И действительно, свой путь они кончили у стен большого монастыря. Было совсем темно. Вельможные попутчики, к счастью, забыли про Алексея. Молчаливая монашка отвела его в комнату, убогую и тесную — не то монастырская гостиница для бедных, не то пустующая келья. Деньги вперед, топчан в углу со свежей соломой да глиняная плошка с плавающим огоньком.
Алексей устал… Как тяжелы были четыре дня в пути! Он шел, не разбирая дороги, одержимый одной мыслью — уйти от Москвы. Нога опухла, не умещалась в узком башмаке, и он потерял его где-то в болоте.
За полями и оврагами, за ручейками и речками, холмами и низинами, за чащобами и топкими лесами — родительская усадьба. Маменька сидит у окна, смотрит на мир и не ведает, какая беда стряслась с ее сыном. Выйти бы к постоялому двору, выложить все деньги да и махнуть на перекладных в родную деревню. Но он обходил постоялые дворы, там его могли поджидать драгуны.
Сколько людей едет в каретах, телегах, верхами! Куда их всех несет нелегкая? Бредут странники, нищие, ремесленники и прочий рабочий люд. И всех он боится. Девицу легко обидеть, а шпагой защищаться нельзя. И переодеваться в мужское платье тоже нельзя. Маршируют по дорогам полицейские отряды, бьют в барабаны, ищут преступника Алексея Корсака. Хочешь не хочешь, а продолжай маскарад.
В первую же ночь Алексей заблудился. Едва не утонув в болоте, голодный, еле живой от усталости, продирался он через бурелом и неожиданно вышел на костер. Какие-то люди сидели у огня, сушили одежду, ели, разговаривали. Алексей долго стоял под лохматой елкой, глотал дым и невольные слезы. Есть ли большее счастье в жизни, чем лечь у костра, согреть больную ногу и поесть горячей похлебки? Но он так и не решился выйти к людям. Не меньше, чем драгун, он боялся разбойников — рассказы о них в навигацкой школе были весьма популярны. У разбойников известное обращение — ограбят и повесят на осине.
|
— Живым не дамся! — прошептал он заветные слова и побрел прочь, оступаясь больной ногой и вскрикивая от боли.
Переночевал он в узкой расщелине между поваленных, наполовину сгнивших берез. Стараясь не думать о хищном зверье, он закутался в плащ, но даже в шорохе дождя ему чудилась осторожная волчья поступь. А потом он согрелся. Запах опят и лесной прели, возня крота под трухлявым пнем успокоили его, и он уснул.
Утром, уже потеряв надежду найти какую-нибудь просеку, тропинку или след человека, он неожиданно наткнулся на группку крестьянских девушек. Шумно, как воробьи, они шныряли по кустам, обирая малину.
— Туда не ходите, — махнул рукой Алеша. — Там люди костер жгли. Разбойники…
— Какие ж они разбойники? — наперебой закричали девушки. — Это наши мужики лес валят. Мы им обед несем. А ты как сюда попала?
Девушки накормили измученную горожанку и объяснили, как выбраться из леса и выйти на Петербургский тракт. Но Алексей боялся идти по большаку и продолжал держаться менее оживленных, проселочных дорог. Через два дня его подобрала карета.
Каморка, в которую привела Алексея монашка, была мала и холодна, как собачья конура, но он несказанно обрадовался и такому пристанищу. Здесь он был в безопасности.
Есть не хотелось. Спать, спать… С трудом превозмогая желание сразу лечь спать, он снял мокрую одежду и развесил ее для просушки. Стеганые бока пропитались влагой, узлы на тесемках затвердели, и он долго возился, развязывая их, пока не догадался разрезать шпагой. Кокетливые кудряшки парика превратились в липкие, как переваренная лапша, пряди, в которых запутались еловые иголки и стерни соломы. Он даже не решился выжать этот театральный реквизит, боясь, что парик склеится.
|
— Куда бы мне повесить мои кудри? — сказал Алексей задумчиво. Самое сухое место в углу, там лампада горит день и ночь. Он перекрестился и повесил парик на торчащий под иконой гвоздь.
Солома на топчане была сухая. Алексей закрыл в нее больную ногу, подкопнил под бока и блаженно закрыл глаза.
Кто его спутники? Видно, плохо он играет свою роль, если дама все поняла. А как хороша! Почему-то ему казалось, что он видел ее раньше. Что-то знакомое чудилось в чертах лица, в усмешке. «В мечтах ты ее видел, — улыбнулся Алеша. — Во сне встречались. Как бы она, красота, не донесла на меня!»
Он уже совсем засыпал, когда тяжелая дверь в келью хрипло, по-стариковски скрипнула и приоткрылась, удерживаемая чьей-то осторожной рукой. Алексей сразу сел, закрылся мокрым плащом, накинул на голову капюшон и замер, испуганно уставившись на дверь. Этот кто-то медлил войти. «Ну?» — не выдержал он. В дверь проскользнула девушка, скорее девочка-подросток, в темном, под горло платье и большой, волочащейся по полу шали.
— Ты кто? — услышал Алеша чуть внятный шепот.
— Служанка приехавших вечером господ, — также шепотом ответил он, поправляя плащ.
— Ты не служанка. Ты на богомолье идешь. Тебя в дороге подобрали.
— А тебе что в этом? — Алексей схватил девушку за запястье. — Кто тебя подослал? Говори!
|
— Пусти, закричу! Знала бы, что ты злая, как цыганка, не пришла бы сюда.
— Чего тебе надо? — крикнул Алексей, отбрасывая ее руку.
— Я завтра с тобой пойду.
— Вот радость-то, — иронически протянул он.
— Не хочешь, чтобы с тобой шла?
— Зачем ты мне нужна-то? Ты кто, монашка?
— Нет. Я при монастыре живу.
— Ты даже не знаешь, куда я иду, — усмехнулся Алеша.
Она задумалась, по-детски выпятив губы, пальцы ее с отрешенной деловитостью быстро сплетали в косичку кисти шали.
— А куда ты идешь? — спросила она наконец.
— Это уж мое дело. Тебе куда надо?
— А это мое дело! — девушка бросила заплетать кисти, стиснула худой кулачок и решительно потрясла им.
— Вот и хорошо. Вот и поговорили. А теперь иди. Мне спать надо.
Девушка не двинулась с места.
— Мне надо в Новгород, — прошептала она с неожиданной кротостью. — Я одна боюсь идти, я мира не знаю.
Она ссутулилась и вдруг упала на колени, вцепилась руками в волосы и стала раскачиваться перед Алешей, страстно шепча:
— Возьми с собой! Христом Богом молю… Выйду я из монастыря, только дорогу спрошу, меня назад и воротят. На кольцо, оно дорогое, фамильное. Ты не бойся, бери, только позволь идти с тобой.
«Уж не блаженная ли?» — оторопело подумал Алексей.
— Не нужно мне твоих колец. У меня свои есть. Пойдем, коли хочешь.
«Вдвоем идти легче, — размышлял он. — Вряд ли она будет обузой. Ноги длинные, в ходу, наверное, легкие. Пусть скачет…»
Получив согласие, девушка сразу успокоилась, нахмуренное лицо ее разгладилось, похорошело. Она села на пол, подперев щеку ладонью, и принялась внимательно рассматривать Алексея.
— Ну и взгляд у тебя, — смутился тот. — Твои глаза костер поджечь могут. Не пробовала?
— Черные, да? — простодушно отозвалась девушка. — Мне сестра Федора всегда говорит: «Спрячь глаза!»
— Сколько тебе лет?
— Шестнадцать.
— А зовут тебя как?
— Зачем тебе мое имя? — опять насупилась девушка.
— Не хочешь — не говори.
— Софья. А ты?
— Алек… Анна, — поперхнулся Алексей, но вовремя вспомнил имя благодетельницы Анны Гавриловны.
— Аннушка, — задумчиво уточнила Софья.
«А хорошо ли это, честно ли, что я беру ее с собой, — размышлял Алеша. — Видно, совсем не у кого просить ей помощи, если кинулась она к первой встречной. Но я-то не та, за кого она мня принимает. Если б знала эта девица, что я ряженый гардемарин и государев преступник, вряд ли б она так стремилась пойти со мной».
Он не успел додумать мысль до конца, как Софья встала, подошла к божнице и, встретившись с ясными глазами Вседержителя, так стремительно грохнулась на пол, что юноша явственно услышал стук коленей о плиты пола. «Больно так молиться», — подумал он.
— Господи, решилась я! — страстно прошептала Софья. — Господи, не помощи жду! Об одном прошу — не мешай! Я сама, сама… Отврати от меня взгляд свой. Пойми и прости. Господи…
Алексей сидел, не шелохнувшись. Ну и молитва! Софья смиренно касалась лбом пола, но не просила Бога — требовала, и, казалось, качни Господь головой, нет, мол, она опять вцепится в свои лохматые волосы, заломит руки и начнет рвать перстень с худых пальцев: «На, возьми, но пойми и прости…» И не выдержит Всемогущий.
Муторно стало на душе у Алексея. Мало ему своих бед, еще берет на шею обузу. Экая она настырная! «Да отвяжись ты от Бога! — хотелось ему крикнуть. — И секунды ему подумать не даешь. Только и забот у Господа, что за тобой следить!» Если она с Богом так вольничает, то каково же будет ему, Алексею? Заговорит, задурит голову, опутает просьбами, как канатами, и не будет у него своей воли, только ее желания он будет выполнять, проклиная их и не смея отказаться.
Софья внезапно затихла, накинула на голову шаль и встала.
— Все… — она вздохнула, повернулась к Алексею и улыбнулась.
И так белозуба, светла и добра была эта улыбка, что Алексей, словно пойманный с поличным, смешался и отвел глаза.
— Я тебе башмаки принесу, — сказала Софья, глядя на босые Алешкины ноги. — Болит нога?
— Болит.
— Я вылечу. А сейчас спи. Скоро утро. Я за тобой приду.
У Софьи дрожали руки, и она никак не могла повернуть ключ в замке. Видно, этой дверью пользовались редко, и замок заржавел.
— Дай я, — сказал Алексей.
— Скорее, скорее… — торопила девушка.
— Куда ключ деть? — спросил Алексей, когда дверь наконец раскрылась.
— Брось в крапиву.
— Я снаружи запру. А то поймут, что мы через эту дверь ушли.
— Они и так поймут. Бежим!
— Ты иди. Я тебя догоню.
Говорить это было излишне, потому что Софья уже бежала прочь от монастырских стен. Алеша бросился ее догонять, но нога отозвалась резкой болью. Скоро он потерял ее из виду за стогами сена.
— Беги, беги… В Новгороде встретимся, — проворчал Алексей и перешел на шаг.
Дойдя до опушки леса, он остановился и осмотрелся кругом, уверенный, что где-то рядом, спрятавшись в кустах, ждет его Софья.
— Эй, где ты? — крикнул он громко. Никто не отозвался. Может, она за стогом прячется?
Он оглянулся назад и замер с улыбкой, поэтическая душа его дрогнула. Монастырь стоял на взгорке. Словно поле всколыхнулось волной, и на самом гребне этой волны возникли, как видение, белые стены, по-женски округлые башенки, крытые медью и гонтом луковки церквей, и кружевные прапорцы на трубах, и звонница у Святых ворот с похожими на сережки колоколами, подвешенными к узорчатой перекладине. Солнце встало, и стены монастыря нежно зарозовели, казалось, они излучали тепло, а в карнизах, уступах, оконных проемах, щелевидных бойницах залегли лиловые тени, сохранившие остаток дремотной ночной сырости, и изразцовые плитки на барабане собора влажно блестели, словно листья, обильно смоченные росой.
«Куда же я бегу от такой красоты и тишины? — подумал Алексей. — Что надежнее защитит меня от Тайной канцелярии, чем эти стены?»
Он вспомнил проповеди отца Иллариона, и память услужливо нарисовала перед ним скорбный образ гречанки Анастасии, что семнадцать лет скрывалась под мужской рясой и даже стала настоятелем тихой обители. Только смерть Анастасии позволила монастырской братии угадать ее пол. А если его, Алексея Корсака, сама судьба обрядила в женские одежды, то почему бы и ему по примеру святой Анастасии не принять постриг и не исчезнуть среди робких монахинь. Уж здесь-то Котов его не найдет. «А как же я бриться буду? — подумал он вдруг озабоченно. — Ведь вырастет когда-нибудь и у меня борода».
— Долго мне тебя ждать? — раздалось над ухом.
— А? Вернулась с полдороги? — отозвался Алеша. — Ты что несешься, как угорелая? Не в салки играем!
— Мы на этом поле, как на ладони. Со стен далеко видно.
— Кому видно? Все спят.
— В монастыре всегда кто-нибудь не спит.
— Ну и что? Не будут же они нас из мортир обстреливать. Я не могу бежать, у меня нога болит.
Софья молча вытащила из узелка большие, растоптанные башмаки.
— Сядь, — бросила она хмуро.
Девушка внимательно осмотрела Алешину ногу и стала массировать ее, время от времени поливая маслянистой жидкостью из пузырька. Вначале она легко касалась ноги, словно гладила, но потом движения ее стали резкими и пальцы стали давить с такой силой, словно хотели отстирать эту ногу от синяков и царапин, выжать ее и выгладить катком.
— Осторожнее, — взмолился Алексей.
Но Софья до тех пор терзала его, пока нога не согрелась, а боль не стала легкой и даже приятной. Тогда она туго перебинтовала щиколотку льняным бинтом и ловко обула башмак.
— Спасибо, — сказал Алеша, блаженно улыбаясь.
Софья, не обращая внимания на его благодарность, завязала свой узелок, встала и спросила сурово:
— Куда идти-то, знаешь? В какую сторону?
— Главное, дружок, взять правильный пеленг, — сказал Алеша, надевая другой башмак, — а там… были бы звезды.
— Чего?
«Ох ты, господи, что я болтаю?»
— Солнце должно в спину светить, — смущенно пробормотал Алеша. — Так и пойдем впосолонь. Потом спросим. Пойдем, что попусту разговаривать.
Софья шла легко, быстро, не оглядываясь на хромавшего сзади Алешу, словно и не было его совсем, только коса плясала по худым лопаткам в такт резво ступающим ногам.
Утро было нарядное, ясное. Видно, еще вечером вылился весь дождь, теплый ночной ветер прогнал тучи, и лес заиграл звуками, запарил, просушивая каждую ветку, каждый кустик свой. Хорошо шагать при такой погоде, радоваться чистому воздуху и неожиданной попутчице.
«Строгая девица, — думал Алеша. — Все угрюмится, строжится, да и такая хороша! Нога-то почти не болит — вылечила». Он представил себе другую, ту, драгоценную, что насмехалась над ним вчера в карете. Вот если б она шла рядом! Да разве позволил бы он дотронуться ножкам ее до этой мокрой тропинки? Чистым, отбеленным полотном надо выстилать перед ней дорогу, падать распластанному в дорожные ямы, чтобы шла по нему, как по живому мосту. А устанет, нести на руках, задыхаясь от восторга. «Но, поди, и тяжела она, красота-то! Одних юбок да кружев на полпуда, не меньше. Ее и уронить недолго. А уронишь — крику будет… Пусть уж лучше она в карете едет, а я с этой пойду, хмурой, что бежит вперед и ничего не просит».
В полдень они вышли к небольшой речке. Скрытый ивами невдалеке шумел скрипом телег и голосами Петербургский тракт.
— Привал, — сказал Алеша. — Садись. Отдыхать будем. Жарко.
Шустрая стая мальков блеснула серебряными полосками и скрылась, испугавшись собственной тени. Ветер шумел лозой, сыпал песок, раскачивал камыш и бело-розовые цветы болотного сусака, растущего у берега.
Алексей снял с головы косынку, привычным жестом хотел поправить парик и похолодел — вместо липких искусственных буклей рука его нащупала собственные волосы. Забыл! Парик остался висеть на гвозде под иконой.
Он мучительно покраснел и, отвернувшись от Софьи, быстро спрятал рассыпающиеся волосы под косынку. Но девушка не заметила его смущения. Она сидела, съежившись, уткнув подбородок в колени. Эта поза, зелено-коричневое платье, такого же тусклого цвета платок, скрывающий, подобно монашеской наметке, шею и плечи, делали ее фигуру неприметной, похожей на болотную кочку.
Алексей вытащил из кармана кусок хлеба и разломил его пополам.
— Возьми мой узелок, — сказала девушка, покосившись на протянутый кусок хлеба. — Там лепешки медовые. Их наша келарка матушка Евгения печет.
В узелке были не только лепешки, но и копченая грудинка, огурцы, мягкий пористый хлеб и молоко в глиняной фляге.
Огурец свеже хрустнул на зубах, и Алексей вдруг подумал — как это замечательно — ощущать голод и иметь столько великолепной еды, чтобы утолить его. Он расправил плечи и почувствовал, что у него крепкое тело и сильные руки, пошевелил забинтованной ногой — не болит, можно спокойно идти дальше. А когда он попробовал медовую лепешку и запил ее молоком, все его беды — и Котов, и брошенная навигацкая школа, и угроза ареста — отодвинулись, стали маленькими, словно он смотрел на них в перевернутую подзорную трубу.
Он пойдет в Кронштадт и поступит на корабль простым матросом. Когда-то так начинал карьеру его отец. Правда, на том корабле сам государь Петр ставил паруса! Сейчас не те времена. Но он будет прилежен, понятлив, знания, приобретенные в школе, помогут ему повыситься в чине. С корабля он напишет Никите, и тот скажет: «Молодец! А я боялся, что ты сгинешь в пути». А Белова он встретит на балу где-нибудь в петергофском дворце. Они обнимутся, и Саша скажет: «Ба! Да ты уже капитан!», а он ответит: «Помнишь навигацкую школу? Ты предупредил меня в театре, а потому спас жизнь». И Белов засмеется: «Пустое, друг!»
«Что же я один ем?» — Алексей оглянулся на Софью.
— Садись поближе, поешь.
— Нет.
Они встретились глазами, и Алеша, не выдержав надрывного взгляда, отвернулся. «Вольному воля. Голодай», — он спрятал остатки еды в узелок, затем ополоснул холодной водой лицо и шею, вытерся подолом и лег на спину, весьма довольный жизнью.
Софья запела вдруг тихо, не разжимая губ. После каждой музыкальной фразы, тоскливой, брошенной, недоговоренной, она замолкала, как бы ожидая ответа, и опять повторяла тот же напев. Пальцы ее проворно плели косу, словно подыгрывали, перебирая клавиши флейты.
— К кому в Новгород идешь? — не выдержал Алеша.
— К тетке, — и Софья опять повторила свой музыкальный вопрос. — Но ты, Аннушка, лучше меня ни о чем не спрашивай. Вставай. Пошли. Сама говорила — путь далек.
— Если спросят, скажем, что мы сестры. Поняла?
— Какие же мы сестры? Я тебя первый раз в жизни вижу.
— Если спрашивать будут… — сказал Алексей неожиданно для себя извиняющимся тоном.
— Кто будет спрашивать?
— Мало ли кто… Люди.
— Что хочешь, то и говори. Я никому ничего говорить не буду.
Анастасия поправила на груди мантилью, спрятала локоны под чепец и постучала в дверь.
— Входи. Садись. Как почивала?
Игуменья мать Леонидия сидела за большим рабочим столом, заваленным книгами: старинными фолиантами в кожаных переплетах, свитками рукописей, древними, обугленными по краям летописями, украшенными витиеватыми буквицами.
— Хорошо почивала. — Анастасия села на кончик жесткого с высокой спинкой стула. Охватившая ее робость была неудобна и стеснительна, как чужая одежда.
Игуменья сняла очки, положила их на раскрытую книгу, потерла перетруженные чтением глаза.
— А я, грешница, думала, что сон к тебе не придет, что проведешь ты ночь в покаянной молитве и просветит Господь твою душу. Какое же твое окончательное решение?
— Париж.
— Париж… Значит, отвернулся от тебя Господь.
Анастасия с такой силой сдавила переплетенные пальцы, что ногти залиловели, как накрашенные.
— Что же мне делать? Ждать тюрьмы? Ты святая, тебе везде хорошо, а я из плоти и крови.
— Плоть и кровь — это только темница души, в которой томится она и страждет искупления вины.
— И в Париже люди живут! — крикнула Анастасия запальчиво.
— Невенчанная, без родительского благословения, бежать с мужчиной, с католиком! Бесстыдница! — игуменья широким движением сотворила крест, затем рука ее сжалась в кулак и с силой ударила по столу: — Не пущу! Посажу на хлеб и воду!
— Спасибо, тетушка, — Анастасия нервно, со всхлипом рассмеялась. — Спасибо, утешила… Мало тебе моих мук! А ты знаешь, как перед следователем стоять? На все вопросы отвечать надо одно — да, да… Другие ответы им не надобны. А потом составят бумагу: «Обличена, в чем сама повинилась, а с розысков[11] в том утвердилась». Ты этого хочешь?
Игуменья тяжело встала с кресла, распахнула окно. Чистый воздух, словно святой водой, омыл лицо. Вот он, ее благой мир! Монастырский двор был пуст. Инокини сидели за ткацкими станками, прялками, пяльцами, чистили коров, пекли хлебы, переписывали древние рукописи в библиотеке. Кривобокая Феклушка прошмыгнула под окном и скрылась за дверью монастырской гостиницы, пошла подливать масла в лампады.
Труд и молитва… Беленые стены прекрасны и чисты, как крыло горлицы, травка-муравка — живой ковер, и неба свод. Три цвета — белый, зеленый и синий, цвета покоя, благочестия и тишины.
Тридцать лет назад она вот так же умилилась этой картине. Села на лавочку у Святых ворот, прижалась спиной к узорной колонке и подумала — здесь она будет свободна. Монастырская стена оградит ее от житейских нечистот, переплавит она в мистическом горниле душу свою и искупит вину перед Богом за себя и близких своих. Поднимайся взглядом выше колокольни, омой душу в живительных лучах света и забудешь…
Забудешь, как Мишеньку Белосельского, нареченного жениха, волокли избитого вниз по лестнице. Гвардейцы окаянные, Петровы выкормыши, куда тащите моего жениха? На казнь, девушка! На пытки, милая… Петровы мы, не Софьины! Горят костры в Преображенской слободе перед пыточными избами, вопят стрельцы, растекаются по Москве ручейки крови.
Как жить? Плакать не смей! Жаловаться некому. Маменька со страху совсем ошалела. Каждый вечер всовывает ее, как куклу, в иноземное платье, оголяет плечи и отводит в ассамблею. А там приседай, улыбайся, верти юбкой перед ухмыляющимся кавалером.
Когда сказала маменьке про монастырь, та завопила дурнотно и до синяков отбила руку о дочерины щеки. Только через год удалось уйти от сраму. Стала она сестрой Леонидией, не гнушалась самой черной работы, зимой и летом носила хитон из овечьей шерсти, воду пила из деревянного кубка и молилась в келье своей, не зажигая светильника. И удостоилась благодати. По сию пору мало кто знает в этих стенах, что в жилах сестры Леонидии течет благородная кровь Головкиных.
— Стучат, тетушка, — тихо сказала Анастасия. — Мать игуменья, стучат!
— Что? Ах, да… Войдите!
В комнату уверенной солдатской походкой вошла казначейша, сестра Федора, остановилась на середине комнаты, поклонилась и вытащила из-за пояса убористо исписанный лист бумаги.
— Я пойду? — Анастасия встала.
— Сиди, — строго сказала игуменья. — Разговор наш еще не окончен, — она вернулась к столу, одернула мантию, села и только после этого обратилась к вошедшей: — Говори.
— Принесла, как велели, — зычным голосом отозвалась сестра Федора. — Все выписки сделала и пронумеровала.
Она откашлялась, подбоченилась и вещим голосом стала читать бумагу. В ней говорилось о первом общежитейском монастыре, основанном Пахомием Великим в 320 году в Тавенниси. Уклад этой обители имел любопытную особенность — Пахомий запретил монахам принимать духовный сан, для того чтобы напрямую, минуя церковную иерархию, общаться с Богом.
Игуменья слушала с живейшим интересом. Сложные отношения Пахомия с епископатом были вполне понятны православной игуменье. Патриаршество в России умерло с последним патриархом — Андрианом, а вместе с ним умерло и древнее благочестие. Во главе русской церкви стал Синод — духовная коллегия. А что видела она от Синода? Угрозы, поборы да повинности. Бесконечные подати грозили монастырю полным разорением. И добро бы шли сборы на школы да богадельни. Так нет! Какие только обязанности не возлагали на тихий женский монастырь, какие только долги ему не приписывали! Строй флот, корми армию, содержи больных и увечных солдат. Почему монастырская казна должна нищать из-за богопротивных войн и прочих мерзостных страстей человеческих? Еще сейчас в памяти страшный год, когда взяли из монастырской казны все без остатка на «отлитие пушек нового формата». Это ли должно заботить дочерей Христовых?
На троне один царь — глупость людская! Будто сбесился род человеческий! Истлела гнилая оболочка морали, и не могут уже прикрыть срамоту людской подлости. Доходят слухи, что в Синоде суета, свара, взяточничество, фискальство и, страшно сказать, воровство. Бывшего архиепископа Новгородского монастыря Феофана Прокоповича обвинили в расхищении церковного имущества. Он-де продавал оклады со старинных икон, а на вырученные деньги покупал себе кареты, лошадей и вино. Есть ли дела более противные Господу?
А ведь и в древности были люди, которые бежали от прелести[12], от сраму. Непокорный Пахомий порвал связь с епархией. Сжималось сердце от жалости к братии — монастырь подвергался гонениям, а сам Пахомий едва не был убит на Соборе в Эзне, но сильнее был восторг в душе. Через тьму веков Пахомий Великий указывал ей, сестре Леонидии, и инокиням ее наикратчайший путь к Богу.
— Спасибо, сестра Федора, — сказала игуменья, когда казначейша кончила читать. — Твой труд угоден Богу. Сегодня же прочти сестрам эту бумагу. Пусть каждая выучит житие Пахомия Великого. Вечером проверю.
Когда казначейша удалилась, игуменья долго пребывала в благоговейном молчании, а потом посмотрела на Анастасию просветленным взором и сказала мягко:
— Останешься в монастыре белицей[13]. Будешь жить вместе с моей воспитанницей Софьей, девушкой строгой, смиренной и благочестивой. А как пройдет гроза, вернешься в мир.
Анастасия отрицательно покачала головой.
— Глупая, неразумная… Глуши в себе страсти! Человеческое естество — цитадель сатаны! С этим наваждением бороться надо! Софья просветит тебя, обогреет. Она добра и, как роса в цветке, чиста и непорочна. Что там еще?
Речь игуменьи была прервана возней за дверью и разнотонными голосами. Кто-то причитал, кто-то читал молитву, а гнусавый низкий голос скороговоркой бубнил: «Бежала… Я-то знаю, бежала. Она вчера все по кельям ристала[14]».
Дверь распахнулась, и в комнату вошли две монашки, ведущие под руки убогую Феклушу. Та упиралась, но продолжала гугнить: «Опреснок[15] собирала и другое пропитание в дорогу. Я видела, видела…»
— Матушка игуменья, — сказала статная сестра Ефимья дрожащим голосом, — Феклушка говорит, что сегодня утром наша Софья бежала из монастыря с девицей, что приехала вчера в карете с господами, — сестра Ефимья нерешительно кивнула головой в сторону Анастасии. — А в келье, где эта девица ночевала, Феклушка нашла вот это, — на пожелтевшие страницы раскрытой книги лег лохматый парик цвета прелого сена.
— О-о-о! — робость Анастасии как рукой сняло. Она вскочила, схватила парик, надела его на кулак и присела перед ним в поклоне. — Мадемуазель гардемарин, вы забыли важную часть вашего туалета, — она расхохоталась и покрутила кулаком. Парик закивал согласно.
— Софья бежала? — игуменья не могла оправиться от изумления. — Почему? Кто ее обидел?
— Матушка, кто станет обижать сироту?
— Настасья, — сказала сестра Леонидия суровым, раздраженным голосом, — положи парик, перестань дурачиться. О каком гардемарине ты толкуешь?
— Эта девица, — Анастасия показала пальцем на парик, — переодетый в женское платье гардемарин. Я его знаю. Он в маменькином театре играл. Она в нем души не чаяла. Такой талант, такой талант! Он вашу птичку в сети и поймал.
— Ты что говоришь-то? Сговор был?! Боже мой… Софья, бедная, как впала ты в такой грех? Не уберегла я тебя! Это ты, позорище рода человеческого, привезла соблазнителя в дом!
Анастасия швырнула парик на пол и сердито поджала губы.
— Этого мальчишку шевалье в дороге подобрал. Я не катаю в карете ряженых гардемаринов. Ловите теперь вашу овцу заблудшую, а я уезжаю!
— Прокляну! — игуменья занесла руку, словно собиралась ударить. Лицо ее выражало такое страдание, так горек и грозен был взгляд, что монахини попятились к двери, а Феклушка повалилась на пол и завыла, словно она одна была виновата в побеге воспитанницы.
— Уйдите все, — сказала игуменья глухо.
— И мне уйти? — пролепетала Анастасия.
— И тебе…
И вот уже карета подана к воротам, и де Брильи торопливо подсаживает Анастасию на подножку, и Григорий, перекрестясь на храм Рождества Богородицы, залезает на козлы.
— Подожди, шевалье, — Анастасия хмуро оттолкнула его руку. — Я сейчас…
Она вернулась на монастырский двор, села на лавочку у Святых ворот, ища глазами окна игуменьи. «Неужели не выйдет ко мне, не скажет напутственного слова? Вот она… Идет!» На глаза девушки навернулись слезы.
Мать Леонидия быстрой, легкой походкой шла к ней по мощеной дорожке. Лицо игуменьи было печальным, черный креп клобука трепетал на плечах.
— Настасья, последний раз говорю, — игуменья положила руки на плечи племянницы, — останься. Девочка моя, не уезжай. Эти стены защитят тебя от навета и тюрьмы.
— И от жизни, — еле слышно прошептала Анастасия.
— Зачем ты приехала, мучительница? Зачем терзаешь мою душу?
— Благослови… — Анастасия опустилась на колени и прижалась губами к сухой, пахнувшей ладаном руке. — Боюсь, страшно…
Начало августа было жарким. Днем сухой воздух так нагревался, что, казалось, не солнце жжет спину через одежду, колышет марево над полями, а сама земля, как огромная печь, источает клокочущее в ее недрах тепло, и вот-вот прорвется где-то нарывом вулкан, и раскаленная магма зальет пыльные дороги и леса, потускневшие от жары.
Алеша боялся, что истомленная зноем Софья разденется и полезет в воду да еще его позовет купаться. Но опасения его были напрасны. Софья даже умывалась в одиночестве. Спрячется за куст, опустит ноги в воду, плещется, расчесывает волосы и поет.
На постоялых дворах и в деревнях они покупали еду. Бабы жалели молоденьких странниц, часто кормили задаром, расспрашивали.
Они сестры. Мать в Твери. У них свой двухэтажный дом. Дальше шло подробное описание хором, которые снимал Никита. Отец погиб на турецкой войне. Они идут по святым местам и Бога славят.
Софья простодушно приняла эту легенду за истинную судьбу Аннушки.
— Где могила отца? Знаешь? — спросила она у Алеши.