнодорожное полотно было местами разрушено, телеграфные столбы порублены, мостики сожжены. Засевшие в лесистых трущобах чеченцы осыпали проходившие эшелоны градом метких пуль, нанося нам потери. Приходилось двигаться с величайшими предосторожностями, постоянно исправляя путь, и часто с рассыпанной впереди цепью казаков, выбивавших из засад преграждавших дорогу горцев.

После длительного, полного опасностей путешествия по стране смерти наш эшелон достиг наконец пределов Терской области. От терских казаков мы узнали, что делается на белом свете. Невеселые сообщили они нам новости: большевики заключили предательский мир с немцами в Брест-Литовске;[80]генерал Корнилов убит в феврале под Екатеринодаром, а Терский атаман Караулов[81]тоже убит на станции Прохладной; Кубань, а за нею и Терек признали советскую власть. В наш эшелон стали подсаживаться какие-то подозрительные личности, именовавшие себя делегатами разных, неизвестных прежде, организаций, командированными якобы для приветствия возвращавшихся на родину казаков. Это были большевистские соглядатаи, на обязанности которых лежало ознакомление с настроением казаков, а может быть, и составление проскрипционных списков тех, кто критически относился к советской власти и мог впоследствии оказаться ей опасным.

Эти люди пытались побудить казаков истребить своих офицеров, убеждая их в том, что казачьи части, возвращавшиеся на родину вместе со своими офицерами, считаются заведомо контрреволюционными и навлекают на себя большие неприятности, что все офицеры будут расстреляны большевиками и что поэтому лучше бы это сделать заблаговременно самим казакам. Однако хоперцы, привыкшие любить и уважать своих офицеров, не пожелали совершить над ними какого-либо насилия. Наоборот, они тайно предупредили офицеров о том, что им надо уходить и распыляться во избежание грозящей гибели. На последнем перегоне, не доезжая станции Минеральные Воды, где, как я слышал, был большевистский контрольный пункт, пользуясь тихим ходом поезда, я соскочил на полотно и пошел пешком, в обход этой станции, затем, на ходу же, вновь вскочил в товарный вагон и, не замеченный никем, приехал зайцем в Кисловодск, где жила моя семья.

Разбитый физически и морально, поселился я там, продолжая соблюдать свое инкогнито. Отдохнув немного и оправившись, стал совершать небольшие прогулки, прислушиваться и присматриваться к тому, что происходило кругом. В Кисловодске советские власти устраивали многочисленные митинги, на которых восстанавливали низы общества против буржуазии, интеллигенции и офицерства. По базарам ходили неясные слухи о том, что Корнилов жив и вновь формирует свою армию. Называли имя Деникина, рассказывали легенды о каком-то отряде Баратова. Неузнанный никем, толкался я, переодетый стариком, по базарам и чутко прислушивался к тому, что говорили приезжавшие из станиц казаки и казачки. Они держались вообще осторожно, опасаясь соглядатаев и большевистских провокаторов, коими кишели базары. Каждое неосторожное слово могло стоить жизни; даже самое наименование «казак» считалось контрреволюционным, и станичники именовались гражданами, а чаще «товарищами». Эмблема протеста — черные казачьи папахи были заменены защитными, без кокард, и солдатскими картузами. Было жалко смотреть на матерых казаков, переряженных в ненавистные им картузы и. застенчиво именовавших друг друга «товарищами».



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-03-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: