Василий Михайлович ПЕСКОВ 4 глава




Вооруженные отряды Гейлани на протяжении последних девяти лет здорово досаждали как правительственным войскам Афганистана, так и советской 40-й армии. Нетрудно было вообразить себе его отношение к СССР и НДПА, но особенно к афганским органам госбезопасности, от рук которых еще в конце семидесятых пали многие его личные друзья и соратники.

Размышляя над этим, я вошел в роскошный многоэтажный дом, расположившийся через дорогу от Гайд-парка. В холле легким поклоном меня приветствовал седоголовый портье. Швейцар, от которого пахло дорогим мужским одеколоном «Дракар», проводил меня до лифта. Двери неслышно раздвинулись и так же закрылись за спиной, когда я вошел внутрь. Нажав нужную кнопку, я взлетел наверх.

Ни портье, ни швейцар не оборонили ни единого слова, однако казалось, они давно знали меня. Не успев сделать из этого вывода, я увидел темный силуэт в обрамлении двери неподалеку от лифта. Силуэт испарился, и я проследовал в ярко освещенную квартиру.

– Добрый день, – раздался спокойный женский голос за моей спиной, – пожалуйте вот сюда за мной.

Это сказала Фатима – дочь Гейлани. Раньше я видел ее несколько раз по американскому телевидению. В жизни она была еще краше.

Над широко посаженными глазами – признак таланта – цвета ночной волны распластала тонкие, с легким изломом, крылья чайка бровей. Когда Фатима говорила, чайка едва заметно взмахивала крылышками. Черные густые волосы, туго схваченные на правильном затылке, россыпью падали на стройную спину. Через тонкую, с едва уловимой смуглой примесью кожу просвечивали на висках голубоватые прожилки. Изящная линия переносицы придавала точеным чертам лица классическую завершенность.

Разглядывая эту молодую женщину, чья родословная, как принято считать, восходила к пророку Магомету, я вспомнил одного нашего генерала, поведавшего мне по секрету, что Фатиме симпатизирует Наджибулла.

– Что вы так смотрите? – улыбнулась она. – Проходите же, прошу вас, отец ждет.

– Отец, это наш гость, – сказала Фатима и коротко представила меня.

Гейлани сидел в кресле спиной к входу, держа голову вполоборота. Сразу же ожег пристальный взгляд его карих блестящих глаз, разделенных коршунячим носом. Зачесанные назад седые волосы открывали высокий светлый лоб, тронутый неглубокими тонкими морщинами.

Лидер Национального исламского фронта привстал и дал мне пожать свою широкую теплую руку.

– Присаживайтесь, – сказал он по-английски мягким баритоном. – Я буду говорить на родном языке, а Фатима переведет.

– Спасибо. Как вам угодно. – Я сел на диван рядом с его креслом.

– Вы из «Огонька» – я знаю это. До вас два советских журналиста беседовали со мной в Пакистане, но то, что было опубликовано, сильно исказило суть беседы.

– Я постараюсь быть максимально точным.

– Посмотрим, – улыбнулся Гейлани. – Честно говоря, я все еще не могу до конца поверить в вашу гласность.

– Хотите чаю? Кофе? – Фатима рукой подозвала служанку. Та была одета в национальную афганскую одежду.

– Кофе, если можно, – сказал я.

– Мне – чай. – Гейлани повернулся к служанке.

Она скрылась в дверях.

Комната была просторной. Сквозь пепельные занавески внутрь проникал мягкий свет. На книжных полках я заметил много словарей.

– Мне говорили, что ваш сын тоже сейчас в Лондоне, – сказал я. – Его сегодня можно будет увидеть?

– К сожалению, нет, – ответила Фатима. – Я пыталась найти его, чтобы вы познакомились, но ничего не получилось.

– Дело в том, – пояснил Гейлани, – что в Афганистане сын получил серьезную травму. Он сейчас у врачей. Ему необходимо подлечиться, чтобы вернуться назад. Сожалею, что сейчас его нет с нами.

Я спросил:

– Господин Гейлани, вам самому приходилось бывать в Афганистане за время войны?

– Нет. – Он развел руками. – Мои люди там. И этого достаточно. Когда я однажды собрался посетить Афганистан, некоторые религиозные деятели, которым я весьма доверяю, посоветовали мне этого не делать. Если я направлюсь туда, сказали они, это станет сразу же широко известно и поставит район посещения под угрозу обстрелов и боевых действий. К чему бессмысленный риск? Мой сын и мои племянники сражаются в Афганистане. Этого вполне достаточно.

– В Лондон вы прибыли из Пакистана?

– Да, из Пешавара. – Гейлани плавно кивнул головой.

– Вы там живете с 78-го года?

– Да. Я был вынужден покинуть Афганистан в октябре того года, вскоре после коммунистического переворота.

Однако мы не были довольны ходом дел и до прихода к власти Тараки. Я считаю, что режим Дауда тоже был навязан народу. Я пытался убедить его идти по нашему пути. К сожалению, произошел коммунистический переворот. Сразу же стало ясно, что новый режим враждебен афганскому народу, его традициям. Восстание против этого режима было неотвратимо. Передо мной открывались два пути: остаться и разделить участь родных Сабгатуллы Моджаддеди[15], либо покинуть страну, чтобы бороться против режима. Я избрал второй путь.

Служанка принесла на подносе чай, кофе и чашечки, беззвучно поставила его на журнальный стол. Фатима налила отцу чай. Я хотел было взять кофейник, но Фатима отстранила мою руку.

– Позвольте лучше мне, хорошо? – Она улыбнулась.

– Так что мы начали борьбу еще до вторжения советских войск, – закончил свою мысль Гейлани.

Аромат свежезаваренного зеленого чая, переплетаясь с запахом крепкого кофе, заполнил комнату.

– Если вы занимаетесь Афганистаном, – заметил Гейлани, – вам следует переключаться на чай.

– Но поскольку мы сейчас в Англии, то кофе допустим.

Как вы относитесь к бывшему королю Афганистана?

– Мы были очень довольны его правлением. Особенно последним периодом, который вошел в историю под названием «десяти лет демократии». Именно тогда была создана демократическая конституция и прошли выборы в парламент. Страна развивалась в направлении полноценной демократии. При короле начался законодательный процесс, нацеленный на создание многопартийной системы в Афганистане. Но, как я уже говорил, произошел переворот Дауда. Вы знаете, я убежден в том, что это был первый шаг на пути, который в конечном итоге привел к перевороту Тараки и военному вторжению. Очень грустно, что Афганистан постигла такая участь. К демократии всем следовало относиться очень бережно.

– Кого конкретно вы вините в трагедии, которая девять лет подряд убивала Афганистан? – Я глазами попросил Фатиму подлить мне еще кофе.

Гейлани задумался, сделал большой глоток чаю. Сказал, чуть вскинув дуги бровей, с легкой дрожью в голосе:

– Мы не столь наивны и злопамятны, чтобы винить советский народ. Ведь вы и понятия не имели о готовящемся решении послать войска в мою страну. Но люди у власти совершили страшную ошибку, приведшую к великой трагедии… Поймите, когда мы позволили нашим офицерам ехать в Советский Союз и учиться у вас в военных академиях, это означало, что мы доверяли вашему правительству. Но Советский Союз предал наше доверие. И мы до сих пор страдаем от того предательства, пожиная его горькие плоды.

Гейлани поставил чашку на стол и, чуть сжав губы, долго смотрел в нее. Казалось, он пытался подавить в себе чувства, вызванные к жизни нашим разговором.

– Советский солдат, – сказал он после паузы, – оставил о себе скверную память в Афганистане. Ведь наибольшие потери были среди мирного населения. Вы, жалея войска, уклонялись от прямых столкновений на поле боя, но потом расправлялись с крестьянами в кишлаках… Сегодня мне не стыдно благодарить американцев за оказанную нам военную и денежную помощь. Мы были вынуждены принять ее, чтобы защищаться от современной армии. Но пусть все помнят: если кто-то попытается установить свой контроль над Афганистаном, мы будем сражаться с ним, как сражались с вами. Вы хотите курить? Пожалуйста. Не возражаю.

– Фатима, – спросил я, – а вы?

– Конечно, почему нет, – отозвалась она.

Я спросил:

– Матери советских солдат, попавших в плен, уже много лет ждут своих сыновей. Сколько им еще ждать?

– Проблема в том, что большинство пленных моджахеддинов уже расстреляны. – Гейлани опять помолчал. – Если вы скажете, как вернуть им жизнь, я, быть может, смогу ответить на ваш вопрос. Давайте подождем и поглядим, как пойдут дела в Афганистане. Могу вам гарантировать, что вашим солдатам будет сохранена жизнь. Никто сегодня не хочет вымещать на них злобу… Вы должны понять, что произошло страшное надругательство над моей страной. Выросло целое поколение людей, которые ничего, кроме войны, не знают и не видели. Они умеют только воевать. Вспомните знаменитые афганские ковры, которыми славилась моя страна. Еще десять лет назад люди вышивали на них пирамиды и верблюдов. Но сегодня – лишь танки, боевые самолеты и бомбардировщики. Вот что произошло с моей страной!

Как много образованных людей – истинных носителей афганской культуры – погибло или покинуло пределы родины.

Уехавших надо возвращать, но куда? В полуразрушенную страну? Необходимо отстроить Афганистан, и мы надеемся на помощь. В том числе и вашу. Придется заново приучать людей к миру, к смыслу демократии. А это труд на десятилетия.

Гейлани говорил самозабвенно, глядя поверх меня и Фатимы. Неожиданно он опять перешел на английский.

– Не могу понять, – спросил он сам себя вслух, – и возвращаюсь к этому вопросу опять и опять: как могла великая держава поверить посулам и заверениям нескольких людей? Как она могла пойти у них на поводу, предварительно не взвесив все «за» и «против»? Ведь политика строится не на обещаниях, а на реальной информации. Вон гляньте-ка на него…

Гейлани указал на мальчика лет пятнадцати, тихо вошедшего в комнату. Одет он был в просторную, почти до колен рубаху и широкие тонкой светлой материи штаны. Когда мальчик подошел ближе, я увидел детское изуродованное лицо.

– У него, – Фатима чуть потеснилась на диване, дав мальчику возможность сесть, – уничтожена вся семья.

– Но вы, – Гейлани встал, – вряд ли сможете ему объяснить, ради чего это было нужно…

Вчетвером – мальчик, Гейлани, Фатима и я – мы медленно направились к выходу.

– Вы… – Гейлани вскинул вверх глаза, словно следя за полетом удаляющейся бабочки. – Вы.., пришли к нам в тяжелый для нас час. Это так. Но ведь каждый час на земле – горький или счастливый – велик по-своему. Прощайте.

Я вышел на улицу и медленно побрел вдоль Гайд-парк Тауэрс. Я чувствовал в теле усталость, как после бега на длинную дистанцию. Вечер плавно, словно черный зонтик, опускался на Лондон. Ничего особенного не случилось в тот предрождественский стылый день: как и вчера, в парках слышался детский смех и мягкий перезвон бокалов в ресторанах.

Просто я понял, что постарел еще на один год жизни.

 

IX

 

– Всего вам! – сказал я и крепко пожал руку Ан…енко.

– Да мы расстаемся ненадолго, – он спрятал в усах улыбку, – еще на Саланге повидаемся.

Механик-водитель утопил акселератор, и наш БТР с ревом попер в гору. Часов через пять, если не помешают заторы, мы планировали оказаться на Саланге.

Броня уверенно карабкалась по льду все выше и выше.

Облака, еще два часа назад казавшиеся недосягаемыми, теперь безмятежно лежали слева и справа от нас. Январский свет солнца едва пробивался сквозь них. Снег теперь был везде – лежал на дороге, кружился в воздухе, засыпал скалы, пролезал за шиворот, старательно залеплял триплексы машин, бесконечной извилистой линией тянувшихся к перевалу. Миллионы снежных тонн молчаливо лежали на горных кручах, грозя лавинами и обвалами уходящей на север армии.

Солдаты ехали, облепив сверху своими телами боевые машины и бронетранспортеры, забитые изнутри разной всячиной. Они кутались в одеяла, защищались от ветра матрацами, по самый нос натягивали бежевые шерстяные шапочки. Из-за сорокапроцентной нехватки кислорода люди вовсю работали легкими, но надышаться не могли. Грузовые машины ревели вовсю двигателями, однако с каждой новой сотней метров подъема скорость безнадежно падала. Зажигалки и спички не хотели гореть, и приходилось изводить по полкоробка на одну сигарету. От четырехкилометровой высоты слегка кружилась голова, ноги были ватными.

Слева и справа от дорожного серпантина проплывали сторожевые заставы. Многие из них были обнесены рядами колючей проволоки вплетенными в них порожними консервными банками. Когда налетал ветер, банки недовольно позвякивали. А эхо разносило этот консервный перезвон далеко окрест.

Время от времени мы тормозили у очередной заставы, нам давали перекусить и выпить водки. Она горячила кровь, поднимала настроение и глушила чувство опасности, без которого ехать по тем местам было легче: казалось, ты сбрасывал с плеч целую тонну груза. На иных заставах предлагали посмотреть видеофильм с Брюсом Ли или Сильвестром Сталлоне в главной роли. Начало боевика ты видел на одной заставе, продолжение – на второй, а концовку – на следующей.

Порой мелькали тощие голые деревца, торчавшие из каменистой земли, точно костлявые руки мертвецов с растопыренными заледеневшими пальцами. Высоко в горах едва виднелись сквозь пургу выносные посты, затерявшиеся в снегах и одиночестве. Странные названия были у них: «Ласточкино гнездо», «Марс», «Луна», «Жемчуг» или «Мечта».

Чем романтичнее название, тем удаленней и выше пост.

Солнце незаметно превратилось в Луну. Она белела круглой пробоиной на черном щите неба. Надо было искать место для ночлега.

– Видите вон там огоньки? – крикнул мне механик-водитель.

Глянув в триплекс, я кивнул.

– Это пятьдесят третья застава. Там можно заночевать.

А я двину дальше – к туннелю. – Он надавил на педаль, и машина пошла бойчее.

Минут через пять мы распрощались, и я, спрыгнув с бронетранспортера, пошел по узкой тропинке в сторону едва мерцавших огней.

Застава утопала среди снегов в седловине между горами, невидимые пики их растворялись в темноте. Гул КамАЗов, тянувшихся на север, сник, и я почувствовал, как на землю плавно опускается тишина. В небе неподвижно висели осветительные бомбы, издали напоминавшие светлячков.

Застава была по-военному чумаза и грязна, и, когда я открыл скрипучую дверь, на меня пахнуло сладковатой сыростью. В углу темного коридора трещала рация. Близ нее на табурете сидел дневальный. Он грел черные от копоти ладони над консервной банкой горящей солярки. Тени и блики света гонялись друг за другом по стенам коридора.

– Вам кого? – спросил дневальный, подняв на меня воспаленные глаза.

– Кого-нибудь из офицеров, – ответил я.

– Комбат Ушаков вон там, за дверью, – дневальный пошевелил над огнем промерзшими пальцами.

В этот момент распахнулась дверь, и я увидел человека средних лет – рычагастого, тощего, с измученным лицом.

От всей его громадной, чуть сутулой фигуры, от впалых щек, ранних морщин, от глаз с желтоватыми белками веяло многомесячной хронической усталостью.

– У-у-у-ушаков, – заикаясь, сказал он.

Я назвался и сказал, что ищу место для ночлега.

– Милости п-п-прошу. – Он слегка посторонился и дал мне пройти в комнату.

– Так вы тот самый знаменитый Ушаков? – спросил я, усаживаясь на скрипучую койку.

– Знаменитый-незнаменитый, н-но Ушаков, – ответил он и присел на противоположную койку. – А вы тот самый журналист, который опозорил десантников?

– В каком смысле? – не понял я.

– В п-прямом. – Он подбросил несколько лучинок в «буржуйку», шипевшую рядом. – Ведь это вы описали засадные действия, в которых участвовали джелалабадские десантники, обутые не в горные ботинки, как полагается, а в кроссовки.

Я сразу же вспомнил разгневанное письмо одного майора из Рухи, полученное мною год назад в Москве. Когда я вскрыл конверт, оттуда пахнуло гарью, порохом, войной.

– Ваше письмо было самым злым из всей почты, которую я получил после публикации повести про Афганистан.

Тогда вы были еще майором. Поздравляю с очередной звездочкой. Честно говоря, я не очень понял вашу критику. Ведь кроссовки, пакистанские спальники, «духовские» фляги – все это было правдой.

– Я вам вот что скажу. – Ушаков ударил ладонью по табурету. – У нормального командира солдаты одеты по Уставу, а вы показали банду расхлебаев, нацепивших на себя все трофейное барахло. Ведь это же стыд и с-срам!

– Конечно, стыд и срам, – ответил я.

– Но вы этим срамом в-в-восторгались! – Ушаков разволновался и никак не мог прикурить сигарету.

– Вам померещилось, – сказал я и подумал: «Ну и влип же я. Теперь придется всю ночь выслушивать нравоучения».

Ушаков взял со стола гребень, расчесал рыжие усы, а затем по-гусарски подкрутил их кончики. Эта процедура чуть успокоила его.

– В армии и так полно разного дерьма. – Он выпустил изо рта струйку дыма. – И н-нечего его пропагандировать…

Ладно, не берите в голову. Это я так. Кто старое п-помянет…

Он глубоко затянулся, а когда выдохнул, я не увидел дыма.

– Есть хотите? П-проголодались небось с дороги. Сейчас сварганим что-нибудь. – Он встал, хрустнул суставами затекших ног и скрылся за дверью.

…Батальон Ушакова прибыл из Рухи на Саланг в сентябре 88-го. Он входил в состав полка, который потом стал известен как «рухинский». Полк был одним из самых боевых в Афганистане. На его долю выпало немало тяжелейших сражений и еще больше обстрелов. Передислокация на Саланг, где в последние месяцы было относительно спокойно, казалась мотострелкам лирическим отступлением после Рухи.

Местечко это имело славу самой гиблой и опасной точки в стране. Даже полет туда и обратно воспринимался иными штабистами как геройство. Ушаков вместе с однополчанами провоевал там два года.

Прибыв на южные подступы к перевалу, батальон занял пять застав вдоль дороги Кабул – Саланг и выставил три выносных поста в горах. Сам Ушаков расположился на пятьдесят третьей, где стояла минометная батарея двадцатичетырехлетнего старшего лейтенанта Юры Климова.

Так что с сентября 88-го оба комбата жили вместе. Ушаковскому батальону была определена зона ответственности в двадцать километров – вплоть до 42-й заставы, которую занимали десантники-востротинцы[16].

– Я и сам люто есть х-хочу, – сказал выросший в дверном проеме Ушаков. В его правой руке шипела сковородка, брызгаясь во все стороны обжигающим свиным жиром. – Харчи под завязку войны у нас маленько оскудели. Потребляем остатки запасов: т-тушенка, консервированная картошка, репчатый лук, рис да сгущенка. Но главное, – солдат сыт и обут. Недавно «духи» подарили б-барана. Наш повар-узбек мастерски разделал его. Так что иногда мы и попировать горазды, Накладывайте себе побольше. Это ужин. Сегодня нам больше ничего не светит.

Ушаков прикрыл глаза, вдохнул сизый пар, поднимавшийся от сковороды, улыбнулся и отвалил мне в миску царскую порцию.

Я внимательно посмотрел на него. Чем-то он походил на страну, в которой родился: огромный, доверчивый, не помнящий обид, веселый и грустный одновременно. Хорошие у него были глаза: он как бы хмуро сиял ими. Порой невидимая волна пробегала по его лицу, и оно становилось печальным, но все-таки чаще светилось неясной улыбкой. Голос был глуховат, насквозь прокурен. Красно-коричневая кожа обтягивала скуластое лицо. И хотя шел ему лишь тридцать седьмой год, сквозь поредевшие светлые волосы просвечивали по бокам высокого, с сильными надбровьями лба бледные залысины. Всем своим обликом Ушаков напоминал усатых русских солдат на полотнах, посвященных баталиям 1812 года.

Когда я разговаривал с ним, мне казалось, что он родился, уже зная то, чему сам я выучился гораздо позже по книгам. И хотя с самого начала он дал мне понять, что журналистов не очень-то любит, все равно я разглядел, вернее, почувствовал в нем сквозь эту неприязнь редкую на войне доброту человека к незнакомому человеку.

– Б-беден тот, – сказал Ушаков, бросив в кружку пару кусков сахара, – кто видит снег только белым, море – синим, а траву – зеленой. Весь смысл жизни в сочетании и смешении цветов. И журналист это тоже должен понимать.

Иначе про эту в-войну писать нельзя. Иначе – фальшь и ложь… Сколько мне приходилось читать о сражениях, которых и в помине не было, а о реальных битвах – молчок.

Сколько трусов мы провозгласили героями, а и впрямь храбро воевавших людей газеты игнорировали. «Чижик»[17]ходит весь в орденах, а солдат…

Ушаков махнул рукой, и через мгновение язык пламени в печке метнулся в сторону.

– Вот случай был. – Комбат поставил вытертую хлебом сковородку на пол. – На заставе. Пошел один боец в кусты по ну-нужде. В этот миг ударила безоткатка, и заставу накрыло. Все погибли. Но тот, в кустах, выжил. Случай был подан позже наверх так, будто парень один отстреливался в окружении и победил.

– И что же? – спросил я.

– Героем сделали. Другой эпизод. Ротный вез на БТРе проверяющего из Союза. Подъехали к пе-персиковой роще.

Проверяющий сказал: «Эх, вот бы персиков набрать домой!» Ротный оказался смышленым: остановил машину, спрыгнул, но неудачно – на мину. Оторвало обе ноги. Проверяющий, чувствуя свою вину, сделал все, чтобы ротного представили к Герою… Ты не думай, я не з-завидую, боже меня упаси. Я п-просто хочу сказать, что Герой Советского Союза – это святое. Понял меня?

Я кивнул.

За окном рычал дизельный движок, качая на заставу электричество. Где-то в горах ухнула гаубица Д-30: оконное стекло всосало в комнату, потом опять отпустило. Над крышей пронеслась мина, завывая как певица в периферийной опере.

– Знаешь, как в Союзе определять: кто действительно воевал т-тут, а кто по штабам прятался? – вдруг спросил Ушаков.

Он снял с печи чайник, плеснул кипяток в кружки и сам же ответил на поставленный вопрос:

– Кто девкам заливает м-мозги про свои подвиги по самую ватерлинию, тот и свиста пули не слыхал. Настоящий ветеран будет помалкивать о войне. Эй, дневальный, поди сюда!

Через несколько секунд открылась дверь, и на пороге появился солдат в замызганном бушлате. К парню прочно приклеилась кличка «Челентано». Иначе никто на заставе его не звал.

– Солдат, – Ушаков протянул ему чайник, – принеси-ка нам еще воды.

Челентано исчез, не сказав ни единого слова: он был узбеком и по-русски говорил хуже афганца.

– В одной из моих рот, – Ушаков улыбнулся, – узбеки решили сколотить свою мафию и начали терроризировать русское меньшинство. Ну, я был вынужден продемонстрировать им ответный русский террор. Я этих дел не люблю.

За окном раздалась глухая очередь из АК.

– Какой-нибудь часовой, – прокомментировал Ушаков, – разрядил магазин в собственную тень. Ничего, бы-бывает. Воевать осталось четыре недели: н-нервы н-не выдерживают.

– А я думал, тревога.

– Н-нет, – опять ухмыльнулся комбат.

Он поглядел на часы. Почесал затылок и предложил:

– Уже ча-час ночи. Может, соснем чуток? Возражений нет?

Я отрицательно покачал головой.

– Добро. Значит, спать, – сказал он и кряхтя повалился на койку. – Я не раздеваюсь: за ночь двадцать р-раз успеют поднять. Замаешься натягивать форму. Тебе тоже не советую.

Я сбросил горные ботинки и вытянулся на своей койке.

Она что-то промурлыкала подо мной.

– Ты н-не обращай внимания, – предупредил комбат, – если я во сне буду материться. М-можешь меня разбудить, когда начну крыть всех и вся десятиэтажным…

Я улыбнулся в ответ и выключил свет.

Громыхая сапогами, в комнату вошел дневальный и поставил на печь чайник. Мокрое его днище умиротворенно зашипело.

– Не забудь, – Ушаков отодрал от подушки голову и поглядел на солдата, – подбросить через час углей в огонь. Не то мы корреспондента за-заморозим. Давай, ступай к себе.

Ушаков опять уронил голову на подушку. Минут через пять я услышал спокойное дыхание комбата. Охристый огонь едва освещал его лицо, и было заметно, что он дремлет с полузакрытыми, заведенными вверх глазами. Из-под век поблескивала нездоровая желтизна белков. На разгладившемся лбу лежала мокрая от пота прядь волос.

 

X

 

Ушаков получил подполковника совсем недавно, хотя документы послали досрочно – еще два года назад. Дело было в Рухе: один из его новеньких лейтенантов самовольно поехал менять БМП на блоке и подорвался на мине, потому что по неопытности решил обойтись без саперов. После этого Ушакову завернули представление и на орден, и на звание.

Звонки полевого телефона вернули меня из прошлого в настоящее. Прежде чем я успел разомкнуть отяжелевшие за день веки, Ушаков уже кричал в трубку своим глухим басом:

– Алло, «Перевал»! Алло, «Перевал»! Как слышишь?..

«Перевал», дай мне «Курьера»!.. Да!.. Н-на т-трассе никаких происшествий! Все идет нормально!

Через мгновение он устало бросил трубку на рычаг и прошептал:

– Вот так целую ночь…

– Но ведь все равно легче, чем в Рухе?

– В каком-то смысле, конечно, легче. Правда, тут не знаешь, чего ждать. Боюсь, в последние дни здесь, на Саланге, фирменная вешалка начнется. Наверняка «духи» будут бить нам в хвост… Вся охота спа-пать пропала… В Рухе они обстреливали нас почти каждый день. Начальники летать к нам боялись. А когда все-таки наведывались, ничем хорошим это не кончалось. Уезжали обратно з-злющими-презлющими. Во-первых, потому, что машин мы им не давали: каждая была задействована. Водки и бакшиш[18]тоже не давали. Ведь непосредственного контакта с дуканщиками у нас не было, кроме того, мы установили сухой закон. Вот из-за этого начальство уезжало недовольным, и полк был на плохом счету. А наш командир, человек п-порядочный, честный, на партсобраниях постоять за себя не умел. Или не х-хотел.

Я ему всегда шептал на ухо: «Давай, к-командир, на амбразуру!» А он вечно сидит, отмалчивается. Так что приходилось мне лаяться с начальниками.

– Не боялись? – скорее подумал, чем спросил я.

– А чего мне их бояться? – угадал мой вопрос комбат. – Я считаю: нормальному, здоровому человеку вообще нечего бояться. Вот уволят меня из армии – пойду уголь добывать. И заработаю, кстати, больше. Мои руки везде пригодятся… П-предки наши, не имея ничего, вона какую одну шестую оседлали. Мне друзья говорят: «Не сносить тебе, Ушаков, г-головы!» А я отвечаю: «М-меньше взвода не дадут, дальше Кушки не пошлют».

– Но ведь послали?

– Да, послали, – тихо засмеялся Ушаков. – Ну, т-так дальше Афгана не пошлют… Настоящий армейский трудяга всегда в тени, а по-подонок, умеющий звонко щелкнуть каблуками, генерала в задницу поцеловать, а потом облизнуться, – этот бойко скачет вверх. Ста-тарая история…

Ушаков подошел к «буржуйке», бросил в ее огненную пасть несколько углей и щепок. Сырое дерево уютно зашипело, и в комнате стало светлей. Ушаков выпрямился на длинных тощих ногах и, морщиня блестевший лоб, направился в свой угол.

– Какая ни есть армия, – Ушаков сел, упершись острыми локтями в узкие колени, – а я, видно, по своей воле ее не брошу. Хотя, конечно, много всякой чепухи… Служил тут у нас командиром отдельного реактивного дивизиона армейского подчинения один неплохой человек – мужик он б-был крутой, п-принципиальный. И дорого она ему обходилась, принципиальность-то. А у его предшественника карьера шла как по маслу, тот все умел – и хорошенько баньку растопить, и девочек вовремя организовать, и бакшиш ненавязчиво подсунуть какому-нибудь начальнику. Даже самому захудалому. Ну а тот, про кого я т-толкую, всего этого не умел.

Не желал. Он, бывало, возмущался: "Товарищи начальники, на какие шиши я вам водку ставить б-буду?! Своих д-денег мне жалко – в Союзе осталась семья. А воровать не буду.

Не заставляйте". Словом, начались у него проверки, неприятности, пятое-десятое: съели его. Пришел он ко мне с понижением – заместителем по вооружению… Мой зам по тылу тоже ссыльный. Раньше с-служил в одном из придворных полков, но честность, как говорят французы, фраера сгубила: п-получил пинок под зад и оказался у меня.

Я глянул на комбата: глаза его лихорадочно, словно в горячке, сверкали. Казалось, они-то и освещали комнатку.

Левая бровь изогнулась крутой дугой и мелко дрожала.

Ушаков облизнул пересохшие белесые губы.

– Чуть южнее, – сказал он, – служит комбат А. Ни одной зарплаты не получил: все переводит в Союз на счет "Б". Но тут отоварился капитально. К-как? Да очень п-просто. Списывал имущество как боевые потери, а сам продавал его Басиру. Печально все это. С-солдат видит такое и тут же пример берет. А начнешь со всем этим воевать, скажут: сумасшедший – в психушку его! Я там уже насиделся. Больше н-нет охоты.

…Первый раз подполковник Ушаков угодил в армейскую психиатрическую клинику в апреле 71-го (18 суток), когда учился в киевском ВОКУ, второй раз – в мае 83-го (10 суток), когда служил на Кубе. Третий раз – в ноябре – декабре 85-го года (47 суток) в Калининграде. В Киеве Ушаков повздорил с преподавательницей, в двух других случаях – с начальством.

– На Кубе, – усмехнулся себе в усы Ушаков, – им не понравилась моя фраза о том, что армия должна заниматься не показухой, а делом. Я всегда считал: если в части порядок, а солдат готов отдать жизнь за Родину, значит, командир с-свое дело знает. И нечего его отвлекать идиотскими проверками. Конечно, я тогда вспылил… Ясное дело, ок-казался в дурдоме. Начали врачи выяснять мое умственное развитие: не может же нормальный человек брякнуть такое начальству! Сказали, чтобы з-зполнил анкету. Умора, честное слово, что в ней было. Один вопрос дурней другого: например, чем отличается столичный город от периферийного? Чем отличается лошадь от трактора? Самолет – от птицы?.. Как нормальному ч-человеку ответить на них? Скажешь, лошадь ржет, а трактор урчит; птичка машет крылышками, а самолет нет, – назовут дуриком.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: