Оды и лимеринки (старое)
High hopes
Я живу как умею,
работаю помаленьку
и не плюю в тапки поутру,
но все-таки время от времени, таким вот дощатым днем,
когда опять пора скоблить зазеванные щеки
субъекта в зеркале,
или пикированный родней,
или в моменты безгрешной зависти
мне кажется, что мой потенциал раскрывается небыстро.
Человек с моими способностями
давно мог бы сделать карьеру если не в Министерствах или Бизнесе,
то в большом, громадном Искусстве,
ведь хохломская роспись еще ждет своего Леонардо,
томится скрипка богов – баян, короче, много на свете такого,
чему давно пора меня прославить.
А между тем я проживаю как-то мимо:
не составляю думского большинства,
не увлекаю фанатов, как Луна – приливы,
меня не клонируют в тайных лабораториях,
чтобы увечить, или уважить, или там обрядить в смокинг, усадить за стол с надувными куклами и вести безумные беседы,
на рынке не сыщешь контрабандное мумие,
подразумеваемым образом связанное с моим телом,
когда я поселяюсь на новой улице,
служащие мэрии не рвут ногтями табличек с прежним названием,
дельтапланы папарацци не бьются надо мной за право кадра,
владельцы мелких домашних животных не закладывают их перочинными ножами на алтарях бордюров и скамеек, когда я прохожу мимо,
и сыновей не дерут, чтоб запомнили: вот – тот самый,
и не прикрывают дрожащей ладонью глаза, чтобы отвести лихо,
и муэдзины упрямо тянут про свое,
и телескоп «Хаббл» отслеживает Млечный Путь, а не мою линию жизни,
или ума,
или сердца,
черновики моих черновиков не закрывают «Сотби»,
мне нельзя даже порулить папамобиль,
тем более – грянуть вдоль италийских дорог в дыме рессор, пока верховный понтифик с лицом цвета своей ермолки шарит в бардачке за ключами от рая.
Нет, этого мне никто не позволил бы,
так же, как объявить Золотой век
или зажечь Олимпийский огонь росчерком спички о подошву
сапог, из отпечатков которых, кстати, не пьют шампанского. Пока.
Но я знаю: надо верить в себя, Бога и апломб,
и девки в запотевших ночнушках, мечтая, еще будут лезть языком
в мой рот на юбилейном реверсе.
Будет! Все будет!
Придет! Все придет!
...А нет, так не больно и хотелось.
Дубовая роза
Дубовая роза на белом снегу
на полукруглой сцене сквера
скверного сквера
где урны с сигаретным прахом рядами
Клаксоны шарахают на бегу
прочь от моей руки
и брысь от бриза на котором ввысь планируют
как залпы скатов плиты соли
балконы и трубы города
глазировать горькой слюдой
Эсминец с глазами особиста
и локтем на парапете курит
изрытую тень отлива
Здесь утром пекинесы
барахтались на резиновом взводе
хватали иней треугольником губы
в два бедных сантиметра наста
ныряли как после бани
наст изнутри взорвав
бодали щиколотки фонарей
и влекли обрученных хозяев
мимо меня и далее
к дубам поджавшим ногу
Процентщица-зима за летние деньки
обобрала их донага
в грошовой коре стоймя схоронила
зелень выгодно вложила
в подкаблучный перегной
Не наскребется на венок
чтоб помянуть как тут еще недавно
Какое небо на гастролях в августе
как на закате ветер с солнцем спорил
уступая и проникаясь
солнечной точкой зрения
и как топили по-звездному маяк
у звучных сходней бородатого мола
Да алые паруса казались мне тогда вопросом
времени
Избыточного чтоб просто жить но в недостаче
для пере- или до-
или чтобы теперь смягчились три листа
три шестерни три орденские фразы на конце
суставчатого жезлика который
я подобрал под разоренным корнем
разобранного парка и назвал
уже потом в бездельном свете чая
Дубовой розой.
«Основателю Кронштадта. 1841 год»
Вчера я ходил есть к китайцам
Переполнился ущипнул салфетку и вышел
ошалелый от яичного супа и соевой подливки и булочек в масле
брел ясно чувствуя как поросятина с острыми раздвоенными копытцами
резвится в зелени
в чудесной бамбуковой роще
двенадцатиперстной кишки
В общем я побрел куда глаза глядят
от этого плацдарма иноземной экспансии
иноземной и недорогой
геополитическим курсом
избегая кленов и колик
пока не наткнулся в парке на виновника
всего этого
Он стоял забравшись на постамент
чтобы обозревать берег
с каким-то бодрым выражением освеженной изморозью
спины
вывернул носки крошечных туфель к мрачнейшему морю
именно как северный при- и заполярный самодержец
и по всему видать чувствовал себя прекрасно
а чугунные буи не то пушки бог весть
под шквальным углом точно разметанные пинками
заглядывались на робкое золото посвящения
на граните
Снег придворно скопился у него в изгибе локтя на плечах
за воротником под кудрями
но он явно еще не заметил
и вообще на минутку оторвался от игры своей жизни
мудреной игры какой мы не разгадаем теперь вероятно никогда
Но вот штука
минут через пять мне стало припоминаться
что опирался-то царь на клюшку для гольфа
Возвращаться было лень
китайское животное уже просто рыло желуди темнело
и вообще окна в Европу и прочие страны
прорублены давно из них надуло всякого
Лисянский Крузенштерн Беллинсгаузен
Брокгауз и Эфрон
Шпага конечно вероятнее клюшки
Впрочем анахронизм – вотчина маньяка с закрученными усами
Терновый куст мне дом родной
Он практиковался на стрельцах
рубя их горшком стриженые головы
а потом освоив удар
ради членства в лиге стал с немцами замахнулся и послал нас всех в лунку
или в Луну кто знает
Мячик летит Петр ждет
Китайцы поют
Будущее где-то рядом
В Кронштадте
Дело к вечеру, солнце настежь.
Недоумленный народ
по золотой фольге белой тростью ведет
отрицает, скользит, бычится
с достоинством падает
Мороз схватил меня за кончики пальцев
за ногти в тонких перчатках
и выламывает
Лазурь пытают медленные иглы
Драконы рады в реактивной вышине
где немой гром и можно на лету ловить птиц
просто открытой пастью
Они улетают в сторону Комарова
на недельку
Я остаюсь и крепко вглядываюсь
в соболиные хвосты на шапке девушки
с подкованными ножками
и без мыслей в голове
Хорошо без мыслей в голове
(По настоящему-то разболятся дома, в тепле)
Горячая вода, чистая агония
«Византийские диалоги» на углу раковины
в темных брызгах, но не утираются
и смирно ждут
четвертый день ждут
немного ласки вдоль корешка
Упорные. Для них немыслимо
без мыслей в голове.
По старой памяти
Я видел ее… Один раз – вблизи.
И сразу же захотел составить карту этой Америки
(ну и что, если не первооткрыватель:
викинги опередили Колумба на шестьсот лет,
явились загодя, вырыли погреба и ждали,
торопясь быть забытыми).
Я хотел опуститься до пальчиков ее ног,
положить руку на беззащитное, невоспетое место – подъем стопы,
видящий изо дня в день только обод брючины,
и перепробовать каждую эту виноградинку.
Я хотел выбрать волос и тянуть за него, чтобы совсем разувериться,
что такое может существовать.
Я хотел целовать ее во все три рта:
а) журчащий жалобами,
б) нагловатый, с легкой разбойничьей щетинкой после бритвы,
в) поджатый, стародевичий.
Я хотел упасть на подушку и смотреть, как она, немножко счастливая,
бродит зоркими ногами по комнате.
Я хотел давить, жать ее до крика.
Я хотел пить ее слюну.
Я хотел сделать из нее сексуальный объект –
многофункциональный!
секс!
комбайн!
Я хотел грязи. А также совершенного целомудрия.
Я хотел учиться у нее с пеналом и тетрадками.
Я хотел сказать: «Иди ко мне» и быть услышанным
(на деле я пускался на компромисс, как Магомет из пословицы: говорил так,
щурился, чтобы все заволоклось, раскрывал объятия и шагал к ней сам).
Я хотел прижать ее к груди и надеяться на чудо
или на то, что противоположные полюса притягиваются.
Я хотел прикрыть эти возмущенные глаза, колотящиеся под ладонью, как сердце.
Я хотел, чтобы она чувствовала, как я выше ростом.
Я хотел уменьшаться, пока она не возьмет меня на ручки.
Я хотел удержать бедную вздорную голову: пусть посмотрит мне в лицо
(но легче остановить Солнце, это удалось хотя бы Навину).
Я хотел склоняться и слушать теплое тиканье в ее уме, а может быть, животе.
Я хотел тянуть ее за розовое, радарно-чуткое ушко.
Я хотел вступать меж священных друидических коленок, как в Стоунхендж.
Я хотел чувствовать на себе ее вес, куда меньше, но содержательнее моего.
Я хотел, чтобы она согнала, точно муху, зуд с моей кожи,
выдернула, будто платок из нагрудного кармана, печаль,
шлепнула и заказала к ужину сердце дракона-третьего.
Я хотел роскошествовать у нее на грудях, как Обломов.
Я хотел левой рукой мять ее сосок, а ребром жесткой правой ладони –
посреди разговора –
пилить вверх-вниз
вверх-вниз
у нее в паху
и следить за ее глазами и дыханием.
Нет ничего важнее.
…Потом мы сидели бы,
очумелые от шампуня,
и перетягивали над чаем
шоколад.
Дружить нужно с геями
«Дружить нужно с геями!»
в сердцах крикнула она и я был вынужден
убрать втянуть свои щупальца с ладонями на концах
Больше к этой теме мы не возвращались
и не предпринимали сопряженных действий
как я ни тоcковал ни токовал
ни заискивал носом у нее под хвостом
и ни выкручивал мозговую губку в надежде
что среди памяти шуток страхов
обнаружатся феромоны
Теперь я вешаю на гвоздь краснощекую маску самца
и говорю: родная ты права
Дружба лучше любви и благороднее и честнее
и «кто не дружил тот и не жил»
и «если знаю все тайны и имею всякое познание и всякую веру
а дружбы не имею – то я ничто»
ну а позволь мне открыть Грасиана или Сенеку
или старый заломанный томик «Жемчужин мысли»
и из мудрых листов мы вытрясем
гербарии гениталий
ангелочков сухие коконы
Фальцетом дружбу славит старцев хор
начиная с А – Аристотеля
который определил ее как отношение равных
Прохладное такое Вот и мы
идем бок о бок торопиться некуда
Недоотвеченные вопросы недоспрошены
конец в конце моста
А я хотел все чаще утверждать
те самые отличия что держат двух дворняг
в бессмертной спайке скулежа и ярости
за ними совершать движение сшивающее века
верх-низ да-нет и наше право-лево
Тебе самой я думаю дружновато
в обнимистом как сиртаки благодушии
эльфийской неги тщательного детства
тебе самой что мне никак не ровня
Она ужасно боялась насилия
Она ужасно боялась насилия
Не того о котором вы подумали о нет
Между ног у нее располагался салон
куда были вхожи интересные личности
высшее общество как в старые добрые деньки либертинажа
хотя сама-то она считала себя девушкой Серебряного века
не Золотого то есть надеялась на содержание
не рассчитывая на него Иногда она пускала в себя погреться
разных прочих так из жалости или чтобы расширить
узковатый да и скуповатый круг в котором вращалась
теряя обороты как увядающий волчок
волчонок
Один зоркий фотограф назвал ее блядью
и ей пришлось жить с этим неловким определением
как с небольшим печальным домовым
С фотографом она переспала тогда же
Видимо он тоже был интересной личностью
Один я знал что все это неправда
и не вытирал о нее ног за что и был в конце концов
отлучен от единственной истинной церкви
Магдалены смущенной и необращенной
Она хотела быть смешливой тянулась каждым хрящиком в объятиях
и ужасно боялась насилия
двойного зверя там глубоко на улицах вовне и у себя
в раздерганной точке темени иногда довольно ощутимой
Это было в руках это было в плечах
в колодезном спокойствии квартиры
где иголки и лезвия прятались с глаз долой
под спуд неприкасаемых амулетов
Один я знал что все это
но нож для обороны от того же страха
тугую и хищную финку
оставлял дома чтобы наверное проснуться в гостях
У меня такое доброе и белое горло видите ли
говорят я улыбаюсь во сне и вы можете себе представить
что если резать свиней всех свиней
то надо начинать с невиновных
Она приезжает
И вдруг все осветилось новостью
подсчетом и легким трепетом
и вдруг заважничали числа
заштукатурился румянец
на скулах прохожан
идущих каждодневно вбред по лужам
в потусторонних крагах без зонтов
под зевкой тучей – вдруг залиловейшей.
Молчат как будто вещи но везде
я подмечаю с легким содроганием
такое же светлеющее вот-вот
что и во взгляде мамы с папой
чей тяжело сопящий карапуз
из-под кроватки вытолкнул ногой
упругий мячик ядерного взрыва
забытый видно кем-то из гостей.
Ради меня инкогниты всю ночь
меняли ватты звезд
в плафоне двигали луну
скоблили солнца копоть
рекламе впрыскивали неон
чтобы наконец блеск и церкви раковинный стон
на октаву поддернули утра мление
затачивая мысли под наступившего значение.
Или это мой зрачок-дурачок
календарем убеждаясь
календаря опасаясь
расширился притягиваясь и отвращаясь
радиацией знакомого лица?
Засвечивая стены в городе Петра
вдоль шпал несообщенного вокзала
спешишь и скачешь ты как зайчик анти-солнца –
взъерошенный и рычащий на ладони
ласкателей ликующих «Виват!»
Полощут глотку бодро водостоки
и зябкий дед у асуанской дамбы
сачком авоськи ловит лихачей
а там уже виваты виноваты
Земные радости
Целоваться с ней редко и странно,
Положите стекла под язык:
Мне теперь это делать отрадно,
Я теперь это делать привык.
Но не я в правой створке березовой
Поселил ее. Ева сама
Оба рая, зеленый и розовый,
Без оглядки пересекла.
Да и разве ту страсть к наказанию,
Что горит под смуглеющей кожей,
Разделяют лишь бедные исчадия,
Удаленные от образа Божьего?
Наказание – не покаяние,
Кровь – сокровище, капли – рубины.
Не могу удержаться! Добавлю я
Сам себя в ближний угол картины.
Нахлобучив рогатую каску,
Чтобы скрыться от глаз знатока,
Там, где смазана алая краска,
Буду мучить ее все века.
Отомщу, оправдаю в шедевры
И за каждый на маленький бок
Нанесу по готически мелко
Свое имя: Hieronymus Bosch.
Волшебная шапка
Чайки, чайки… Где же они?
Я хотел написать про чаек,
А их, видно, сдуло – ополоснуто аквилоновое блюдце.
Только что вся банда, вся их ганга в шесть-семь
Делала что-то над парапетом:
То застывали на крыле, жесткие, сильные, разом сдвигаясь,
Словно бросился с нитками прочь облачный кукловод,
То начинали винтами, путано штопать Неву и берег
И гордиев алый вязать аксельбант.
Каждая птица была как момент чьей-то пьяной иглы,
Что колет, пытаясь вернуться в стежок,
А вместе – как органы зоо-, нет, орнитотропа,
Выпотрошенного в воздух, или как мёбиус сакса,
Дымного золота джаза.
Долго ломились они сквозь мой ельник брови…
Но вдруг осенило –
Э, да они просто riding на ветре!
Эти ребята просто балдеют:
Нырнут и, отставив крыло, будто локоть, друг другу орут:
«Эй! Эй! Посмотри на меня!»
Вверх. Вниз. И всего-то.
Полный восторг и глубокие смыслы. Сёрфинг. И клювы.
Я понимаю язык птиц и зверей!
Здесь, на дремучем газоне, под корнем фонарного знака,
В зябком мистрале выхлопов
Тонированной ночи.
Оп! Рыбка. Один
На воду сел.
Флора
Две осины поспорили, как за бабки,
И на бровке мускулами переплелись.
Каждый другого топить, как в очко унитаза,
Клонит в пруд, а скворец бегает и клюет их, зараза.
Флора для фауны, се ля жизнь.
Я им думаю: не деритесь, осины, не надо!
Я вас расчешу, как жеребчиков. Галлы, грязь-кору
Соскоблю, повешу скворечники простые, но нарядные,
Только расплетись, природа, подобру.
А они мне вдруг спинами: голозадый!
Кто ты такой, чтобы учить нас жить?
Мы – не кролики бархатные, мы спруты, удавы,
Нам бы жвала и рты, чтоб пить кровь и трубить.
Ты не знаешь про бледные нити грибницы,
Ты не знаешь, кто такие лишайник и мох,
Ты думаешь, простерлись ниц мы?
Нас когда-то вбил в землю Бог,
И извел бы, раскаявшись, но дурманны травы,
И он удалился ангелов лепить.
И крылья им он обрывал – гадал,
И тушки – вас – он в сторону бросал.
Сегодня не запомнится
Монстр приходит с работы
и впивается в свое тело, как в хрящ
срывает петушиный гребень, моржовьи усы отрывает от губ
вместе с гармошкой, еще издающей игривые визги
Сыплются гайки, рога. Он бросается в ванную, хвать на стене переключатель
и, как контрастным душем, долго вклом и выклом себя поливает
Став перед зеркалом прямо, носок к носку, хочет шагнуть в себя.
А оттуда доппельгангер простирает руки, заброшенный, как Робинзон.
И, отвернувшись, монстр чувствует на коже иней отчаяния.
День! Был день!
Он смотрит на бритву, огромную и сверкающую, как надувной молоток,
и чувствует, что выдох в нем пойман, утоплен
в вавилонских складках транспаранта времени, сорвавшегося с флагштока,
и думает: сейчас я похож
на выражение портрета, висящего в раме
над обеденным столом, где-то между завтраком и панихидой,
в скрипучем доме в кино.
Монстр вздыхает. Полотенце висит, как плевок.
Разрожден и разряжен, он вертит кран и бережно, долго умывает лицо и руки розовым мылом
Он умывается, а на локтях
фиалки синяков.
Ночь
Солнце у нас заскучало, отправилось
Вокруг света за 12 часов. Но хотя в окне двенадцатого этажа
Хозяйка тюлью промокает
Пылающую слезинку, а фонарные столбы в сердцах бросают тени
И заявляют ропотом бумаги, что не намерены подражать тому,
Что было и ушло – а к ним уже идут, и льнут, и ноги обнимают
И от себя спасения ищут сумерки, –
По склонам крыш, по красным шеям труб
Крепостного долгостроя,
Который во всю ночь не встанет с колен,
Только развернется на восток в положенное время,
Так вот, по этим скатам и балконам
Уже спешат на легких ножках скарабеи
И сорный сон по выдоху собирают
Из форточек, раззявленных, как рты,
Из заросших ушных раковин мужиков, разложенных
По раскладушкам (не море – водка плещется о мозг и вытравляет,
Как кислота, обиды дня),
Из дрожи и лягания собак, из сфинксовости кошек,
Из сходок мускулистых тараканов,
Глядящих зорко и крутящих черный ус
На белом валу раковины.
Все это, скатав, на небо выпускают
Дебелым комом. По жести кровель
Луна берет разбег неслышно, незаметно,
И если вдруг сверкнет на выпуклом глазу
Просветленного катарактой старичка
из телевизоров, то тут же шмыгнет в тень,
забьется под карниз, ввинтится в водосток
и выше, выше забурится, как рыхлая, настойчивая пуля
в стволе какой-нибудь фузеи –
коленчатой, огромной на плече ржавобородого
гренадера-дома.
Вдруг –
грянет, выскоблится в атмосферный холод
и, поднимаясь все быстрее и огромнее,
развесит жирное, захватанное знамя.
На крыльях жилистых дымов поднимет брюхо,
Чтобы вываляться в ночных курениях мира,
Танцовщица, навозница, богиня.
***
Есть некоторые вещи, за которые приходится краснеть
некоторым людям. Тем, что отстали от эшелона жизни
и вечно догоняют на попутках: вот здесь надо было быть час
(читай – год)
назад, вот этого я не понимал, когда уже ухватило
и знающе гоготало поколение. В результате я сегодняшний и вчерашний
никак не встретятся, отбрасывают друг друга тенями на будущее и прошлое.
Эти дыры всегда по мерке:
впереди – холодности железной девы,
позади – овраг, заросший пророчествами. Еще блестят всяческие мечи,
за рукоятки которых я подержался, заплесканные плотью зеркала и прочее.
А мимо мужчины маршем: всё у них торчком, наперевес
и только кроличий хрум-хрум «Виагры».
Как объяснить, что эти 5-6 лет
я догонял полки вне строя, странными околицами?
Некое – представьте – село… запотели стекла,
где носы, и лампы, и все не как у людей.
И я там был, мед-пиво пил…
Взять хотя бы вводные лекции.
По философии. В Барухе.
Читал их – я. Хотя какое чтение! Экзегетики мне было мало,
я отставлял конспекты и бурно расплывался
в мыльные воды толкований:
свое мнение, интерпретация, творческий подход.
Баллонов с эрудицией не хватало
на таких глубинах. Я путался в саргассах ассоциаций,
боролся с гладким Локком, как с акулой,
и хрипнул перед классом взад-вперед
в чрезвычайно модной, дорогой рубашке,
демократически ослабленной у горла.
А те – спокойные; китайцев половина; в хип-хоповатых джинсах, в бутсах, в кепи,
слушали лежа, потому что все знали,
пока я учил их философии (хотя даже ни разу не спал с женщиной)
и жизни (даже с женщиной не спал)…
Когда закончился семестр, по анкетам я вышел худшим преподом
в истории
колледжа. И это звание с благодарностью принимаю.
Давал теорию, а сам был – где-то там:
неподалеку, в стране большого дыма,
ползучих арф, ласканий и рулад,
вот-вот логопедируемых в голос,
который приглашал меня, шаг за шагом,
в такую островную параллельность,
что я в итоге выехал с мыслями
на эту чудную пустующую дачу,
соседнюю с канатчиковой.
***
Знаете, я рос в нормальной стране
Нормальных людей
Нормальных 80-х
Сейчас там высматривают буревестников
Читают хронику, как «Центурии», с пальцем вдоль дат.
Но я докажу – я покажу –
Я эти годы оправдаю.
В частности, у тети был за Краснодаром
Арбузный участок – надел.
Они, взрослые, брали меня на прополку,
Но в восемь лет я был тот еще работничек.
Волоча поперек грядок,
Ломких и жестких, как красные волны Марса,
Тяжелеющую, в комьях и нитях тяпку,
Я разглядывал ряды полосатых ермолок:
Сочная
Посветлее
Сочная… и так кругом,
А в радиальном центре – кочерыжки плешь,
Будто солнце забило в пыль,
Кузнечики – застрекотали поголовно
Каких-нибудь туркмен.
Ушли те сотки в четвертое измерение времени…
Одновременно были –
Видеозалы на колесах, там в темени фургонов
за горсть 15-копеечных монет
поджарый Брюс Ли драконил зеркала;
октябрьские шествия – транспаранты
на добросовестном плече,
хруст, шаг, молчание
в густом штрихе рябины;
исправные, прокрустовы ТУ и ЯКи
(в кабины за желтыми плафонами
сурово так и хмуро шествовали капитаны);
серые магазины зимой,
а летом – волны, выдолбленные из аквамарина,
коняги колоссальных шахмат и бабушка с бальзамом из сметаны,
до осени, когда закономерно вернется, провернется школа…
Эпоха. Эпоха, когда нас не могли накопить в накопителях
и писали в автобусах: «Совесть – лучший контролер».
Помните?
Этой цитатой я нынче провоцирую здоровый хохот
в общественном транспорте,
приобретаю друзей и оказываю влияние на людей,
Однако
(Однако)
За все детство солгал, может быть, пять раз.
И если гусь свинье не товарищ, то – господа!
Не доверяйте ложной памяти!
Ничто не разваливалось – ни тихонько, ни быстро.
Были дети, и работали взрослые.
Потом-то вышли Сталины и факты,
И срочные историки с вытаращенными глазами
Поволокли из прошлого в будущее вину
Забытых, в смерти плавающих дедов.
Так что теперь семья Романовых мне дороже собственной,
Ко всякой вертикальной палке я прибиваю горизонтальную,
А палке горизонтальной нахожу вертикальную,
Творю бабло и шмыгаю среди народа –
Рожденного в капусте богоносца.
***
Сегодня я должен был сделать что-то голубое –
надеть? Нарисовать? Исполнить?
Так мне было явлено –
повесили на грудь воображаемый сапфир
и раскачали, как маятник.
Было бы хорошо Пьеро
в голубом домино,
поющего блюзы,
вывести на бумаге. Но только
маловато бумаги – один компьютер,
быстроговорящая диджей-машина,
о голубом не имеющая идеи.
По планшету стилус скачет
линию отказывается вести
и сталкивает с поля.
И я подставил бы под падающую тему
другой доступный жанр –
я был бы, очутился бы, где надо
и спел бы блюз, как делает Синатра:
старательно укладывая строчку
в упругий четырехугольник,
почти совсем без рифмы,
зато с блаженно сдвоенным концом
про ту же чепуху, что и начало.
В такие-то баритоновые моменты
и жаль, что представляешь в воображении
больше, чем из себя.
А голубое делать все так же необходимо
как десять лет назад,
и те же основания не делать.
В кровати перечитаю, что написал,
и потаращусь как следует на манжету
между дыр от крепких челюстей моли.
Завернутым в нее я был обнаружен
на выходе из утробы:
исстиранная,
изглаженная рубашка,
старая, усталая, голубая и до сих пор на мне.
***
Говорят, что у меня странные вкусы, но это вовсе не так.
Смотрите:
Дряхлый, обтерханный коммунист, он громок из глотки и элегантен, как вампир, как буревестник в черном, пышном, летящем и алым на груди простреленном рванье, он скользит, и кружится, и танцует вокруг ржавой палки;
Бабища, валькирия депо с ярко-оранжевым жилетом и темными, невидимыми истечениями рукавов и ворота;
Тюрк-ассасин с лицом, подобным обратной стороне луны;
Русские мальчуганы с потными кулаками, узкими раздробленными плечами и ромбовидными задками, снесенными в трико, – мяч рыдает и бежит от них, а стая, задыхаясь, ползет следом на белые штанги;
Вообще дети – мелкие и еще мельче, что идут оптом и уменьшаются на глазах;
Телеведущие из палисандра;
Менты с ушами;
Бродячий мусор: рот – уголок молочного пакета, надрезан; глаза – икра мойвы; подбородок – мятая рекламка; и нужно только хлопнуть ладонью, чтобы все улюлюкнуло, махнуло, ожило под кепкой.
Вот такие люди меня совершенно не возбуждают.
Нет, мой бедный пенис стыдится поднять на них свой глаз; огромный, барский, он увял в паху, как питон. Мартышки опутали его цепями из дурмана и фиников, они качаются на шее титана – анархисты, слопавшие царя.
Мокрокосм
Урезаны все квоты на охоту
к перемене мест. Затянутый на солнце трос
все так же перехватывает в черной чаше цирка
широкими подошвами планета
с опущенными веками на прекрасном
лице орангутанга. А там, внизу,
где сгустки копоти, и желчи, и елея,
сквозь стопы приколочены к земле
долгоигрющие народы
со жвачками во рту, такие, что имеют
полнейшую привилегию и право
при виде транспорта ворваться на подножку,
запечатлев на вашей диафрагме
разборчивый экслибрис перстня,
повиснуть на дверях, махая маузером,
и так, народовластно, укатить.
Зимний праздник
Рослый жук, поправив шарф,
Снеговик ваяет.
Желтой грудью синичка
Снегиря пытает…
Что же это? Как, куда
Детство подевалось?
Сдернут с черепа колпак,
Блестки растерялись.
Не придут к нам Дед Мороз
Со своей дочуркой:
Ус вплелся в невинность кос,
Вся в тату фигурка.
Дом разгромлен, пробиты
Кровля и стропила
Массой крохотной звезды,
Что на елке была.
И кружится хоровод
Трудный, но не вечный:
Смертный холод приберет
Стареньких беспечных.