Нина почувствовала всю хрупкость своих позиций. Ни в каком случае не следовало дать почувствовать это коменданту — спасение было только в самоуверенности.
Она положила на стол союзную книжку, в которой стояло: «Солистка Гос. Капеллы» — единственный документ из числа тех, которыми она располагала, могущий произвести хоть некоторое впечатление.
— Вы напрасно обижаетесь — это не «приказ». Вас просят оказать содействие два учреждения — ленинградская Госкапелла и Филармония. Если желаете проверить мои слова, свяжитесь с ними по телефону и запросите по поводу меня.
Авось не станет проверять!
На ее счастье, комендант сказал:
— Хлопотно будет, да и особой нужды не вижу. Ежели желаете в Клюквенку ехать, пожалуй, поедем. Я пропуск вам дам. Ну а насчет освобождения от повинности — уж это вы, гражданочка, оставьте.
В эту минуту в соседней комнате чей-то звонкий женский голос запел:
В продолжении трех лет
Я ношу его портрет.
Я ношу его портрет,
Может, зря, а может, нет!
— Кто это поет? — спросила Нина и сделала вид, что прислушивается.
Комендант усмехнулся:
— Дочка!
— Прекрасный голос! Послушайте, товарищ комендант, у нее прекрасный голос! Уж я-то кое-что понимаю! Вы учите ее?
— Нет, гражданочка! Где учить-то? У нас здесь музыкальных школ не имеется.
— Жаль. А в Калпашеве?
— Не знаю, гражданочка, не справлялся.
Нина сказала небрежно:
— Когда я буду там выступать, я соберу сведения и нащупаю, каковы педагоги, чтобы указать вам наилучшего. А то пусть в Ленинград приезжает — я устрою в Консерваторию. Ну, да мы поговорим об этом позднее, после того, как я ее прослушаю, чтобы определить, каковы способности.
— Что ж, это можно. Вот вы какая любезная дамочка оказались, а начали с крику. Я со своей стороны тоже готов вас уважить: пожалуй, и освобождение от работы подпишу. Вы со мной ехать решаете или попозже?
|
— С вами.
— Да ведь я верхом, гражданочка.
— Я могу и верхом, если дадите лошадь.
Комендант посмотрел на нее, выпучив глаза. Когда к крыльцу подвели лошадь, Нина невольно вспомнила красавицу Лакмэ и себя в амазонке… Дмитрий и Олег бросались, бывало, к ней, протягивая ладонь, на которую она ставила свою ножку, вскакивая на седло. Она взглянула на свои ноги в сапогах, облепленных глиной…
Поехали, и почти тотчас же по обе стороны дороги встала непроходимая тайга. Две угрюмые фигуры, украшенные значками гепеу, следовали за ними, оба вооруженные.
Комендант, однако, и в самом деле оказался добродушным и даже несколько раз спрашивал Нину, не желательно ли ей остановиться для какой-либо надобности. Раз он даже сделал попытку занять ее разговором:
— Видите вы эту дорогу, гражданочка? Она выводит на речку. Мне довелось раз ехать берегом этой речки, с отрядом, по служебному заданию. Что же я увидел на этой, извиняюсь за выражение, звериной тропе? Келийка маленькая стоит, а в ней отшельник; завидел нас да бегом в чащу! Едем дальше — опять келийка, и не одна, а, почитай, целый скит. Спешил я в тот день, не до них было. Ну а этак через недельку привел отряд — переловлю, думаю. Неподходящее дело, чтобы у нас в Союзе неизвестно какие люди скрывались по лесам. Оцепил я большую площадь да стал сжимать кольцо, вот как на волков другой раз охотятся; собаки с нами были. Да только никого мы не поймали: уж предуведомили они, видать, друг друга. Полагаю я, гражданочка, что то были не монахи — нет! Те бы не оставили насиженные кельи. Это были лица, которые знали, что их ожидает, ежели попадутся! Люди с прошлым — колчаковцы али чехи, али другие какие белогвардейцы. Да вот не пришлось выловить, а уж была бы мне за это благодарность в приказе — надо полагать, шпалу лишнюю получил бы. По усам текло, в рот не попало… Эх!
|
Нина воздержалась от выражения сочувствия.
Отвыкнув от верховой езды, она очень устала и, когда после трехчасового пути приехали наконец в Клюквенку, она едва встала на ноги, чувствуя ломоту и боль в бедрах.
Селение протянулось по обе стороны грязной немощеной дороги — убогие домики, напоминающие украинские мазанки; зеленая темнеющая полоса тайги, и над всем этим серое, уже вечернее небо.
Едва только Нина успела слезть с лошади, как ее окружила орава ребятишек, к которым подбегали все новые и новые.
— А вы к кому? А вы откуда? А вы к нам зачем? Вы кто?
Видно было, что появление незнакомого лица — событие весьма достопримечательное в этом селении отверженных. Дети были почти в лохмотьях. За детьми стали появляться и взрослые:
— Вы из Москвы? Или ленинградская? Ах, к высланному! Скажите, не знаете ли вы в Ленинграде Ширяевых? Скажите, а как там жизнь? Неужели еще продолжаются высылки? Что, отменили, наконец, карточки? Скажите, вы надолго? Нельзя ли будет через вас передать в прокуратуру просьбу о пересмотре дела? Ах, если бы вы знали, как несправедливо поступили с нами!.. Да вы к кому?
И вдруг опять визг детей:
— Вот идут мужчины высланные! Их ведут из тайги! Они на отметку! Бежимте, мы вам покажем, где комендатура! А мы вперед побежим, мы первые скажем! Мы вперед!
|
Бросив свои вещи на землю около лошади, Нина, прыгая через лужи, помчалась за детьми.
Тесная прокуренная комната была уже вся до отказу набита людьми, когда, повторяя фамилию Сергея Петровича, Нина протиснулась, наконец, к нему. Они только схватили друг друга за руки, зная, что на них устремлены десятки глаз. Час по крайней мере пришлось им выстоять в этой давке, осыпая друг друга нетерпеливыми расспросами, а когда, наконец, покончили с отметкой, пришлось еще с час ожидать коменданта у выхода; комендант дал Сергею Петровичу освобождение на неделю. В поселке уже зажигали огни, когда они через всю длину единственной улицы подошли к мазанке Сергея Петровича. Она была самая крайняя, вся осевшая, кривобокая; вместо трубы на крыше был прилажен продырявленный чугунок, глиняная печь занимала половину площади. Чтобы сварить ужин и вскипятить чайник, пришлось прежде пилить дрова, топить печь и идти к колодцу. Ужинать сели только в одиннадцать часов. Несмотря на то, что оба были страшно утомлены, проговорили почти до рассвета: Сергей Петрович, устроив Нину как можно удобнее на лежанке, сидел с ней рядом. Сначала говорила Нина, рассказывая во всех подробностях все, что произошло без него в семье; особенно долго и подробно рассказывала она про Олега — сообщать по этому поводу что-либо в письмах было немыслимо, а между тем всем хотелось, чтобы Сергей Петрович имел самое точное представление о новом родственнике.
— Что же могу рассказать тебе я? — заговорил Сергей Петрович, когда пришла его очередь. — Произвол и хамство удручающие! На работу загоняют в тайгу, но это меньшее из зол: ты ведь знаешь, как я люблю природу — это еще от старых дворянских усадеб. Если бы мне пришлось отрабатывать эти же часы в заводских цехах, я бы, кажется, не вынес! Природа оздоровляет, вливает силы. Я ведь ее люблю во всякое время года, даже в туман и в дождь. Вставать иногда приходится до зари, и я в таких случаях заранее радуюсь, что предстоит переход, во время которого можно будет наблюдать красоту утра в лесу. Ранней весной тайга была прекрасна; в июне замучила «мошка» — набивается в нос, в рот, в уши; все тело от нее зудит немилосердно; измучились, пока не приспособились мазаться керосином. В тайге мы по большей части собираем смолу: пристраиваем к соснам особые дренажи, в которые собирается смола, а потом ходим и сливаем в бидоны, их нам привешивают на грудь. На участках расходимся по двое, но оружия нам не дают: боятся, чтобы мы не сбежали! Если когда-нибудь нарвемся на крупного зверя — прости-прощай! «А вы, — говорят, — стучите по бидонам, медведь и убежит». Никогда этого не делаю — предпочитаю лесную тишину. Мы здесь как негры на плантациях; спасибо, что не бьют, но обращение самое грубое, и денег не дают, только паек, самый нищенский. Вот здесь против моего окна льняное поле, туда каждый день гоняют дергать лен художницу, жену некоего лицеиста; он взят в концлагерь, а она выслана сюда с тремя детьми, дети постоянно болеют. В тайгу ее по этому случаю не гоняют — милостивое исключение! — а вот на лен можно. Норма ей не по силам, приходится приводить на помощь двух старших девочек десяти и восьми лет. Лицеисты со времен Пушкина ежегодно собирались отмечать свою дату — это стало священной традицией, на которую не посягал никто, но советская власть сочла лицейскую годовщину контрреволюцией! Так муж этой женщины и попал в лагерь.
Наш районный центр — Калпашево. Это дрянной и грязный городишко, но мы вздыхаем о нем, как Данте о Флоренции. Там телеграф, медицинская помощь, магазины; быть может, есть возможность играть на скрипке в кино или преподавать скрипку, а ведь здесь я, в конце концов, разучусь и руки загрубеют. Говорят, комендант переводил туда некоторых ссыльных, если из Калпашева приходило требование на работу по специальности. Но для того, чтобы устроить перевод, необходимо сначала попасть туда и договориться с каким-либо учреждением, чтобы прислало вызов, а как туда попасть?
— Сергей, это надо устроить теперь же, пока я здесь, и даже, знаешь ли, за эту неделю, пока ты свободен. Необходимо попытаться, иначе ты пропадешь: или заблудишься в тайге, или заболеешь, и уж во всяком случае — разучишься играть. Зимой здесь будет ужасно! Не очень-то ваша ссылка отличается от лагеря, как посмотришь!
— Здесь, кстати, есть барак, где за колючей проволокой живут осужденные на лагерь. Те, конечно, все время под конвоем. Нас иногда прикомандировывают к ним, когда ходим за зону; иногда работаем отдельно, а бывают дни, что вовсе не работаем. Большинство высланных здесь хуторяне, осужденные за кулачество. Есть и интеллигенция. Я подружился с одним евреем: интересный человек! Собой непривлекателен: неопрятный, бородатый, с крючковатым носом… но удивительно одухотворенный и умный. По образованию он — философ, ученик Лосского, поклонник Канта. В последнее время работал педагогом. Что еще оставалось делать в советское время? Сюда попал за то, что на вопрос одного десятиклассника: «Есть ли Бог?», ответил: «Да, дети, есть!» А было это при всем классе. Религиозная пропаганда. В обычное время Яков Семенович молчалив, а поговоришь на задушевную тему, и язык у него развязывается. Он не сионист и еврейскую религию критикует безжалостно, скорее он — антропософ. Я иногда боюсь перебить его вопросом, так захватывающе интересны его сентенции. Я его тебе представлю. Жаль его — одинок, стар, заброшен, для себя ничего сделать не умеет; у него болят ноги, и на всех переходах он плетется позади всех, через силу; слышала бы ты, какими словечками угощают его конвойные! Я еще симпатизирую одному юноше: славное открытое лицо, совсем простой, но чувствуется одаренность — играет на баяне по слуху деревенские песни. И голос прекрасный. Зовут его Родион Ильин. Взят, знаешь, за что? Отбывал он службу в армии, а когда вернулся, дом свой нашел снесенным, а отец оказался в заточении. Они — хуторяне. Он возмутился и давай кричать: при царе таких дел не водилось, чтобы нарочно разорять крестьян! Кричал, кричал, ну и попал сюда. Еще совсем юный — двадцать два года; приятно, что в нем хамства нет — невежественный, но не испорченный, и застенчивость еще сохранилась. Он у меня почти каждый вечер. По вечерам мы с ним часто концертируем в избе-читальне, которая здесь заменяет и клуб, и филармонию. Он имеет колоссальный успех. Скрипка моя не выдерживает конкуренции с его баяном.
На следующий день Нина увидела новых друзей своего мужа: все были званы на ужин. Нина поставила на стол привезенную с собой копченую треску, напекла картошки и печенья из черемуховой муки — местное лакомство. Это примитивное угощение вызвало самый искренний восторг у несчастных клюквенцев, пробавлявшихся обычно пшенной похлебкой.
— Родион, пой! — командовал Сергей Петрович. — Он у меня с голоса все песни «Садко» выучил. Моментально перенимает все, что я ему намурлыкаю. Пой «Дубравушку» и «Дно синя моря». Вот, послушай, Нина, как у него получается.
Юноша взялся за баян.
— При Нине Александровне боязно, потому она певица ленинградская…
— Вздор! Моя Нина отлично понимает, что ты не учился. Валяй, а потом мы исполним вдвоем «Не искушай!»: я переложил это, Нина, для скрипки и баяна. Оригинальное сочетание, не правда ли?
— Голос хорош — прекрасный лирический тенор! — сказала Нина, выслушав песни «Садко». — Но я хочу услышать его теперь в его собственном репертуаре: пусть споет, что разучил сам.
— Вот мчится тройка удалая по Волге-матушке зимой, — залился ободрившийся баянист, и Нина заслушалась.
Играли на скрипке и на баяне, вместе и порознь; Нина пела одна и с мужчинами, и конца музыке не было.
Художница сидела на стуле, обхватив обеими руками колени.
— Вчера, когда я опять до одурения дергала лен, я задумала пастель, которую назову «Русь советская и Русь праведная»! Будут два лика, составляющие как бы два проявления одного лица: лицо Медузы и лицо русской девушки в боярском кокошнике — прекрасное лицо, в ореоле святости, с глазами мученицы. И это будет моя месть за наши разбитые жизни.
— Прекрасная идея, Лилия Викторовна! Только зачем месть? Месть не может быть творческим началом! Я против мести, и потом… не надо кокошника — это придает излишнюю тенденциозность, — сказал Сергей Петрович.
Родион дергал его за ватник:
— Сергей Петрович, а что такое «медуза»? Потом забудете, коли сейчас не расскажете. Давеча обещали рассказать, что такое «самум», и забыли.
— Расскажу, подожди: вот когда начнутся зимние вечера с метелями и в тайгу перестанут гонять, — времени у нас будет слишком много, — тогда наговоримся. А теперь — пой.
Родион тронул баян:
Есть одна хорошая песня у соловушки,
Песня панихидная по моей головушке!
Спев песню, Родион стал расталкивать задремавшего Якова Семеновича:
— Товарищ жид, дорогой вы наш, не дремлите! Вы мочите усы в вине.
Еврей зашевелился и забормотал:
— Человечество определило себе слишком узкие границы! Надо быть слепым или безумным, чтобы одну из ступеней развития принимать за всю полноту жизни! Мы должны выявить подлинный образ человека, отыскать новое выражение! Друзья мои, восхождению нет конца.
Родиону бормотание старика показалось скучным.
— Товарищ Яша! Да вы бы лучше поздравили Сергея Петровича и Нину Александровну — они у нас заневестились, в загс собираются.
Старик повернулся к молодой паре и пробормотал:
— Поручено каждому найти путь к лучшей сфере, но вздыхает вечные времена душа мужчины о нежной женственности.
Глава пятая
В третий день пребывания Нины в Клюквенке комендант снова приехал туда. Выяснилось, что на следующее утро в Калпашево отправляется оказия: несколько заключенных и два-три прикомандированных к ним ссыльных, сопровождаемые конвоем под командой младшего коменданта. Среди них — Родион, которого вызвало колпашевское гепеу — после годового ожидания получен ответ на его жалобу, адресованную в Москву. Нине удалось уговорить коменданта прикомандировать и Сергея Петровича к отправляющемуся отряду с обещанием вернуться с ним же. Десять пачек папирос «Сафо», привезенные для Сергея Петровича, перешли к коменданту.
У здания комендатуры уже стояли заключенные, построенные в три ряда; ссыльных выстроили позади. Младший комендант вышел несколько вперед и зачитал выписку из приказа о правилах поведения в дороге. Оканчивалась она словами:
— Шаг вправо, шаг влево считаю побегом. Стреляю без предупреждения.
— Это что еще за угрозы? — возмущенно шепнула Нина.
— Положено по уставу: зачитывают перед каждым переходом. Твой Олег, наверное, помнит эту формулу наизусть, — ответил Сергей Петрович.
— Какое злое лицо у этого младшего коменданта! — шепнула опять Нина, — «мой» хоть и хам, а добродушный.
Как только вышли за зону, она подошла к младшему коменданту и предложила ему закурить.
— Товарищ комендант, разрешите мне идти в строю под руку с мужем?
Он кивнул, забирая себе всю пачку папирос.
Переход продолжался двое суток, шли медленней обыкновенного: мужчины, равняясь по слабым, нарочно замедляли шаг, несмотря на понукание конвоя. Пришлось пройти 60 верст лесами до самой Оби, и уже там, в виду Калпашева, переправиться на другую сторону паромом.
На пристани в Калпашеве комендант опять зачитал приказ, согласно которому ссыльные отпускались из отряда для выполнения своих частных дел с обязательством быть на пристани к семи часам вечера.
— Неявка в указанное время будет рассматриваться как побег, со всеми вытекающими отсюда последствиями.
Получив свободу, Нина и Сергей Петрович поднялись на высокий красноватый берег по сорока размытым глиняным ступеням, и здесь перед ними открылись пустые, заросшие травой улицы и низкие деревянные лачуги глухого городка.
— Вот моя Флоренция! — печально сказал Сергей Петрович.
С загсом дело устроилось сравнительно быстро; расставшись с фамилией, которая принесла ей столько горя, Нина вздохнула:
— Ну, теперь я хоть не «сиятельство»! И то слава Богу!
— Хрен редьки не слаще! — ответил на это Сергей Петрович и прибавил, беря ее под руку: — А теперь ты у меня попалась! Я потребую с тебя сына; отсрочки не дам: довольно уже мы потеряли времени.
— Ах, вот что! Если б я только знала… — шутливо возмутилась Нина.
— Ты бы не записалась? Мы с тобой поменялись ролями! По-видимому, ты давно колыбельных не пела. Я сыграю тебе моцартовскую, когда вернемся. Уж пожертвуй мне одну зиму. Может быть, Ася составит тебе компанию.
К ним подошла девочка, предлагая осенние цветы.
— Вот, получай свадебный букет, а будет все-таки по-моему!
— Но ты забываешь, Сережа, что я должна работать и что без моего пения…
— Кажется, мы начинаем ссориться, едва выйдя из загса. Может быть, вернуться и развестись?
С музыкальной школой не посчастливилось: сколько ни запрашивали и в райисполкоме, и на почте — никто не мог дать никаких сведений. Оба уже отчаялись, когда вдруг увидели человека с виолончелью на другой стороне улицы; бросились догонять. Виолончелист оказался тоже ссыльным, скитавшимся без работы; он играл иногда в единственном кино под аккомпанемент плохонького пианино. Музыкальной школы, по его словам, в городе вовсе не было; тем не менее, он очень обрадовался неожиданной встрече, появление скрипача дало бы возможность составить трио. На всякий случай обменялись адресами, но уже ясно было, что план с переводом на работу в Калпашево рушится, тем более что в общеобразовательной школе они узнали о существовании циркуляра не вербовать в школьные преподаватели репрессированных лиц.
Когда в семь часов вечера собирались на пристани, Родион, узнав, что перевод в Калпашево срывается, признался:
— Сергей Петрович, видать, дурной я человек — чтобы за вас огорчиться, а я радехонек: без вас мне тоска смертная в Клюквенке, сопьюсь запросто.
— Глупый мальчик! Это так понятно! И для меня в Клюквенке ты — родная душа. А спиться я тебе не дам.
— Сергей Петрович! Я такого человека, как вы, отродясь не видывал! И во сне не мерещилось, что бывают такие. Не знаете вы, что они для меня значат, Нина Александровна!
— Не говори «они». Называй имя и отчество, — прикрикнул Сергей Петрович.
Но юноше хотелось выговорить свою мысль, и он пропустил мимо ушей поправку.
— Мне бы должно благословить ссылку за встречу с вами, да я бы, может, и благословил, только вот мать у меня на старости лет одна по чужим избам, бедная, мотается. Ну, и заропщешь другой раз.
Сергей Петрович пожал ему руку.
— Что сказали тебе об отце?
— Сказали: без права переписки; коли помрет — известим. А обвинен, мол, и ты, и тятька твой правильно: кулаки вы, и поблажки вам никакой не будет. А какие же мы кулаки, когда без чужой помощи всю жисть хозяевали? Ну, да я не унываю, Сергей Петрович: везде есть хорошие люди.
Ночевали третий раз под открытым небом, на пристани по ту сторону Оби. С реки дул ледяной ветер; посреди ночи Нина, дрожа от холода, постучалась в хижину паромщика, умоляя впустить ее погреться. И несколько часов провела на печке в обществе детей и теленка, который, не тратя даром времени, пережевывал в темноте уроненную ею косыночку; когда Нина, уходя на пристань, хватилась косынки, нашлось лишь несколько клочков. На заре построились для перехода. День выдался ясный, солнечный; туман расходился золотистой дымкой. Шли бодрым шагом, чтобы согреться. Родион все время запевал то одну, то другу песню; никто, однако, ему не подтягивал. На одном из поворотов дороги, оглядывая лес, который весь золотился в преломлявшихся сквозь прозрачный туман утренних косых лучах, Нина воскликнула:
— Ах, какая рябина! Горит! Огненная! — и указала на молодое деревце несколько поодаль от дороги. В одну минуту Родион выбежал из строя, подскочил к рябине и схватил ветку. Грянул выстрел, и схваченная ветка откачнулась обратно… Крик ужаса вырвался у людей, и вся партия разом остановилась, — юноша, как сноп, повалился на землю. Нина окаменела, не верилось, что все происходящее — правда. Сергей Петрович и еще один мужчина бросились к упавшему.
— Назад! — рявкнул комендант. — На прицел! — крикнул он конвою. Четыре револьверных дула тотчас устремились на двух мужчин. Те даже не обернулись.
— Жив? Отвечай! Жив? Что с тобой? Где рана? — повторял Сергей Петрович и дрожащими руками начал расстегивать на упавшем ватник.
Второй мужчина, стоя под дулом, сказал:
— Товарищ комендант, я — врач: разрешите мне исполнить мою обязанность. — И, хотя револьверные дула остались в прежнем положении, припал ухом к груди юноши, держа его неподвижную руку в своей. Все замерли.
— Кончено, — сказал он и встал с колен. Наступила тишина. Мужчины поснимали шапки.
Сергей Петрович тоже поднялся и с бешенством крикнул коменданту:
— Вы не имели права стрелять! Мы все видели, что это не побег!
— Молчать! — крикнул злобный голос. — Сомкнуть строй! Стреляю в каждого, кто не будет повиноваться!
Нина бросилась к мужу:
— Сережа, молчи! Ты — безумец! Разве ты не видишь: это звери, не люди! Они убьют и тебя… Молчи! — шептала она, вся дрожа, и втащила его в ряды. Кто-то поднял и протянул уроненную им шапку, Нина нахлобучила ее ему на голову.
— Шагом марш! — крикнул комендант.
— А как же он?.. Вы его бросите… — срываясь, пролепетал один женский голос.
— Вперед! — пролаяла повторная команда. Люди двинулись в полном молчании с угрюмыми лицами; конвойные еще держали револьверы наготове. Комендант пошел сбоку, оглядывая строй.
— Гражданка! Вы! Вы! Выйти из строя!
— Я сопровождаю партию с разрешения старшего коменданта, — отважилась выговорить Нина.
— Знаю, что с разрешения. По дороге вам идти не запрещено, а из строя извольте выйти.
Нина и Сергей Петрович молча взглянули друг на друга; он пожал и выпустил ее руку. Лица стали как будто еще сумрачней; за весь переход никто не сказал ни слова, только шаги звучали по лесу.
Комендант сделал остановку в Могильном и ходил к своему начальнику, очевидно, с докладом о происшедшем. Вернувшись, он отдал приказ ночевать в Могильном и увел отряд в здание комендатуры. Нина, не зная, куда деваться, прошла в тот дом, где ночевала по прибытии. Усталая и потрясенная, она не скоро заснула и с трудом поднялась, когда встававшая к корове хозяйка разбудила ее на рассвете. Кутаясь на ходу в ватник, она побежала к комендатуре и в сырой мгле утра увидела отряд выходящим из ворот.
Она не посмела вмешаться в ряды и пошла сзади; сапоги натерли ей ноги, и она с тоской думала о предстоящем дне пути. Только в полдень, во время остановки, когда она подошла ближе к партии, она обнаружила, что Сергея Петровича, а также молодого доктора не было среди других. Страшно испуганная и растерянная, она хотела повернуть назад, но побоялась быть застигнутой сумерками в тайге и, следуя за отрядом, все-таки дошла до Клюквенки. Когда она переступила порог своей мазанки и опустилась на деревянную скамью, ею овладело отчаяние.
— Господи, что же это? Что я теперь должна делать? Его, наверное, перебросят в концентрационный лагерь… я его не увижу больше!
Клюквенка показалась ей теперь насиженным мирным местом… Как хорошо было еще несколько дней назад, когда они пели и играли вот в этой самой комнатушке, и вот что теперь!.. Она озябла и проголодалась — волей-неволей пришлось растапливать печь, варить картофель и кипятить воду. Поужинав в полном одиночестве, она устроила себе постель на лежанке и накрылась всем, что было теплого, трясясь в нервном ознобе. Страшно будет провести одной ночь: хата на краю, за ней пустое поле, а за полем тайга, которая глухо шумит. Вокруг — ни души. Пошел дождь, но она не могла заснуть даже под этот равномерный, убаюкивающий звук. То ей чудились шаги за дверьми, и она, замирая, прислушивалась, не зная сама, чего ждет и чего боится, то чудился вой волков. Детский суеверный страх все больше овладевал ею: наводили ужас темные углы пустой хаты — они, казалось, жили угрюмой, таинственной жизнью, и там, в глубине, в паутине, роились и прятались призраки. Скоро над ней начала протекать крыша; сначала падали отдельные редкие капли, потом забарабанило частой дробью; она не шевелилась — страшно было выйти за освещенный круг. Однако течь скоро стала настолько сильной, что волей-неволей пришлось вылезти, чтобы сохранить сухими теплые вещи, которыми она была накрыта. Когда она встала и осветила дальние углы, то увидела, что течью захвачен еще один угол и могут промокнуть ноты и скрипка. Сердце ее больно сжалось при взгляде на скрипку:
«Я сыграю тебе Моцарта!» — вспомнилось ей. Пришлось переносить все вещи в единственный сухой угол. Весь остаток ночи она просидела, поджав ноги, на скамье, слушая дробь дождя и шелест тараканов, к величайшему ее ужасу перебравшихся из мокрых углов поближе к ней. Ноги ее скоро совсем онемели, но она боялась опустить их на пол и не решалась переменить положение, окруженная армией насекомых.
О Господи! Долго ли еще будет тянуться эта ночь? Она, кажется, никогда не кончится! Надо отговорить Асю от брака с Олегом: он не сегодня-завтра попадет в такую же ссылку, а она окажется с ребенком в таком же медвежьем углу.
Забрезжило, наконец. Она решилась встать и взялась за топор, чтобы подогреть себе воду в чугунке. Топор не слушался непривычных рук, дело не ладилось, слезы досады наворачивались на глаза.
Дверь отворилась — на пороге показалась баба в ватнике и в сапогах и остановилась у притолоки, подперев красную щеку рукой.
— Что вам? — спросила Нина.
— Ничаво, ничаво, родимая. Поглядеть на тебя пришла. Уж не прогневайся.
Нина подивилась и занялась снова дровами и чугуном. Когда она снова взглянула на дверь, баб было уже две, и обе глядели на нее, подперев щеки руками. Нина налила себе чай, поставила чашку на подоконник и села, досадуя на непрошенных посетительниц и стараясь уяснить, в чем кроется неожиданный интерес к ее особе. Должно быть, слух, что она только что зарегистрировалась с ссыльным, уже докатился — в представлении этих баб она была молодой девушкой, у которой сорвалась брачная ночь! Вот именно это и возбуждало их любопытство. Она повернулась: баб было уже три, и все перешептывались, кивая на нее. Нервы Нины не выдержали: она ударила рукой по подоконнику и вскочила:
— Да что же это здесь — театр, что ли? Бессовестные! Сердце-то у вас есть?
Бабы испугались и, может быть, даже пристыдились. Все три разом выбежали вон. Нина захлопнула за ними дверь.
Она повязала платок, влезла ногами в сырые сапоги и вышла на холодный туман. Шла и думала, что сделала величайшую глупость, приехав сюда. «А впрочем, глупость эта, может быть, самое большое и лучшее, что мне довелось сделать!»
Приближаясь после пятичасового пути к логовищу коменданта, она купила дешевого студня. Повторилась прежняя, уже знакомая ей история, с тою только разницей, что после третьей подачки собака уже не скалила зубы, угрожая наброситься, а стояла, выжидая следующего куска и глядя на Нину умными глазами. Нина протянула еще кусок, и собака, вильнув хвостом, взяла его из ее рук.
— Демон, Демончик, хороший Демаша! — завела уже привычную песню Нина и, все еще робея, направилась к крыльцу, а Демон побежал рядом. Встречаясь с умным и внимательным взглядом животного, Нина невольно сравнила этот взгляд и своеобразное благородство собачьей морды с лицом хозяина дома — сравнение было не в пользу человека.
— Здравствуйте, товарищ комендант! — стараясь говорить как можно приветливее, сказала Нина, собирая всю свою волю на предстоящий тяжелый разговор. — Вот решила заглянуть к вам, чтобы прослушать вашу дочку, а также выяснить одно недоразумение. Вы позволите мне войти?
Рука, похожая на медвежью лапу, неуклюже протянулась к ней:
— Просим, просим, товарищ артистка!.. Садитесь. Не желаете ли пивца холодного? Дочка уж мне житья не дает: когда же твоя знаменитая певица меня послушает?
Нина поспешила мило улыбнуться:
— Это очень понятно, товарищ комендант. Я с большим удовольствием займусь с ней; я сегодня не тороплюсь. Но прежде я хотела бы переговорить с вами по поводу вчерашнего инцидента. Ваш помощник, очевидно, уже представил вам рапорт?
— Вы это о чем, гражданочка?
Он до сих пор еще не потрудился узнать имя и отчество Нины.
— Ваш помощник стрелял в ссыльного. Я шла с этой партией согласно вашему разрешению и была невольной свидетельницей.
Спазма сжала горло Нины. Комендант уже не смотрел на нее притворно-ласковым взглядом.