ОО
Из купола небес, как из купели
С небесных палевых полей
И ветер, веток не ломая
Плотно плотины прервали ваш бег
Бледный блеск струей воды
Едет всадник в сад зеленый * (* Ср. К. Чуковский, От двух до пяти: всадник это дядя, который в саду)
Венки из трав, исполненных отравы
Вечерний лес чернее каждый миг
Как тетиву прямит упрямый лук
ГГ
Ваше сердце — мой сераль
Взгляд их быстрей и острее стрелы
Эхо
Меж худыми ходульками ног** (** Хлебников назвал бы это "внутренним склонением")
Адов Адам: Адонаи! Адонаи!
НВ
узорной узды узел
разите разом
верной вере откройся ухо
Параболы
вымыт и выметен
НГуль
незнаменит и незаметен
А дурочка Дорина с состраданьем
Форель
Как будто стеклами войны
Стекли бушующие соки
Меркурий, Меркурий,
Черных курей зарежем
Серо ивы клонятся,
Сиро девы клонятся
колосья колются
Парономазия была в русских стихах до Кузмина:
Что уж больше не стоять в ложном столь подлоге
(Тредиаковский)
Я здесь осуждена под стражею страдать
(Сумароков)
Не часто ли в величественный час (Жуковский)
Унылая пора, очей очарованье (Пушкин)
Люблю твой строгий, стройный вид (Пушкин)
После Кузмина она расцвела пышным цветом:
Сергей Соловьев:
Тают тайные печали,
Блещет бледная лазурь.
Бальмонт (из эмигрантских стихов):
Оса осенняя, жужжащая так звонко
Ахматова (советского периода):
Перед этим горем гнутся горы
Лившиц:
Изваивая облака,
Из вай...
Скользишь селеньями Селены
Клюев:
Обезображенная плоть
Поникнет долу зрелым плодом
Пулемет... Окончание — мед
Вот остров Печень...
О, плотяные Печенеги
Винокуров
Да мерное мерцанье звезд
Соснора
книги коробит
в коробке-печурке
|
неслась облава облаков
И со Всеволодом все в ладах
Россиянский (Зак) делает парономазию основой своей поздней поэзии.
Внешне к парономазии близка тавтология, но строится она на обратном. Момента неожиданности здесь нет, наоборот, она воспринимается как "набивка", повторение, заскочившая иголка на пластинке. В отличие от корневых двойников, это можно назвать корневыми двойняшками (или тройняшками и т. д.). Кузмин пользуется как обычными речевыми тавтологическими оборотами:
Мне послал весеннего посла (ГГ)
Хорошо гостить в гостях (ГГ),
так и непринятыми, где "ненужность" повторения ясно ощущается (как и в известной фразе "масло масляное"):
Лепечут лепетно гимны (Эхо).
В приведенных ниже примерах понятие тавтологии расширено до включения строк и фраз, где момент избыточности, ненужности отсутствует: нам важно, что они в звуковом отношении строятся на повторении одного корня, одного звукового "пятна", и поэтому в корневые двойняшки записываются и следующие строки (из Сетей):
благословляетесь мною
за ваше молчаливое благословение
и даже
Цвета цветов всегда разнообразны.
Итак, если "двойники" — это слова, как правило, разных корней, вдруг ощущаемые как слова одного корня, то "двойняшки"- это слова одного корня, встречаемые в одной фразе, независимо от того, производит это эффект плеоназма или нет. У Кузмина есть хорошие примеры для сравнения:
двойники:
Мироний мирно плыл (Параболы)
двойняшки:
И мирно мирный день прошел (Вожатый).
|
Пример (из К. Чуковского) двойняшек по замыслу, которые являются двойниками по сути:
Вон идет финн и с ним маленький финик.
ОО
Парчой нависли над ковром парчовым
Таких смиренных, нежных нег
Лежал недвижно у недвижной ели
Темнится тенью темной тучи
Луг зеленый зеленится
Кроток по-прежнему прежний ток
ГГ
Без уверенья верны взоры
Ютясь в тени тенистых ив
Ах, без солнца бессолнечны дали
Но кровли кроет черепица
Забудусь сладким забвеньем
...Улов
"Ловец людей" сюда на сушу
Весь выкинул...
Белой ночи бельмо
Белеет сквозь бледные шторы
О янтарная роза,
Розовый янтарь.
А специальных разных специй
Полюбишь в новый вновь
Всех сил сильнее сила
И блещет зоркий взор * (См. также вступительное стихотворение.)
Вожатый
О днях оплаканных не плачьте
Эхо
Одна слеза как тяжкая печаль,
Тяжелая...
НВ
И звуков звучное отсутствие
По-новому впиваю вновь
Вешний пух пушистой вербы
До домного до дома,
До тронного до трона
Дверей Райский рай
Тем легче легкой душе
Что болтливую болтовню разболтали
сердце сердца
души душа
Параболы
Медлительно плыву от плавней влажных снов
Не страшны страхи эти
Я и сам на самом деле
Псковское озеро спросонок снится
Ашанта бутра первенец Первантра
Есть у Кузмина и примеры тавтологической рифмы (Сети, «Сижу, читая»; ОО, "Голый отрок в поле ржи"; ГГ, "В грустном и бледном гриме").
(Ср. также обратные примеры тавтологии как повторения смысла при ином корне: Мирно вбирается яд отрав... Ядом отравлены, — мирны воды (ОО); психейная душа (Двум); Розой зорь аврорится икона (Параболы).)
|
ГЛИНЯНЫЕ ГОЛУБКИ
А у него была душа младенца,
Что в глиняных зачахла голубках (sic)
Северянин
Понять ваш смысл определенный,
ах, может лишь один влюбленный
Всеволод Князев
Третья большая дореволюционная книга стихов Кузмина, без сомнения, стоит в конце периода и ясно показывает, что "ранний" Кузмин пришел к застою. Конечно, как у всякого значительного и подлинного поэта, и здесь можно найти новизну и элементы развития, но в целом это книга повторений и усталости. Кузмин даже реагирует на критику, что с ним бывало редко, и во втором стихотворном "манифесте" (вернее, "полуманифесте") "Нет, жизни мельница не стерла" пробует неубедительно заявить: "мы не эстеты", хотя последующие стихи больше чем когда-либо подчеркивают эстетизм и далеко не лишены манерности.
"Манифест" к ГГ — перенасыщенная звуковыми эффектами притча (и в этом смысле ГГ предвосхищает поздние сборники, особенно Параболы), построеннная на мотивах апокрифического евангелия Детства Христова и на рисунках в катакомбах. Мысль этой притчи (жизнь предпочтительнее искусства) ясна и как будто согласуется с "мы не эстеты", но, как часто у Кузмина, последняя строка ("Живым голубкам, но послушным") вносит элемент загадочности. Интересно, что и на этот раз (как в "Где слог найду") виновник неясности — слово "послушный".
С другой стороны, в построении книги заметно особое, форсированное стремление к стройности. Обычно у Кузмина тон задан в начале, но не выдержан до конца, и сборник состоит из собственно сборника (скажем, Сети без "Александрийских песен") и "приложений". В ГГ разнородность тщательно организована: любовные циклы в начале, роман в конце, а "разные" стихотворения, не разбавляя другие разделы, сконцентрированы в особую часть в середине (и именно в них возврат к Сетям обнаруживается яснее всего).
Новые темы и мотивы в ГГ найти трудно. Разве только мотив странствий звучит здесь с большей силой и в течение всей книги. Также заметнее, чем когда-либо, атмосфера "дендизма", с которым так связывали Кузмина современники. Хотя дендистские мотивы встречаются у Кузмина и до ГГ ("Мои предки"), а ко времени выхода ГГ он уже был автором предисловия к русскому переводу Du dandysme Барбе д'Оревильи и легендарным обладателем 365 жилетов, Кузмин и его друзья были не единственными русскими представителями этой породы. Особенно тянулись к дендизму, как ни странно, русские футуристы (даже Бурлюк и Маяковский), иногда доходя до карикатуры (эгофутуристы); последним заметным денди среди русских поэтов был, пожалуй, Мариенгоф (отдал этому дань и Есенин).
В остальном в книге постоянно встречаешься с уже известным: то с галантностью 18 века, знакомой по Сетям, то с "петраркизмом" (и "овидианством") ОО. Ангелы и амуры продолжают летать в стихах Кузмина (последние также украшают довольно грубую обложку — вместе с голубками и гусарами), как продолжают звучать уже слышанные темы и мотивы (гость-любовник, сердце, месяцы, судьба, крылья, звезда) (62).
В любовных циклах ГГ бросается в глаза преобладание сюжетности. Она настолько занимает Кузмина, что он отступает даже от обычного хронологического распределения любовных стихотворений, — и этим отодвигает личный элемент на задник план, вернее, подчиняет его лирическому сюжету. Появляются у Кузмина также стихи-рассказы, сюжетность которых видна, но не развита ("Боги, что за дождь", "Надо мною вьются осы"), и они кажутся картинками с загадочным содержанием, может быть, построенным на чужом материале (Ср. в Параболах "Легче пламени, молока нежней"). В среднем разделе есть целый пунктирный роман в миниатюре — "Бисерные кошельки". Сюда же можно отнести внезапный интерес Кузмина к эпическому фольклору ("По реке вниз по Яику"),
Апофеоз сюжетности в ГГ — третья часть с неоконченным романом в стихах "Новый Ролла". Неизвестно, собирался ли Кузмин его закончить или строил на манер другого "неоконченного" романа в стихах, Евгения Онегина, но связь с Мюссе установить не так легко. С "Ролла" Мюссе у Кузмина нет сходства ни в композиции, ни в сюжете, ни в идее, ни в стиле. Это упражнение в романтизме трудно признать кузминской удачей, хотя размахнулся он широко (даже географически: Венеция, Корфу, Париж). Лирическое и повествовательное начала в "Новом Ролла" не слиты; шаблоны, которыми Кузмин умел так виртуозно пользоваться раньше, лишены шарма. Эта "стилизация" написана ни всерьез, ни шутя, и читательский интерес может возникнуть лишь в последней, парижской, части — после того как установилась ирония.
Трудно сказать, стоит ли изобилие литературных эхо в ГГ в прямой связи с отмеченным нами "застоем". Ведь литературные эхо, пожалуй, более типичны для "спонтанных" поэтов (Бальмонт, тот же Кузмин), чем для "неспонтанных" (Брюсов). Мы будем рассматривать как литературные эхо строки, где имеется частичная словесная перекличка, подкрепленная часто синтаксически и метрически, со строками других поэтов. Примечательно, что большинство кузминских эхо — пушкинские, немало и "около-пушкинских" (особенно из Батюшкова). Пушкинские эхо-цитаты встречались уже в Сетях:
Будто ласка перстами милыми,
Легкими, милыми перстами (63)
Как люблю я, вечные боги,
Светлую печаль
Чья рука нас верно водит* (Пушкин: В поле бес нас водит, видно)
Иногда трудно решить, какой именно поэт слышится у Кузмина. Например, в строчке "С прозревших глаз сметая сон" могут слышаться и пушкинский "Пророк", и батюшковское "Пробуждение". Эхо могут быть рифменными, например, дерзостный: мерзостный идет от Козьмы Пруткова ("Желание быть испанцем"). Есть у Кузмина и "отголоски" того, что будет.
Строки
Наши маски улыбались,
Наши взоры не встречались (1906)
как будто выхвачены из "Снежной маски" Блока (январь 1907), а строки
Их руки были приближены,
Деревья были подстрижены (июль 1907)
предвосхищают у того же Блока
Косы Мэри распущены,
Руки опущены (июль 1908).
Уже отмечались лермонтовские черты в стихотворении "Умру, умру, благословляя" в 00 ("Любовь мертвеца"), но пушкинских в той же книге гораздо больше. "Каким весельем рог трубит: пора!" — эхо "Пора, пора! рога трубят" из "Графа Нулина"; однако и весь этот сонет ("Снега покрыли гладкие равнины") вспыхивает пушкинскими огонечками: "санок первый след", "зимы студеной сладко мне начало". Интересно, что сами по себе такие фразы или строки могут и не вызывать на память Пушкина, но вместе не только они, но и отдельные слова в сонете получают пушкинский ореол: ездок, румянец, песня, амулет. Стихотворение "Не мальчик я, мне не опасны" первой строкой заставляет вспомнить "Паж или пятнадцатый год", но во второй строке уже звучит "Признание", и в этом контексте пушкинскими на глазах становятся такие слова, как "кормщик" и "приметы". "Смирись, о сердце, не ропщи" перекликается с пушкинским "Езерским" (строки о поэтической свободе); стихи об инициалах, "Молчим мы оба", напоминают пушкинскую игру с инициалами в двух местах Евгения Онегина (ср. в ГГ: "Ряд кругов на буром поле"). "В краю Эстляндии пустынной" тоже пушкинское. В 24-й газели есть пушкинская фраза "отрок милый"; то же в стихах о Богородице: "И грешный, ах, сколь грешный мой язык", (ср. "Пророк"). Наконец, пушкинские рифмы полн: челн: волн.
В ГГ пушкинские эхо продолжают звучать (64):
Вознесся темный кипарис (ср. "Редеет облакоз")
А даль старинными октавами,
Что Тассо пел еще, звенит (Евг. Он., I глава)
Быть может, я не осторожен (там же, VIII гл, XLVII)
Я знаю, в вас еще живет (то же)
Пожаром жги и морем мой ("Пророк")
Без вас я сумрачен и болен ("Признание")
Бунтует в сумрачной крови (Евг. Он., VII гл., II)
Мой неизменный, желанный друг (там же, VI гл., XXII)
Покойся, мирная Митава (ср. "Паситесь, мирные народы" в стих. "Свободы сеятель пустынный")
Чернь неблагодарна ("Поэт и толпа")
Не забудем и рифму Одессу: повесу.
Однако все эти эхо звучат теперь на гораздо более широком, чем до того, "околопушкинском" (65) фоне, усиленном частым в ГГ использованием жанра послания и употреблением таких "пушкинских" слов, как "сладостный", "пленительный":
Дым отечества мне сладок (Грибоедов) (66)
Желудок мой уж не варит (Грибоедов)
Пускай клеймят насмешки света (Лермонтов) (67)
О не верьте, о, не верьте
Этим призрачным наветам (Кукольник, "Сомнение")
Унылая могила (Жуковский)
В своей судьбе уж я не волен (Баратынский, "Признание")
Ни вид полей в спокойной дали,
Ни мир безоблачных небес (Батюшков, "Пробуждение")
И память сердца так светла (Батюшков) (68)
В дальнейших книгах число эхо уменьшается (69):
Вожатый
Взгляд усталый, нежно томный,
На щеках огонь нескромный (Пушкин, "Узнают коней ретивых")
Я знаю бег саней ковровых
И розы щек на холоду (Медный всадник)
Бесформенный призрак свободы (Пушкин, "Кто из богов мне возвратил")
Эхо
Кто ждал, как я, свиданья,
Поймет как я влюблен (См. известный перевод Мея из Гете: "Нет, только тот, кто знал/ свиданья жажду/Поймет, как я страдал»)
НВ
Унылый дух, отыди,
Ты, праздность, улетай (См. молитву "Господи, владыко живота моего")
Какой пример, какой урок (См. А. К. Толстой, "Вонзил кинжал убийца нечестивый")
Параболы
Уймись, сердце (Кукольник, "Сомнение")
В пустынях райских ты не одинок (Мандельштам, "Дано мне тело")
Семя летело,
Летело и улетело (Пушкинский экспромт о саранче)
В кузминском почерке заслуживает внимания еще одна черта — его любовь к слогам-близнецам типа ли-ли. Это обычно достигается повторением частицы "ли" в косвенном вопросе, "усилением" ее соседним окончанием мн. ч. прош. врем., а также употреблением других слов с этим или сходным слогом. В вопросах эти "ли" стоят друг от друга на расстоянии и иногда выступают в редуцированном виде, но само пристрастие Кузмина к вопросам, на которые как бы нет ответа, окрашивает его стихи неким удивлением и завороженностью.
Сети
Мы в плену ли потонули,
Жду ли, плачу ли, люблю ли?
Угрозы ли, клятвы ль, мольбы ли
Меня спросили Вы, люблю ли
ОО
Во сне ли я, в полуденном ли плене?
Посмотри: деревья все не те ли?
Эти губы, руки, — не мои ли?
На стене ли, на лице ли
ГГ
Счастливый сон ли сладко снится,
Не грежу ли я наяву
А бывало: не я ли, не я ли
Пастухи ли мы, волхвы ли
Пел сегодня ли, вчера ль
Не правда ли, лишь в пантомиме
Вожатый
Не знаю, прав ли я, не прав ли
Эхо
Изобразить ли лебединый крик
Желанье вольное утолено ль
Была ль заря на небе, не была ли
подглядела ли, во сне ль
во мгле ли дремлем, в зенитном свете ль
Вторник Мэри
Ах, луна ли, фонари ли
НВ
Вдруг узнали (Ты ли, я ли?)
Песни, картина ль, стихи ль?
Увижу ль хоть край одежды?
Откроется ль новый мир?
Душа стремится (вдаль ли? ввысь ли?)
Параболы
В колодце ль видны звезды, в небе ль
Ослабели ли наши руки
Подобный эффект возможен и без вопроса (70), и это особенно заметно, когда слоги стоят рядом, впритирку (причем вместо -ли- может стоять и -ле-, даже ударное) (71).
1) Неужели лицемерные {Сети)
Где жители лишь волки да олени (ОО)
И вижу: там, где стали липки (ГГ)
2) В начале лета, юностью одета (ОО) Просквозили леса чащи (ГГ)
Вдали лепечут мандолины (ГГ)
МАЛЕНЬКИЕ СБОРНИКИ
Все зыбко, переменчиво...
Отдаться ли водителям?
Лесок
После ГГ Кузмин готовил несколько сборников, но, видимо, не все они вышли под задуманными названиями (Чаша, Плен, Гонцы). Неизвестно, какие стихи этих запланированных книг были потом рассортированы по действительно вышедшим, но подчас случайным сборникам первых послереволюционных лет. Из них только Вожатый достигает некоторой значительности, и, собственно говоря, лишь с НВ Кузмин выходит на новую дорогу ясных очертаний, гностической мысли и притч о искусстве. "Маленькие" сборники — период "междуцарствия", в них черты старого и нового переплетены.
Двум — до курьезности маленькая книжка, состоящая всего из двух стихотворений, из которых одно посвящено Лиле Брик. Тем не менее, сборник не только "не лишен интереса" — он огорошивает любого поклонника Кузмина, знакомого только с дореволюционными книгами. Хотя оксюмороны ("в близком да-леке") и корневые двойники ("прелый Апрель") — не новость в стихах Кузмина, но в соединении с эллипсисом, инверсией, сложным синтаксисом и неологизмом они производят впечатление неожиданное, особенно если к этому еще прибавить метрическое сходство со стихом Маяковского и отдельные рифмы типа по двору вела: выздоровела. Впрочем, иногда кажется, что Кузмин хочет копировать Маяковского, однако получается у него Хлебников не то раннего "Журавля", не то поздних пятигорских стихов. Важно также появление темы Психеи, которую Кузмин будет потом развивать.
«Занавешенные картинки» (73) — небольшой сборник порнографических стихотворений. Порнография предстает в двух вариантах: по-французски галантном а l а Сомов и отечественном под Баркова на темы гомо- и гетеросексуальные, со "словами" и без. Книга, впрочем, малоинтересна.
Однако даже если не принимать ее во внимание, то в небольших и полуслучайных сборниках тех лет все же видится общее: некоторая разнородность материала и стиля, появление новой образности и лексики, ослабление гомосексуальной темы (74) и реакция на революцию, часто завуалированная и даже зашифрованная, особенно там, где речь идет о "кротком" противлении ей поэта.
Как уже сказано, наиболее важный сборник этого промежуточного периода — Вожатый, название, знакомое читателям Кузмина. Эта книга, состоящая, главным образом, из стихов 1916 г., самая внутренне религиозная и задушевная у Кузмина, что неизменно привлекает к ней критиков (75). Эти качества придают сборнику единство: в любовном цикле царит "душа", в "Русском рае" — обстановка деревенско-провинциальной набожности, "Видения" граничат с религиозным опытом. Но, конечно, самый религиозный раздел книги — первый (76), чуть рильковский, исполненный светлой радости, бедности, покоя, тишины, молитвенности. Главные темы — приятие и преодоление смерти, готовность к иной жизни. В этом контексте особенно убедительно звучат уже знакомые мотивы сердца, души и судьбы. По контрасту второй раздел, "Вина иголки" (77) — красочный и громкий, с мотивами весны (78), Пасхи, обновления и пробуждения и гимнами веселью. Бросается в глаза необычное для Кузмина, перекликающееся с Маяковским и Есениным стихотворение "Солнце-бык" с образами тавромахии и последовательным проведением одной метафоры через все стихотворение. Интересен четвертый раздел (после малоинтересного третьего, любовного), "Русский рай", написанный то кустодиевскими, то нестеровскими красками, где начинают появляться ранее нетипичные для Кузмина неологизмы. Наконец, последняя часть, "Видения", открывает важную теперь мистико-оккультную тему в творчестве Кузмина.
В «Вожатом» много "кузминских" (четырехударных на двудольной основе) дольников, которые особенно часты в первом разделе (второй же весь построен на регулярных метрах). Есть и обычные, "блоко-ахматовские", дольники, но даже в них встречаются необычные ходы ("Озерный ветер пронзителен"), а в третьем, "пушкинском", разделе, в "Душа, я горем не терзаем", дольник как бы вырастает из четырехстопного ямба. Есть в книге далее "логаэдические" дольники (особенно интересен "колдовской" логаэд "Пейзаж Гогена"), а в следующем сборнике Эхо будут дольники (двухударные) в форме терцин (79).
Вероятно, самая интересная в Вожатом, особенно для историка русского поэтического авангарда, — "пиндарическая ода" "Враждебное море", заканчивающая книгу. Эта поэма — водораздел для поэта. Она как бы символизирует появление нового, "трудного", Кузмина; в конкретном же смысле она начинает в его поэзии новый жанр поэмы-монолога на классическую тему с частично "грубой" лексикой и написанной рифмованным верлибром ("Базилид", "Святой Георгий", "Пламень Федры"). В самом начале появляется Горгона, потом используются образы Илиады. Посвящение Маяковскому подсказывает, что "Враждебное море" — своеобразный ответ барду революции, имя которого в то время начали связывать с жанром оды. При этом Кузмин не воспроизводит стих Маяковского, а как бы дает ему свой эквивалент. Черты кузминского почерка в оде (как знакомые, так и новые) заслуживают краткого описания. "Рифмованный верлибр", как мы условно окрестили ее стих, не абсолютно "свободен", он тяготеет к трехударному акцентному стиху, но рифмовка парадоксальным образом усиливает впечатление "свободы" не только нерегулярностью (есть также незарифмованные строки), но и довольно большими промежутками между рифмующими окончаниями (до восьми строк) (80), причем рифма осуществляется иногда уже в другом фрагменте. "Грубая" лексика встречалась у Кузмина и раньше, но использовалась только для лексического контраста ("Амур" и "брюшной тиф" рядом в ОО). Во "Враждебном море" эта лексика динамизирует словарь, главным образом, словами, подчеркивающими громкость, плотскость и бешенство. Изредка это существительные (брюхо), но чаще прилагательные и глаголы (рыжий, неистовый, охрипший, жрущая, взъяришься, храпишь, мечешь). Той же динамике служат образы ("на красных мечах / раскинулась опочивальня", "живот круглый как небо"), резкие инверсии ("ты движенья на дне бесцельного вод жива") (81), неологизм (сверливый) и такие старые кузминские приемы как оксюморон ("мокрый огонь", "рушась и руша", "мертвящий помертвелый лик"), корневые двойняшки ("неистово-девственная дева", "бесполезность рваных сетей и сплетенье бездонной рвани"), корневые двойники ("замкнутый замок", "море, марево, мать") (82). Все эти черты не разбросаны по оде, а возникают сгустками почти по очереди, почти на манер некоего индекса приемов. Советская критика приняла "Враждебное море" положительно, один рецензент нашел его "необычным по силе и широте" и увидел в нем "изумительную историческую, мифологическую и космологическую интуицию" (83).
Эхо (84) принадлежит к менее удачным сборникам Кузмина. Кажется, что в эту книгу, как в корзину, попали те стихи, которые не нашли себе места в тщательно выверенных НВ. Это отчасти подтверждается и хронологическим составом. В обоих сборниках — большинство стихов 1917 года, только в Эхо захвачен меньший промежуток времени (1915-1919), чем в НВ (1914-1921), хотя НВ вышли немного раньше. Поэтому есть основания думать, что в НВ Кузмин отбирал качественно лучшее. Само название Эхо неясно. На обложке изображены Эхо и Нарцисс из греческого мифа, но в книге эта тема не появляется ни в прямом, ни в переносном, ни, наконец, в гомосексуальном смысле. Скорее хочется толковать "эхо" как слабый отголосок, повторение уже сказанного — но вряд ли Кузмин имел в виду это. Впрочем, симптоматично, что в книге имеется "Успение", стихотворение на буквально ту же тему, что и в ОО. Вообще у Эхо есть сходство с ОО, особенно в том, что и там, и там есть подражания народно-религиозной поэзии. В книге много случайного, перепечаток скороспелых журнальных публикаций, песенок и стишков из пьес (на уровне Агнивцева), Gelegenheitsdichtung; в некоторых стихах слишком заметны длинноты и то, что Пушкин называл "вялостью".
Но есть и значительное, например, "Несовершенство мира — милость Божья". Книга интересна тем, что по ней видишь, как пробивается новый, "метафизический" Кузмин, особенно в первом разделе, "Предчувствия". Появляются и новые черточки: до этого от Кузмина нельзя было, например, ожидать такого образа, как "попутные плечи", или "ямба в хорее" (строка "Гусар, саблей не звени". Ср. в НВ "Ловить радуги дугу"). Интересна и "Чужая поэма", редкость даже по теме (о женщине), написанная, подобно "Всаднику", спенсеровой строфой (хотя и не так роскошно). В поэме много недосказанного, образы мелькают; обращают внимание моцартовские мотивы (в которые входят и карты Таро, имевшие для Кузмина моцартовские ассоциации) (85), они звучат совсем рядом с мотивами "русского рая", знакомыми по Вожатому (Москва, старообрядчество, Успенский храм). В высшей степени интересны "Страстной пяток" и "Лейный лемур" (видимо, вдохновленные репродукциями религиозных фресок), где причудливые неологизмы смешаны с польскими, чешскими и старославянскими лексическими элементами. Центрифугист Сергей Бобров в своей почти неприличной по развязности рецензии на Эхо был, однако, прав, отмечая влияние Хлебникова (86). Тема связей между Кузминым и Хлебниковым заслуживает специального исследования. Известно, что Хлебников считал Кузмина своим учителем (87); возможно, именно у Кузмина следует искать истоки хлебниковского "разговорного" стиха, впервые широко использованного им в "Маркизе Дэзес" (ср. с такими стихами Кузмина как "Картонный домик"). Вероятно, у Кузмина Хлебников взял и идею рифмованного верлибра. Пристрастие Кузмина к формам вроде капль, маек, окн и волокн, которые наблюдаются и у Хлебникова (доек, сердц), скорее всего, случайное совпадение, но не таким случайным выглядит их общий интерес к языковым "неправильностям", парономазии (Хлебников, "Одоленом одолею"), тавтологии (Хлебников, "Жмурился ветер, / Жмуря большие глаза") и богатой рифме. У обоих можно найти примеры больших промежутков между рифмующими окончаниями. Начало "Трубы Гуль-муллы" Хлебникова, возможно, восходит к "Александрийским песням". Особая тема — отражение хлебниковской образности у позднего Кузмина (см. например, строку "и забыла гвоздика свои лепестки / на выгибе девьих уст" в "Святом Георгии" или "Первую выноску" в Форели). Рост неологизмов в поэзии Кузмина, начиная с Вожатого, по-видимому, наиболее сознательный из аспектов хлебниковского влияния. Не забудем и того, что Кузмин дважды интересно писал о Хлебникове (рецензия на Ошибку смерти и "Письмо в Пекин").