И уж если такой покладистый человек найден, то все, дело сделано, ради него и будет нелюбимый жить и землю рыть, чтобы никто не выгнал.
Вот и угнездился такой нелюбимый, звать его было А.А., он появляется в нашем рассказе в дешевом камуфляжном костюме и в не особенно молодом возрасте, откуда-то приехал, откуда его достала судьбина, из близлежащей провинции учитель (нелюбимый учитель).
Куда он приехал?
Это и есть история знакомства.
Он приехал отдыхать за город (жил неподалеку) и оказался в деревне, куда однажды тоже завеялась одна заполошная московская тетка.
То есть он-то, А.А., как раз и снимал верандочку в избушке у родни этой тетки, так сказать, летнюю дачу, тут тебе пруд, тут тебе лесок наискосок, вечером тихо и хорошо, комары, но он света не зажигает, тихо живет себе человек, уходит спозаранку с рюкзаком на целый день, сам в камуфляже, на ногах старые кеды. В рюкзаке непонятное. Уходит на день, где-то шляется, что-то ест (а у него на верандочке даже электроплитки нет, и света учитель не жжет вообще, лампочку вывернул и хозяйке отдал. Бреется врукопашную).
Экономит?
Ничего не просит и вежливо отказывается, даже если хозяйка приносит на щербатом блюдце лишний вчерашний пирожок (сегодня опять пекут): нет, спасибо.
— Да что же вы едите-то? — в шутливой досаде восклицает хозяйка, у которой раньше на уме было кормить учителя и брать с него за это, или, если не выгорит, тогда за электроплитку. Но он специально даже предупредил, что пользоваться электричеством не будет, дни длинные.
Дни ему длинные, видали? Специально подгадал от жадности.
Ох и не полюбила его хозяйка!
На вопросы он отвечает не сразу, и отвечает так, что больше спрашивать не захочется: «А какая, собственно, разница», — вопросом на вопрос.
|
Даже невежливо.
Но на каждый хитрый болт найдется своя гайка, и приехала эта тетка из Москвы, развеселая, деловая-деловая, далекая двоюродная жена брата разведенного мужа что ли хозяйки.
Но эта тетка издавна на две летние недели привыкла заезжать сюда, на пол отпуска, любила, видите ли, среднюю русскую возвышенность, варила варенье, солила-мариновала что под руку попало, чуть ли не крыжовник! Уезжала с хорошим грузовичком банок-пакетов-мешочков.
И кипела, кипела у нее работа в саду возле сарая в тенечке и под навесом, а там, в сарае, она и жила бесплатно, еще года три назад где досками подбила-подколотила, где перегородку поставила, и однажды даже пришла радостная с какой-то предыдущей дверочкой от хлева, на которой было написано известкой «коза».
Чужеродная соседка, которая нанимала мужиков порушить старый двор, видно, и отдала ей дверочку специально назло, чтобы москвичка не снимала угол во вражеской избе, не приносила доходов!
Причем на дверочке все было как полагается, две петли, щеколда, даже замок имелся, тоже прежний.
И выделила себе москвичка в сарае как бы комнатушку, чтобы жить бесплатно.
Свет, правда, у ней был, и телевизорчик работал, и холодильник небольшой имелся. И она платила за электроэнергию по своему счетчику, который аккуратно и оставляла вместе со всем скарбом у хозяйки в хламовнице.
Так что именно хозяйке-сродственнице ничего не перепадало, одни хлопоты.
Правда, внуки хозяйки, Машенька и Юра, все ж таки ездили к тете Алевтине в Москву на зимние каникулы, как же, Кремль повидали.
|
А в своей сарайной комнатке тетя Аля навела красоту, обойками обклеила, на крыше все позалатала, занавесочку повесила на ту дырку со стеклышком, которая заменяла окно. Даже какие-то нары ей сделали, на них мешок с сеном, ура! Сельская жизнь.
У хозяйки поместья, правда, масса претензий, жалоб на здоровье и на бедность, язык так и работает. Но все это не по адресу, Алевтина не желает поддерживать такой унылый разговор.
Вечерком она затевает самовар на еловых шишках вскипяченный, и хозяйка со смехом, дуя на воду (московская карамель за щекой), сплетничает Алевтине:
— У меня жилец неженатый. Жад-ный!
— О.
— Да. Неженатый холостой учитель. Тридцать пять лет.
— У! (смех).
— Ни копеечки не хочет потратить, утром мешок за спину и ушел, а вечером явится, вымоется из ведра и спать.
— Ну!
— Что ест? Крошки хлеба на веранде нет.
— В столовую ездит?
— Нет. Ну не знаю. В столовую не наездишься, автобус всегда битком набитый с лишним… и у нас то и дело мимо проезжает, не останавливается.
— Бывает, да.
— Так что где он только шастает?
Москвичка вопросительно хохочет.
Да, приехала она только днем, только разгреблась, расставила все, расстелила. Завтра решим все вопросы.
— Смородину брать будешь?
— А сладкая?
— Седни сладкая уродилась, — поет в беспокойстве хозяйка, — дождей мало было. Поливала я ее.
— А крупная?
— Похвали продать, — раздражается хозяйка, — а хуля купить.
— Да где же я хулила? — смеется тетка Алевтина.
Хозяйка подозревает у нее большие богатства там, в Москве (дети говорили), и тоже начинает хвастать собою, причем тут же похвальба неудержимо перетекает в горькие жалобы — какие две трехкомнатные квартиры она уступила дочерям, когда собственный дом в городе у нее ломали, а сама сидит зимой в однушке, и что у старшей муж капитан милиции, а у другой вообще пожарник на заводе, сутки спит на работе, двое спит дома.
|
— И покрыть крышу не допросишься, смотрит сериалы не оторвешь его. Буду нанимать. А детей на лето ко мне! Три раза в день баба кушать! Все я, все я (и т. д.).
Обычные разговоры хозяек, героинь труда и ненаписанных комедий. Самовосхваление в форме справедливого гнева.
Тем временем постоялец, тень в пыльном камуфляжном обмундировании с горбом за спиной, бесшумно открыл калитку (Тишка затявкал), пробрался по дорожке к дому да и шмыг на свою верандочку, и там закопошился. Вышел с ведрами, что-то буркнул издали и двинул по воду. Вернулся, помылся под рукомойником до пояса.
Такая вот мирная картина.
Две Пенелопы дуют чай и смотрят на вернувшегося из странствий человека. Который сам себе льет на спину.
— Алексеич, — величаво, но не без трусости восклицает хозяйка, — падалицы вон сколь яблок нападало, у меня кости ноют подбирать, наклади себе.
— Простите? — фыркая как конь в овсе, отвечает постоялец.
Хозяйка машет рукой и почти открыто сообщает тетке Алевтине:
— Нелюбимой он какой-то, Валентина (она не может, видимо, воспроизвести слово «нелюдимый». И «Алевтина» у нее не получается).
Новый Одиссей убирается к себе.
Тетка Алевтина же похохатывает довольно. Причем совершенно некстати. Смех у нее низкий, трубный. Несущийся в сторону терраски.
Но там тихо, темно. Ничто не шебуршнется.
— Чуден Днепр при тихой погоде, — ни к селу ни к городу замечает тетка Алевтина и опять изрыгает свой утробный хохот.
Как бы намекая на профессию учителя. Хозяйка тем временем талдычит свое:
— Тридцать пять лет ему, и никого.
— В смысле?
— Что же человек гуляет. Добро пропадает. Вхолостую живя.
— Какое… добро? — хохочет московская тетка, уже давно сама напряженно размышлявшая на эту тему.
У тетки Алевтины много-много есть на примете девочек и женщин, тоскующих в перенаселенной Москве, но не для них, не для девушек, перенаселенной. Для них-то Москва безлюдная пустыня с волками. Утром на работу, вечером с работы в опасениях, на выходные надо куда-то сходить в гости, или с подругой по магазинам, тоска.
А тут вот он, здоровый. При всем своем организме, не кривой не хромой, не заика, не псих, наверное.
Как это он ловко ответил: «Простите», чтобы ничего не отвечать. И пресек ненужный разговор.
А яблок-падалицы полно по окрестным брошенным деревням, вон сколько вокруг тоже вхолостую стоящих, одичавших садов с малиной, смородиной мелкой, сливами, дикими грушами!
— Он не в Комаровку ли бегает? — вопрошает задумчивая Алевтина.
— Хер яво знает, — зевает хозяйка.
— Ну иди, я чашки помою.
— И то пойду, Валь. Ребята поздно прибегут. У меня аллергия на солнце, я в четыре встаю, я така мочунья, — важно заявляет страдалица и уползает к себе на ведро. Из приоткрытого окна слышен далекий звон струи, как в подойник.
Попили чайку, так сказать. Так-то хозяйка поднимает юбку под деревьями, считая это полезным для сада, но когда тут вечером постояльцев полон двор!
Частые звезды проклевываются на небесах, проступают как знаки судьбы, создают рисунок будущего.
Тетка Алевтина вздыхает, глядя в сторону ушедшего заката.
Нина, вот кто ему подойдет, нелюдимая тоже, фармацевт в аптеке, ее мать недавно умерла, Нина. Ей тридцать семь лет. Однокомнатная квартира в далеком каком-то Дегунино, на краю Москвы. Как они там уживались? Мать спроваживала редких женихов вон. А куда их всунуть было? Тихая Нина, глаза водянистые, большие как буркалы, молчит (на работе готовит микстуры и мазилки и тоже, наверно, молчит).
Ее мать была тоже дальней родней Алевтининого бывшего мужа. Их там родни было как песку. Сага о Форсайтах, клянусь. Все перли в Москву, женились, выдавали замуж дочерей. Невесты, невесты. Свадьбы, обиды.
Прекрасно, думает тетка Алевтина, как думала бы древняя богиня Парка, плетя нити человеческих судеб — и так и сяк их перекрещивая и связывая будущими детьми.
Та тонкая нить судьбы, на которой привязана была эта лупоглазая корова Нина, вдруг затрепетала, забренчала и натянулась золотым лучом, как от небольшого маломощного прожектора, шарящего в глухой тьме.
Что же, другая нить судьбы пока еще провисала как ленивая веревка между лодкой и причалом на берегу.
Но луч сверкнул, шаря и пронзая тьму, заволновалась вода, лодка тяжело заворочалась, плеснула туда-сюда, отошла от мостков — и нате, веревка тоже натянулась и запела. И тут же луч прожектора полоснул по ней, зажег нестерпимым золотом эту мокрую невзрачную бечеву. Она загорелась, распушилась, показала каждую свою ворсинку, как на хорошей художественной фотографии в каком-нибудь лаковом журнале.
Тетка Алевтина затаилась и ждала.
Будущий ребенок тоже затаился там, в прозреваемом далеке.
Тихо было во дворе и в мире, громоздились полные ягод кусты, стояли стеной старые яблони. Сладко пахли вечерние флоксы и табаки.
И тут тень А.А. мигом просквозила сквозь мглу в сторону сортира. Ни скрипа, ни стука не послышалось при этом. Не прошелестела задетая на ходу штанина. Как он так мог дунуть?
Это понравилось старой Алевтине.
Она продолжала выжидать и среагировала на возвращение смутной тени из ада деревенского сортира следующим воплем:
— Доброй ночи!
(Как «руки вверх!», между прочим).
— Доброй, — растерявшись, ответила тень и на секунду застыла.
— Вы что же как поступаете? — сухо спросила Алевтина.
— Простите?
— Ну так я и знала. Ну вы подумайте! И как же теперь быть? — спросила тетка Алевтина. — И не просите прощения, не прощаю. Никаких ваших «простите».
А он опять чуть не вякнул свое слово-выручалочку, свое «простите», которым прерывал все бабские вопросы.
И А.А. замер на полушаге, как замирает петух, втянув, отшатнувшись, головенку и занеся лапу — но еще не ступив ею.
— Вы сколько должны-то? — строго, даже недоброжелательно продолжала Алевтина.
По силуэту было видно, что петух обомлел — видимо, А.А. подумал, что тетка обозналась, приняла его за кого-то другого.
— Кто? — брякнул этот половозрелый самец и влип, потому что на самом деле ему надо было бежать на верандочку, накинуть дверной крючок и мигом на топчан, мигом! И с головой одеялом накрыться!
А он как дурак остановился и спросил это свое «кто».
Может быть, у него была совесть где-то там нечиста, что-то он наделал в родных местах и теперь боялся погони?
Испугался мужик, испугался.
Алевтина тихо сказала:
— Я не буду орать на всю деревню.
Петух подумал, протянул лапу в пятнистой штанине и с грохотом поставил ее впереди себя. То есть сделал первый шаг навстречу своей судьбе. Потом поднял вторую жилистую ножку и занес ее над землей в намерении сделать следующий шаг. Сердце петуха сильно билось.
Но он неуклонно ступал и ступал вперед, гремя доспехами, тряся сережками и качая тряпочкой красной бороды. Глаза его в сухих оранжевых ободках торчали как блестящие пуговки. Гребень налился клюквенным соком и тяжело нависал. Полная картина!
«В суп, в суп зовут», — билось в петушиной голове неоформленное сознание, однако мозолистые, набитые в бегах лапы вращали суставами, как паровозные рычаги, делали обороты, и А.А. приближался к дощатому столику с самоваром, за которым сидела грузная старая Алевтина в прическе типа «полубокс», сделанной ради летних работ.
В сумерках как-то скрадывались ее женские черты, два мешка впереди, грудь и брюхо, сливались в одно монументальное целое с крутыми плечами, и выглядела Алевтина как какой-нибудь римский император с чубчиком на лоб. Суровый, тонкий рот и выдающийся нос все отчетливей проступали в полумраке.
Тетка Алевтина повела себя как начальство.
— Ну, что вы можете сказать в оправдание?
Петух даже крякнул и неожиданно охотно заклокотал, что ничего не должен, электричества вообще не жжет, ведра мои, а вот вода из колодца как решить проблему? Хотя хозяйка почему-то говорит, что рыли его вскладчину и она лично взнесла триста пятьдесят тогдашних когдатошних рублей! Но только, так сказать, за себя, а не за своих дачников, чем ей и угрожают якобы, спрашивают вроде бы, по какому праву в сухое лето колодец весь к вечеру растасканный? А ведь я беру не для полива, а только двадцать литров в сутки, в то время как другие по двести!
— Это мы решим, — отвечала тетка Алевтина. — Это дело решаемое. Не сунутся. Как величать вас?
— В смысле? — выдал домашнюю заготовку А.А. У него их было несколько. Он тренирован был на учениках не отвечать сразу. Вообще не отвечать на вопросы.
— Ну Андрей?
— Предположим.
— Андрей Алексеевич, чаю без заварки и сахара выпьешь? Все равно выливать кипяток буду.
— Нет — спасибо, — отвечал петух задиристо. — Я Александрович.
Так и заварилась эта безумная, несусветная каша, куда А.А. попал и увяз там — осмотрительный, осторожный, закаленный, боевой и злобный, всегда неудержимо и неуклонно попадающий в суп петух.
А дело происходило в золотей шее время, в самую сердцевину лета, был конец июля — начало августа. Когда плодам уже нужно зреть и падать.
В августе тетка Алевтина отбыла, нанявши микроавтобус, в Москву, уместившись среди банок, мешков и пакетов. Все это дело грузил ей А.А., а местный водитель хмуро смотрел от переднего колеса и не помогал, так как не было уговора на погрузочные работы (мужики этой деревни и всех окрестных поселений профессионально пили и не нанимались ни к кому из дачников работать, ничего не делали, боясь продешевить по сравнению с ценами в Москве, о которых ходили умопомрачительные, волнующие слухи. Мужики сидели на этих слухах, как скупые рыцари на мешках с золотом, зная свои возможности и торжествующе не шевеля пальцем).
Хозяйка наблюдала из окна эвакуацию и тоже не шевелилась. Пущай сами волокут.
Затем она вдруг всколыхнулась — учитель взял два рюкзака с веранды, две здоровенные брезентовые сумки, отволок их в машину, сказал «Спасибо — до свидания» (хозяйка в ответ только моргнула), и, дверь на терраску за собой не закрывши как надо, сел туда же, в микроавтобус, к мешкам.
Собственно, хозяйка именно о таком зяте мечтала бы для своей бы дочери, чем этот пожарник.
Алевтина же, находясь на переднем сидении лицом к А.А. в тесном пространстве микроавтобуса и глядя, как тот мирно покоится, заботливо глядя на свои, в свою очередь, мешки, думала о том же самом: что такого бы мужа собственной дочери, если бы она была, а вместо того имелся пьющий сын и холера невестка, а вот внучок и был настоящим любимым сыном Алевтины, но в данное время он проходил тяжелый возрастной кризис (14 лет), ни на что не соглашался, хрипел, курил, глаза имел не в фокусе, дикие, врастопыр, был явно опозорен прыщами и с бабкой не разговаривал даже по телефону, а только сопел. Даже «Здравствуй» от него было не дождаться. Только «але». Для него-то Алевтина и делала запасы варенья и всего остального. Внук любил поесть бабиного. За это приходилось кормить и невестку, поскольку собственный сын, наоборот, ничего не ел, щипал у пирога корочку, а норовил выпить всю наливку. Ела же невестка да похваливала, молола своими жерновами, наша невестка все стрескат, убить ее мало. Курит, пьет как слесарь, да поворовывает. Как бы все равно нам достанется, так чего же вашей смерти ждать! Серебряную ложечку унесла, больше некому. В документах явно рылась. Намекала, «мы должны с вами поговорить о будущем». Потом поговорим.
Так А.А. в компании банок, мешков и пакетов въехал в тихую отпускную августовскую столицу на закате золотого дня, в безлюдное воскресенье.
Машина катила по широким красивым улицам предместья Подушкино, затем свернула во двор, тоже красивый как парк, и все богатства Алевтины посредством лифта были доставлены в ее хорошую двухкомнатную квартиру, где имелась стенка во всю стенку, диван под ковром, хрустальная люстра и все что сердцу надо.
Попозже ночью он уже сидел в обратном поезде и мечтал.
Он мечтал о просторной собственной квартире в таком же микрорайоне как у Алевтины, о хорошей жене, похожей на одну киноактрису, о сыне, тихом ученом ребенке, которому можно вложить в память всю сумму отцовских мыслей. О том, что больше не надо будет ходить на работу в эту школу, где дети массово лузгают семечки даже на уроке, причем норовят сидеть в наушниках.
(Так все и произошло, но много лет спустя).
С Ниной он познакомился, будучи приглашен на день рождения Алевтины.
Видимо, об эту пору Алевтина поссорилась окончательно с невесткой, поскольку никого из семьи на празднике не было.
А.А. купил билеты туда и обратно на деньги, которые ему прислала Алевтина, и выгадал аж три дня — поменялся с кем мог. Сказал, что тетя заболела.
Нина ничем не поразила А.А.
Неказистая немолодая девушка, глаза водянистые, большие, сама полная, молчит и стесняется. Щурится, но иногда таращится.
Правда, про самого А.А. мать его тоже говорила: «Че глаза-то вытараскал?»
Поэтому он еще раньше выработал привычку щуриться и теперь понимал Нину как никто. Видел насквозь. Даже усмехался.
Короче, Нина совсем ему не понравилась, однако по тому, как Алевтина обращалась к Нине, с каким уважением, можно было составить мнение о Нине как о человеке и специалисте. (Алевтина в самом начале праздника вытащила какие-то ветхие рецепты и дала Нине, Нина их взяла неохотно и равнодушно, как большой специалист).
Это поразило А.А.
В следующий раз они встретились в больнице, где Алевтина и умерла через месяц. Все это время Нина за ней ухаживала, возила ей соки и бульоны, всякие перетертые котлетки. Это выяснилось потом, когда А.А. женился на Нине.
А.А. приехал за свой счет на одно воскресенье, это был для него, небогатого, подвиг. Он повидал свою дорогую Алевтину, она с ним торжественно поговорила, хотя и с трудом, и дала ему денег, довольно много, со словами «купи себе книг каких хочешь». При том она мужественно ничего не добавила типа «будешь меня вспоминать». А.А. не плакал, но в этот момент, видимо, сидел вытаращившись, потому что Нина взглянула на него с невыразимой добротой и участием. А.А. тут же сощурился.
Нина же дала ему последнюю телеграмму, и он приехал прямо в морг, тут же с поезда, поезд еще и опоздал, проклятый, и А.А. мчался по метро как буря. Дорогу знал, ведь уже был разок в больнице. Топографическая память у него, слава Богу, блестящая. Но вышел не в ту сторону. Ничего не узнавал. На улице впопыхах опрашивал московских, ему показали дорогу.
Какая-то женщина с собакой в безлюдном месте (все-таки заблудился) сердобольно, подробно указала путь к моргу. Видимо, сама знала не понаслышке, перестрадала этот адрес.
Ужасные были места, глухие.
Нашел больницу, нашел морг, кучками стояли неизвестные люди, он спросил где такую-то хоронят, ему ответили с диким любопытством. Нашел Нину, присоединился, кивнул. Она кивнула. Все на него откровенно смотрели, пялились.
Все это время он простоял рядом с ней. Потом его попросили помочь нести гроб. Поехали на автобусе в крематорий, опять он в числе четверых мужчин нес гроб. Стал как бы своим.
Все там до конца рядом с Ниной вытерпел. Нина не плакала, а только дрожала.
У Алевтины Николаевны было какое-то очень молодое и спокойное лицо, похудела сильно. Ее накрыли крышкой, забили гвоздиками.
Из крематория поехали опять на том же автобусе в город. Где-то всех высадили. Небольшая орава помятой родни образовалась на тротуаре. Какой-то пьяненький сказал: «Просим помянуть всех родных и близких» (но на А.А. специально не взглянул. Они вообще его избегали. Как все и всегда).
— А кто это, — вдруг произнесла женщина, тоже пьяная.
— А им выпить надо, вот они и присуседиваются, — отвечала бабка.
Толстый сын Алевтины Виктор покинул свою тощую жену Марину и подобрался к Нине.
— Ну как ты? Как в смысле жизнь? Замуж не вышла? — (Произошла некоторая заминка). — Все одна да одна? — (Хохотнул). Пойдем к нам, мы тебя покормим. Выпьешь с нами. На все праздники приходи. А то будешь сидеть как собака одна. С сестрами не контачишь?
Нина ответила:
— Спасибо на добром слове.
— А это кто? (он так небрежно кивнул на А.А., как будто тот был далеко и не слышал).
— Это наш друг, — сказала, помолчав, Нина.
— Все ясно, — неуместно весело для таких обстоятельств отвечал Виктор и вдруг как бы в сторону добавил:
— Квартиру на меня запиши. А то ты одинокая, возраст уже… Знаешь, разный народ бывает иногородние. Убьют.
— Правда? — удивилась Нина. — У меня же сестры.
— Так муж будет наследник! Убьет и унаследует!
Тут Виктор поглядел на свою тощую Марину, которая смотрела на него пьяно и выразительно, как на идиота.
Вдруг А.А. подал голос (с учительской интонацией):
— Нина, мы опаздываем.
Нина почему-то оглянулась, опустила голову, поворотила оглобли, фигурально выражаясь, и пошла прочь.
Виктор остался стоять со словами «а помянуть?»
А.А., делать нечего, бросился следом за Ниной. Надо было спросить ее как идти до метро. Да она ведь точно пойдет на метро.
Билет у него был на ночной поезд.
При всем прочем надо сказать, что А.А. был исключительно трусливый и стеснительный мужчина. На его уроках поэтому творилось полное безобразие, допризывники пулялись пережеванными бумажками, стоял шум как на вокзале.
Таким образом, А.А. пошел следом за Ниной — как-нибудь она доведет его до чего-нибудь. Спросить что-либо он побоялся.
Полная фигура его будущей жены двигалась машинально, автоматически. При поникшей голове вполне можно было представить ее в виде ожившей статуи скорби и обиды, если сделать скульптуру на шарнирах и с мотором.
Даже какое-то нечеловеческое величие угадывалось в этой немолодой девушке.
Оскорбление иногда придает человеку силы, как бывало с А.А. после бесед в кабинете директорши.
И здесь произошло следующее: на тротуар перед А.А. въехал грузовичок и загородил собой всю перспективу. Тут же его начали разгружать с кормы какие-то люди.
А.А. кинулся в обход, а другие навстречу ему тоже кинулись в обход, москвичи же, все как один рвутся вперед, колотырный народ, и не дали быстро пройти.
Когда он оказался по ту сторону полосы препятствий, Нины уже не было.
Ни адреса у него, ни фамилии. Алевтина все, спустилась, уехала вниз.
Сколько она рассказывала про Нину, про ее жизнь, что Нина как святая. Никогда ни слова матери поперек. Две других дочери бросили старуху, рассорились с ней, а Нина так с ней до конца и просидела. И не видела никакой жизни. Ни в кино, ни к знакомым. Самоотверженность.
А.А. мудро внутренне улыбался в ответ на такие рассказы. Сватовство майора!
И понимал, зачем Алевтина его вызвала в Москву, к себе в больницу. Затем и вызвала.
Он спросил где метро и шел автоматически. Сердце его ныло. Чувствовалась полнейшая пустота во всем теле. Как будто что-то вынули изнутри. Какое-то наполнение. Он раньше сопротивлялся Нине, а тут стало некому. Оставили жить без смысла.
До поезда десять часов.
Голодный, замерзший, с невыплаканными слезами, на ледяном ветру.
Так и остался один.
Перед метро он остановился, огляделся.
Повернул назад, побегал вокруг.
Добрался до того киоска, в который все еще разгружали товары с грузовичка.
Прошло несколько минут, и прошла жизнь.
Надо было идти в метро.
И тут он увидел Нину! Она быстро двигалась навстречу ему и плакала! Смотрела на него во все свои огромные глаза! Она тоже искала его!
Как они кинулись друг к другу!
Он чуть ее не поцеловал, как после долгой разлуки, но тут же крепко взял ее под руку со словами «ну где ты ходишь, ну как так можно, успокойся», и он взял у нее из этой бесчувственной руки ее сумку, как делают все мужья.
Бездна
Широко известен такой казус, как случай влюбленности в умершего, все эти алтари, воздвигаемые над могилкой, где покоится беззащитный, ничего не могущий возразить человеческий остов, а то и просто горстка пепла: а дух его, всячески преображенный и уже совсем отделенный от нрава, привычек, злорадства и упорного устремления во грех, не туда куда ведут, — этот дух, очищенный, взятый в самый возвышенный и святой миг ухода, в остановленное страшное мгновенье (прекраснейшее мгновение последних лет его жизни) — дух этот берут в свое полное владение желающие, любят его, таскают с собой в виде фотографий, к примеру. В этом смысле кинофильмы с их преображенными, загримированными лицами, нарисованными с помощью мастерски поставленного света и волшебной мглы, это как раз и есть то самое, что теперь будут осуждены носить в себе остающиеся на земле. И пока реальное тело под звуки чего-то заупокойного лежит в гробу и вот-вот будет заколочено гвоздями — вот он, возникает иной образ, светлый, жалкий, прекрасный, трагический — будь человек даже самым последним скандальным алкашом, собиравшим бутылки. Но тут он лег на пьедестал, завален цветами, окружен бывшими друзьями (давно покинувшими его при жизни), и жена и дочь плачут, люди стоят мрачные, виноватые, и в их речах уже звучит покаянное: гений.
Гений, гений, непризнанный гений, оставил, говорят, после себя кучи рукописей, никто их не хотел издавать, теперь надо что-то делать, да, и присутствующие в едином порыве готовы на все.
Лепят ну не кинофильм, но создается пока что радиоспектакль из произнесенных им слов, случаев с ним, его разговоров по телефону, это уже на поминках — и все, готов шедевр.
При жизни этого Миши с ним и по телефону-то говорили кратко, и он сам уже стеснялся звонить, поскольку легко впадал в длинные монологи с леденящими душу подробностями, как бы взывая «слушайте все и запоминайте!» — вот он собирает бутылки, оказалось, что на чужом пастбище, тут все поделено, все сферы влияния, и одной не им найденной бутылкой его угостили по черепу, далее две операции и металлическая пластина за ухом, на месте пролома, затем как результат болезнь Паркинсона с перспективой сами знаете чего (горький смешок), жена ушла с ребенком к матери, а батя вообще не придет на помощь, потому что тоже в беде, ходит за неходячей и невменяемой женой; да!
Сама бездна говорила по телефону, так что по сравнению с этой пропастью, впадиной жизни, глубочайшим падением в тартарары — не в ад, ад предполагает блуд и разврат, грех убийства и воровства, стяжательство и что там еще, а тут ведь чистота, пустота, голод, жажда и поиск копеечки — так вот, повторяем, по сравнению с этой бездонной прорвой сама могила кажется убежищем, о чем он иногда и бормотал, что пора кончать, но оказался милосердным по отношению к бедной жене и неповинной дочке, к отцу прежде всего, дал им возможность остаться честными, не взвалил на них груз своего самоубийства, оставил их незапятнанными, необвиненными, взял все на себя, в том числе и тяжелый труд естественной смерти, с болями, удушьями, окостенением.
Мученик и святой. Хотя и кричал со своего одра, взывая о капле водки, это обезболивающее, умолял он, это единственное мое снотворное, жизнь! Дайте да подайте, принесите налейте, сволочи, б…, хоть засну — но врач твердо сказала, что ему это как яд, убийство на месте, и он все кричал и кричал напрасно и отошел под болеутоляющими абсолютно трезвый в полном сознании, его ничего не брало, и жена и дочь остались сидеть у постели с измученными лицами и красными руками сиделок, пока их не попросили уйти суровые сестры милосердия.
Но вот похороны, гроб весь в цветах, музыка, нашлись друзья, сам лежит как святой, изможденный, худенький, окаменелый, молодость проступила, детское маленькое лицо, хотя и с провалившимися веками, важность младенца, а там, дома, лежат груды рукописей, романы, пьесы, стихи, возможно, как уже говорилось, он гений невостребованный.
Вопрос «да или нет» не стоит, это почти решено. Ведь все в мире пух, прах, воздух, но вдруг пробьет искра, кто-то поверит, забегает, зазвонит в колокольчик, ударит в набат, закричит, найдет еще двух, и они, производя цепную реакцию, разлетятся в стороны с новым известием, и вот появится в печати его роман…
Мало ли, воскликнет кто-то у гроба, так появился Кафка! После погребения уже!
Вдохновляющий пример, там был тоже воздух горя и потери, в котором общими усилиями сгустили атмосферу и создали мираж, замок, пошел процесс, весь мир поверил…