Андре Жид
Книги, пожалуй, не столь уж необходимая вещь; поначалу довольно было и нескольких мифов, целиком заключавших в себе ту или иную религию. Эти предания приводили людей в восхищение, и они благоговели перед ними, ничего в них толком не разумея; рачительные же жрецы, стремясь проникнуть в глубь явленных им образов, кропотливо постигали таинственный смысл предложенного им иероглифа. Затем возникла потребность в его истолковании; так рядом с мифами появились книги; но, в сущности, довольно было и нескольких мифов.
Таков миф о Нарциссе: Нарцисс был юноша безупречной красоты - и потому оставался девственником; влюбленный в самого себя, он чуждался общества Нимф. Ни ветерка над поверхностью воды, в которой неподвижно склоненный Нарцисс днями напролет созерцал собственное изображение... Вы, впрочем, читали эту историю. И все же мы поведаем ее еще раз. Да, верно; все уже сказано в этом мире, но коль скоро никто не дает себе труда слушать, приходится всякий раз начинать заново.
Давно уже нет ни того берега, ни того источника, ни восхитительного цветка, в который превратился Нарцисс, - нет ничего, кроме самого Нарцисса, в задумчивом одиночестве бродящего по лесным чащобам. Бесполезно и однообразно течет время - и вот Нарцисса охватывает тревога, его сердце смущает некий вопрос. Ему хочется знать, какой облик имеет его душа. Судя по ее долгим, трепетным движениям, она, должно быть, прелестна, - но каков все же ее лик! ее образ! О, что за мука не знать, любишь ли ты самого себя... что за мука ничего не ведать о собственной красоте! Я растворяюсь, бесследно исчезаю среди природного мира, в котором нет ни ориентиров, ни вех. О, не иметь возможности взглянуть на самого себя! Зеркало мне! зеркало! зеркало! зеркало!
|
И Нарцисс, твердо уверенный, что где-то же должен существовать его образ, его форма, встает и отправляется на поиски: он ищет собственный силуэт, ищет ту плоть, в которую могла бы наконец облечься его душа.
Нарцисс подходит к реке времени. О, губительная, призрачная река, бесследно уносящая год за годом. Ровные берега незатейливой рамкой обрамляют поверхность воды, темной, словно зеркало без амальгамы, - зеркало, где не видно ни зги, где взгляд тонет, словно в бездонной и тоскливой пучине. Угрюмая, погруженная в летаргический сон река подобна горизонтально лежащему зеркалу. Если бы не подспудное движение этой тусклой воды, ее нельзя было бы отличить от безжизненного пейзажа вокруг.
Издали Нарцисс принял водный поток за проезжую дорогу и, томясь среди невыносимого однообразия, решил подойти поближе. И вот уже Нарцисс в своей традиционной позе: опершись руками о прибрежный песок, он склоняется над водой. Он всматривается и видит, как на поверхности появляется зыбкое изображение - прибрежные цветы, стволы деревьев, отраженные в воде кусочки неба - целая вереница мимолетных образов, ожидавших лишь его, Нарцисса, чтобы обрести наконец бытие, родиться к жизни от его взгляда. А там, дальше, можно различить холмы и поросшие лесом склоны долин - призраки, колеблемые волнами, разбегающиеся по поверхности воды. Нарцисс, зачарованный, смотрит - но никак не может взять в толк, то ли это его душа отражается в реке, то ли река - в душе.
|
Во что же всматривается Нарцисс? В настоящее. Из недосягаемого будущего еще неосуществленные вещи поспешно устремляются к собственному бытию. Но едва Нарцисс успевает их заметить, как они исчезают, утекая в прошлое. И Нарцисс начинает догадываться, что это - одни и те же вещи. Он озадачен; он задумывается. Перед его взором текут одни и те же формы. Набегающая волна - вот единственное, что их разнообразит, меняет. Отчего же их так много? вернее, отчего они одни и те же? - Раз они возникают вновь и вновь, то причина, видимо, в их несовершенстве... и все они, продолжает размышлять Нарцисс, тянутся и устремляются к какой-то изначальной, хотя и утраченной форме - к форме райской, прозрачной, словно кристалл. Нарцисс грезит о рае. [445-446]
I
Рай был невелик; будучи совершенной, каждая форма, словно цветок, расцветала здесь лишь единожды, а потому все формы без труда умещались в райском саду. Существовал этот сад или нет, не имеет значения, но если существовал, то был именно таков. Все здесь с необходимостью сосредоточивалось в акте цветения. Все было точно таким, каким должно было быть. Все вещи пребывали в неподвижности, потому что им нечего было больше желать. И лишь едва заметный круговорот форм говорил о том, что в саду есть слабая сила тяготения.
И коль скоро ни одному движению не дано было угаснуть ни в Прошлом, ни в Будущем, Рай никогда не возникал - он просто всегда был.
О девственный Эдем! О Сад Идей, где все формы, гармоничные и полноценные, без усилий открывали таящееся в них число, где всякая вещь была именно тем, чем казалась, и где не было надобности ни в каких доказательствах.
|
О Эдем, где наперед были известны траектории, по которым пролетят певучие ветерки, где лазурный небосвод простирался над симметричной лужайкой, где цвет птиц всегда соответствовал времени дня и года, где бабочки, сидящие на цветках, воплощали небесную гармонию и где роза была розой оттого, что находилась в сродстве с летящим к ней зеленым жуком-бронзовкой. Все дышало совершенством, словно пифагорейские числа, все голоса непринужденно сливались в унисон, все линии были соразмерны друг другу, и над садом плыла несмолкаемая музыка.
Посреди Эдема рос Иггдрасиль, дерево-логарифм; его корни, питающие жизнь, были погружены глубоко в землю, а листва отбрасывала на лужайку густую тень, являвшую собою Ночь. В тени, возле ствола, лежала книга Тайны, где была начертана Истина, которую должно знать. А ветер, пробегая по листве, днями напролет подсказывал иероглифы, потребные для чтения этой книги.
Зачарованный Адам вслушивался. Одинокий, еще не имеющий пола, он сидел в тени огромного дерева. О, Человек, образ Элохима, соумышленник Божества! ведь именно ради него и благодаря ему являются на свет формы. Неподвижно восседая посреди их великолепия, он становится свидетелем сказочного зрелища.
Но что ни говори, созерцая представление, в котором ему навеки уготована лишь роль наблюдателя. Адам готов заскучать. Все разыгрывается для него одного, что верно, то верно... но вот он сам... себя-то он как раз и не видит. А раз так, то на черта все остальное! вот если бы хоть краешком глаза взглянуть на самого себя! - Да, он могуч, наделен творящей силой: стоит ему отвести взгляд, и весь мир прекратит существование; но ведь если разобраться, что ему известно о собственном [446-447] могуществе, коль скоро оно ничем не доказано? - Неустанно созерцая вещи, он в конце концов теряется среди них; ведь не зная, где надобно остановиться, не ведаешь и куда можешь зайти! Да ведь это же самое настоящее рабство - когда боязно и пальцем пошевельнуть, когда только и думаешь, как бы вся эта гармония не загремела в тартарары! И вообще, гармония, совершенство, соразмерность - все это раздражает до ужаса! О, хотя бы одно - крошечное - движение! лишь бы узнать! - один - малюсенький - диссонанс! и - черт побори! - хоть капля случайности!
О! схватить! ухватить рукой ветку Иггдрасиля - и пусть она хрустнет в стиснутых пальцах... Свершилось.
...Сперва это крохотная трещинка, вскрик, но он усиливается, нарастает, переходит в безнадежный вопль, в пронзительный свист - и вот уже бушует, словно ветер, завывает, словно буря. Дерево Иггдрасиль с треском наклоняется; его листья, которыми некогда играл ветерок, съеживаются и начинают дрожать, как от холода; на них налетает вихрь и уносит прочь - в неизведанное ночное небо, в грозные дали, где бесследно исчезают и страницы великой священной книги, беспорядочно вырванные ураганом.
К небу возносятся какие-то испарения, слезы - то ли облака, плачущие слезами, то ли слезы, собирающиеся в облака; это родилось время.
И вот напуганный Человек, этот раздвоившийся андрогин, вдруг вздрагивает от ужаса и тоски; он чувствует, что обрел пол, что в нем поднимается смутное желание: он желает свою собственную, так похожую на него половинку, желает эту неведомо как возникшую женщину, которую стискивает в объятиях, с которой хочет слиться, - женщину, слепо жаждущую из себя самой породить - раз и навсегда! - некое совершенное создание, на собственной груди взлелеять новое, неведомое племя, но в конце концов производящую на свет совсем иное существо - ущербное, самому себе неугодное.
О жалкое племя людское! кто рассеял тебя по этой сумрачной юдоли плача! память о Потерянном Рае отравит твои наисладчайшие мгновения. Рая ты будешь алкать повсеместно, о Рае станут говорить тебе изо дня в день пророки и поэты; смотри, вот они, благоговейно собирающие листки, вырванные из незапамятной Книги, где была начертана Истина, которую должно знать.
II
Если бы Нарцисс обернулся, он, думается мне, увидел бы зеленеющий берег, а, пожалуй, также и Дерево, Цветок - нечто устойчивое, непреходящее, но чье отражение дробится в воде, разбегается в текущих волнах. Когда же вода остановит свой бег? когда же смирится она, [447-448] станет недвижным зеркалом, явив наконец совершенное подобие подлинника - настолько совершенное, что изображение сольется с оригиналом и - вплоть до мельчайших черточек - превратится в него?
Когда же время, смирив свой бег, остановит и движение воды? О формы, божественные, вечные формы! когда же наступит долгожданный покой, и вы сможете явиться на свет? когда, в какой ночи, в какой тиши вы - прозрачными кристаллами - вызреете вновь?
Рай надобно возрождать ежечасно и повсеместно: он ведь лежит не за тридевять земель, он не в далекой Фуле. Он - под покровом видимостей. Подобно тому как крупинка соли - это прообраз кристалла, любая форма несет в себе потаенную гармонию - скрытую возможность собственного - совершенного - бытия; и вот наступает ночное безмолвие - время, когда сходят самые высокие воды и в укромных расселинах, скрытые от взоров, расцветают друзы.
Всякая вещь стремится к утраченной форме; форма словно светится сквозь мутный покров своего зримого воплощения и, досадуя на него, вновь и вновь рвется на волю; ей мешают, ее теснят другие, соседние формы, также силящиеся явиться на свет; ведь просто быть - этого им недостаточно, они хотят заявить о себе, их распирает гордыня. Но течет время - и дробит, смешивает все формы...
Коль скоро бег времени - это бег вещей, то неудивительно, что все они судорожно цепляются за любое препятствие - лишь бы замедлить эту гонку, пусть хоть на миг, но блеснуть во всей свей красоте. А ведь и правда, бывают времена, когда вещи становятся более медлительными, когда время дает себе передышку; а с движением времени прекращается и любой шум, и все затихает. Люди ждут; они понимают, что наступил час трагедии и нужно замереть.
“Сделалось безмолвие на небе”, - с этого начинается всякий апокалипсис. Да, трагичны, о как трагичны времена, когда занимается заря новой эры, когда небо смешивается с землей, когда открывается книга за семью печатями, когда все застывает в вечной неподвижности... но что это? откуда доносится этот назойливый гам? - поистине даже на священных плато, где времени предстоит кончиться, всегда встретишь ненасытную солдатню, делящую одежду казненного и разыгрывающую в кости его хитон, - и это в тот самый миг, когда в оцепенении застывают благочестивые жены, когда надвое раздирается завеса, являя взору тайны храма, когда все творение взирает на Христа, распростертого на кресте и выговаривающего свое последнее слово: “Совершилось...”.
...Так нет же! все должно совершиться заново - и совершаться вечно; ибо игрок еще не успел бросить кости, еще не достался солдату хитон, а кто-то даже не взглянул в сторону распятого. [448-449]
Ибо во все времена мы повинны в одном и том же грехе, и в нем - причина утраты Рая: вот перед человеком предстает зрелище Страстей Христовых - а он в этот самый миг не помышляет ни о чем, кроме себя; это червь, обуянный гордыней и не желающий смириться1.
Ни на день в церквах не прерываются службы - а все для того, чтобы вновь и вновь напоминать об умирающем Христе, чтобы вновь и вновь собравшаяся публика застывала в молитвенной позе... ox уж эта публика! - а ведь вовсе не случайной публике, но всему человечеству надо бы разом пасть на колени - для этого довольно было бы и одном мессы. О если бы нам дано было сосредоточиться, если бы мы умели смотреть...
III
Поэт - человек, умеющий смотреть. Что же он видит? - Рай.
Ибо Рай - повсюду; не стоит доверяться чувственным видимостям. Видимости - это воплощение несовершенства, а потому они способны лишь невнятно проговаривать сокрытые в них истины. Что же до Поэта, то ему надлежит расслышать эти истины с полуслова - и возвестить их в полный голос. А Ученый? Он ведь тоже открывает архетипические первообразы вещей и законы, ими управляющие; он пересоздает мир, доходя [449-450] до идеальной простоты, связывающей формы наиболее естественным образом.
Правда, открывая эти изначальные формы. Ученый предварительно перебирает множество конкретных примеров, двигаясь медленным, индуктивным путем; ему нужна доказательность и потому, имея дело с чувственными феноменами, он не позволяет себе произвольных догадок.
Поэт же - творец, и ему это ведомо; вот почему любая вещь для него - это повод для догадки, символ, способный явить свой идеальный первообраз; поэт знает, что чувственные феномены - только предлог, только внешний покров, на котором и останавливается взгляд непосвященного; под покровом, однако, скрыт первообраз, все время как бы нашептывающий: Я здесь2.
Поэт благоговейно созерцает символы, в безмолвии склоняется над ними, стремясь проникнуть в самое сердце вещей; и когда, словно ясновидящему, ему открывается наконец Идея, равно как и сокровенное, мировое Число ее Бытия, лишь воплощенное в несовершенной форме, - тогда Поэт впивает эту Идею и, не заботясь более о той тленной форме, в которую облекло ее время, придает ей новую, подлинную, бессмертную, одним словом, от века предназначенную форму - форму райскую и прозрачную, словно кристалл.
Собственно говоря, произведение искусства - это и есть кристалл - крошечное воплощение Рая, где Идея расцветает во всей своей вышней чистоте, где, словно в утраченном Эдеме, все формы, подчиняясь силе естественной необходимости, пребывают в полном единосогласии, где слова не одержимы гордыней и не заслоняют собой мыслей, где ритмически точные, уверенно-твердые фразы, эти символы, доведенные до чистоты, обретают прозрачность и глубину.
Подобно кристаллам, такие произведения способны вырастать лишь в безмолвии; впрочем, безмолвствовать можно даже в толпе; это случается, когда художник -таков Моисей на горе Синае - отрешается от бренных вещей, от времени и, вознесясь над суетой мира, словно погружается в светозарное облако. В нем медленно вызревает Идея и однажды, воссияв, расцветает вековечным цветком. Она не принадлежит времени и ему неподвластна, а потому решимся на предположение: если Рай находится вне времени, то не относится ли само его существование к сугубо идеальному измерению?..
Между тем Нарцисс, волнуемый любовным желанием, продолжает всматриваться в призрачное изображение; он грезит. Одинокое, невинное дитя, он готов влюбиться в этот зыбкий образ, ему хочется утолить любовную жажду, осыпать ласками это лицо, и он все ниже склоняется над рекой, склоняется... и [450-451] вдруг видение исчезает; он не может рассмотреть в воде ничего - только уста, тянущиеся к его устам, только глаза (его собственные!), вперившиеся в его глаза. И Нарцисс неожиданно понимает, что перед ним - он сам, что никого более здесь нет, что он влюбился в собственное лицо. Вокруг - лишь небосвод, и его руки, трепещущие от желания прикоснуться к эфемерному лику, тонут в пустой голубизне, растворяются в неведомой стихии. Он слегка привстает: лицо тотчас отодвигается. По воде пробежит рябь, она успокоится, - и видение возникает вновь. Но Нарцисс уже понял, что поцелую не сбыться, что бесполезно вожделеть к отражению; малейшее движение - и оно исчезнет. Нарцисс здесь один. - Как же быть? - Предаться созерцанию.
Серьезный, грустно-сосредоточенный. Нарцисс застывает вновь: сам подобный величественному символу, он сидит на берегу реки и, склонившись над призрачным ликом Мироздания, в самом себе слышит смутный гул сменяющих друг друга человеческих поколений.
Вероятно, этого трактата можно было и не сочинять. Ведь поначалу было довольно и немногих мифов. Правда, позже возникла потребность в их истолковании, но здесь говорила либо гордыня священнослужителя, жаждущего, приоткрыв завесу над тайной, самому сделаться предметом поклонения, либо же чувство живой симпатии, своего рода апостольская любовь, побуждающая срывать покровы и, выставляя напоказ потаенные сокровища храма, тем самым невольно осквернять их, - столь сильной бывает мука, когда наслаждаешься чем-то в одиночестве, а тебе неудержимо хочется, чтобы другие также разделили твое восхищение.
Нет, ни докучливые человеческие законы, ни страх, ни целомудренный стыд, ни угрызения совести, ни любовь к самому себе или к собственным фантазиям, ни ты, безотрадная смерть, ни ужас могилы, - ничто не воспрепятствует мне овладеть тем, чего я желаю; ничто, даже сама гордыня во всем ее могуществе не помешает мне ощутить свое превосходство и одержать над ней верх. - И однако даже радость от столь великой победы не так сладка и не так отрадна, как сладостен миг, когда уступаешь вам, о желания, без борьбы признавая себя побежденным.
Когда наступила нынешняя весна, ее благодать стала для меня пыткой; желания мучили меня, одиночество становилось невыносимым; и вот как-то утром я отправился на приволье. Весь день светило солнце, я шел, весь в грезах о счастье. Ведь не одни же эти унылые пески, где тоскливо бродит моя душа, существуют на свете, думалось мне, должны же быть где-то и иные края. Наступит ли время, когда мрачные мысли перестанут одолевать меня, когда радость моя засияет наконец в солнечном свете, когда, выбросив из памяти прошлое, позабыв о никчемных религиях, я смогу смело и бестрепетно заключить в [451-452] объятия свое счастье? В этот вечер, заранее представляя, какие новые терзания ожидают меня дома, я не решился вернуться и направился к перелеску, где уже не раз утихала моя тоска. Наступила ночь, взошла луна. Лес затих и наполнился волшебными тенями; пробежал ветерок, пробудились ночные птицы. Я вступил в тенистую аллею, где под ногами поблескивала только белеющая песчаная дорожка, уводившая меня вдаль. Когда ветер тревожил кроны деревьев, виднелись, проплывая, облачка тумана неопределенной формы; когда же глубокой ночью с листьев начала стекать роса и кругом распространился аромат, лес задышал любовью. Трепет пробежал по траве - то формы искали и находили друг друга, сливаясь в гармонии; вот качнулись головки цветов, и легчайшая пыльца, словно туман, расстелилась повсюду. Под пологом леса заструилась потаенная, умильная радость. Я ждал. Плакали ночные птицы. Потом все смолкло, напряженно замерло в ожидании рассвета; радость стала светлой, а чувство одиночества растаяло под бледным покровом ночи-советчицы.