Оноре де Бальзак. Отец Горио




--------------------------------------------------------------- OCR: anat_cd@pisem.net--------------------------------------------------------------- Великому и знаменитому Жоффруа де Сент-Илеру[5] в знак восхищения егоработами и гением. Де Бальзак Престарелая вдова Воке, в девицах де Конфлан, уже лет сорок держитсемейный пансион в Париже на улице Нев-Сент-Женевьев, что между Латинскимкварталом[5] и предместьем Сен-Марсо. Пансион, под названием "Дом Воке",открыт для всех - для юношей и стариков, для женщин и мужчин, и все же нравыв этом почтенном заведении никогда не вызывали нареканий. Но, правду говоря,там за последние лет тридцать и не бывало молодых женщин, а если поселялсяюноша, то это значило, что от своих родных он получал на жизнь очень мало.Однако в 1819 году, ко времени начала этой драмы, здесь оказалась беднаямолоденькая девушка. Как ни подорвано доверие к слову "драма" превратным,неуместным и расточительным его употреблением в скорбной литературе нашихдней, здесь это слово неизбежно: пусть наша повесть и не драматична внастоящем смысле слова, но, может быть, кое-кто из читателей, закончивчтение, прольет над ней слезу intra и extra muros. А будет ли она понятна иза пределами Парижа? В этом можно усомниться. Подробности всех этих сцен,где столько разных наблюдений и местного колорита, найдут себе достойнуюоценку только между холмами Монмартра и пригорками Монружа[6], только взнаменитой долине с дрянными постройками, которые того и гляди что рухнут, иводосточными канавами, черными от грязи; в долине, где истинны однистраданья, а радости нередко ложны, где жизнь бурлит так ужасно, что лишьнеобычайное событие может здесь оставить по себе хоть сколько-нибудьдлительное впечатление. А все-таки порой и здесь встретишь горе, которомусплетение пороков и добродетелей придает величие и торжественность: передего лицом корысть и себялюбие отступают, давая место жалости; но это чувствопроходит так же быстро, как ощущение от сочного плода, проглоченного наспех.Колесница цивилизации в своем движении подобна колеснице с идоломДжагернаутом[6]: наехав на человеческое сердце, не столь податливое, как удругих людей, она слегка запнется, но в тот же миг уже крушит его и гордопродолжает путь. Вроде этого поступите и вы: взяв эту книгу холеной рукой,усядетесь поглубже в мягком кресле и скажете: "Быть может, это развлечетменя?", а после, прочтя про тайный отцовские невзгоды Горио, покушаете саппетитом, бесчувственность же свою отнесете за счет автора, упрекнув его впреувеличении и осудив за поэтические вымыслы. Так знайте же: эта драма невыдумка и не роман. All is true, - она до такой степени правдива, что всякийнайдет ее зачатки в своей жизни, а возможно, и в своем сердце. *В стенахгорода и за его стенами (лат.).* Все правда (англ.). Дом, занятый под семейный пансион, принадлежит г-же Воке. Стоит он внижней части улицы Нев-Сент-Женевьев, где местность, снижаясь к Арбалетнойулице, образует такой крутой и неудобный спуск, что конные повозки тутпроезжают очень редко. Это обстоятельство способствует тишине на улицах,запрятанных в пространстве между Валь-де-Грас и Пантеоном[6], где эти двавеличественных здания изменяют световые явления атмосферы, пронизывая еежелтыми тонами своих стен и все вокруг омрачая суровым колоритом огромныхкуполов. Тут мостовые сухи, в канавах нет ни грязи, ни воды, вдоль стенрастет трава; самый беспечный человек, попав сюда, становится печальным, каки все здешние прохожие; грохот экипажа тут целое событие, дома угрюмы, отглухих стен веет тюрьмой. Случайно зашедший парижанин тут не увидит ничего,кроме семейных пансионов или учебных заведений, нищеты и скуки, умирающейстарости и жизнерадостной, но вынужденной трудиться юности. В Париже нетквартала более ужасного и, надобно заметить, менее известного. Улица Нев-Сент-Женевьев, - как бронзовая рама для картины, - достойнабольше всех служить оправой для этого повествования, которое требуетвозможно больше темных красок и серьезных мыслей, чтобы читатель заранеепроникся должным настроением, - подобно путешественнику при спуске вкатакомбы, где с каждою ступенькой все больше меркнет дневной свет, всеглуше раздается певучий голос провожатого. Верное сравнение! Кто решил, чтоболее ужасно: взирать на черствые сердца или на пустые черепа? Главным фасадом пансион выходит в садик, образуя прямой угол с улицейНев-Сент-Женевьев, откуда видно только боковую стену дома. Между садиком идомом, перед его фасадом, идет выложенная щебнем неглубокая канава шириной втуаз[7], а вдоль нее - песчаная дорожка, окаймленная геранью, а такжегранатами и олеандрами в больших вазах из белого с синим фаянса. На дорожкус улицы ведет калитка; над ней прибита вывеска, на которой значится: "ДОМВОКЕ", а ниже: Семейный пансион для лиц обоего пола и прочая. Днем сквозьрешетчатую калитку со звонким колокольчиком видна против улицы, в концеканавы, стена, где местный живописец нарисовал арку из зеленого мрамора, а вее нише изобразил статую Амура. Глядя теперь на этого Амура, покрытоголаком, уже начавшим шелушиться, охотники до символов, пожалуй, усмотрят встатуе символ той парижской любви, последствия которой лечат по соседству.На время, когда возникла эта декорация, указывает полустершаяся надпись подцоколем Амура, которая свидетельствует о восторженном приеме, оказанномВольтеру при возвращении его в Париж в 1778 году: Кто б ни был ты, о человек, Он твой наставник, и навек. К ночи вход закрывают не решетчатой дверцей, а глухой. Садик, шириной во весь фасад, втиснут между забором со стороны улицы истеной соседнего дома, который, однако, скрыт сплошной завесой из плюща,настолько живописной для Парижа, что она привлекает взоры прохожих. Всестены, окружающие сад, затянуты фруктовыми шпалерами и виноградом, и каждыйгод их пыльные и чахлые плоды становятся для г-жи Воке предметом опасений ибесед с жильцами. Вдоль стен проложены узкие дорожки, ведущие под кущу лип,или липп, как г-жа Воке, хотя и родом де Конфлан, упорно произносит этослово, несмотря на грамматические указания своих нахлебников. Меж боковыхдорожек разбита прямоугольная куртина с артишоками, обсаженная щавелем,петрушкой и латуком, а по углам ее стоят пирамидально подстриженные плодовыедеревья. Под сенью лип врыт в землю круглый стол, выкрашенный в зеленыйцвет, и вокруг него поставлены скамейки. В самый разгар лета, когда бываеттакое пекло, что можно выводить цыплят без помощи наседки, здесь распиваюткофе те из постояльцев, кто достаточно богат, чтобы позволить себе этуроскошь. Дом в четыре этажа с мансардой выстроен из известняка и выкрашен в тотжелтый цвет, который придает какой-то пошлый вид почти всем домам Парижа. Вкаждом этаже пять окон с мелким переплетом и с жалюзи, но ни одно из жалюзине поднимается вровень с другими, а все висят и вкривь и вкось. С боковогофасада лишь по два окна на этаж, при этом на нижних окнах красуются решеткииз железных прутьев. Позади дома двор, шириною футов в двадцать, где вдобром согласии живут свиньи, кролики и куры; в глубине двора стоит сарайдля дров. Между сараем и окном кухни висит ящик для хранения провизии, а подним проходит сток для кухонных помоев. Со двора на улицу Нев-Сент-Женевьевпробита маленькая дверца, в которую кухарка сгоняет все домашние отбросы, нежалея воды, чтобы очистить эту свалку, во избежание штрафа зараспространение заразы. Нижний этаж сам собою как бы предназначен под семейный пансион. Перваякомната, с окнами на улицу и стеклянной входной дверью, представляет собойгостиную. Гостиная сообщается со столовой, а та отделена от кухни лестницей,деревянные ступеньки которой выложены квадратиками, покрыты краской инатерты воском. Трудно вообразить себе что-нибудь безотраднее этой гостиной,где стоят стулья и кресла, обитые волосяной материей в блестящую и матовуюполоску. Середину гостиной занимает круглый стол с доской из чернокрапчатогомрамора, украшенный кофейным сервизом белого фарфора с потертой золотойкаемкой, какой найдешь теперь везде. Пол настлан кое-как, стены обшитыпанелями до уровня плеча, а выше оклеены глянцовитыми обоями с изображениемглавнейших сцен из "Телемака", где действующие лица античной древностипредставлены в красках. В простенке между решетчатыми окнами глазампансионеров открывается картина пира, устроенного в честь сына Одиссеянимфой Калипсо. Эта картина уже лет сорок служит мишенью для насмешекмолодых нахлебников, воображающих, что, издеваясь над обедом, на которыйобрекает их нужда, они становятся выше своей участи. Камин, судя понеизменной чистоте пода, топится лишь в самые торжественные дни, а для красына нем водружены замечательно безвкусные часы из синеватого мрамора и побокам их, под стеклянными колпаками, - две вазы с ветхими букетамиискусственных цветов. В этой первой комнате стоит особый запах; он не имеет соответствующегонаименования в нашем языке, но его следовало бы назвать запахом пансиона. Внем чувствуется затхлость, плесень, гниль; он вызывает содрогание, бьетчем-то мозглым в нос, пропитывает собой одежду, отдает столовой, где кончилиобедать, зловонной кухмистерской, лакейской, кучерской. Описать его, бытьможет, и удастся, когда изыщут способ выделить все тошнотворные составныеего части - особые, болезненные запахи, исходящие от каждого молодого илистарого нахлебника. И вот, несмотря на весь этот пошлый ужас, если сравнитьгостиную со смежною столовой, то первая покажется изящной и благоуханной,как будуар. Столовая, доверху обшитая деревом, когда-то была выкрашена в какой-тоцвет, но краска уже неразличима и служит только грунтом, на которыйнаслоилась грязь, разрисовав его причудливым узором. По стенам - липкиебуфеты, где пребывают щербатые и мутные графины, поддонники из жести соструйчатым рисунком, стопки толстых фарфоровых тарелок с голубой каймой -изделие Турнэ[10]. В одном углу поставлен ящик с нумерованными отделениями,чтобы хранить, для каждого нахлебника особо, залитые вином или простогрязные салфетки. Тут еще встретишь мебель, изгнанную отовсюду, нонесокрушимую и помещенную сюда, как помещают отходы цивилизации в больницыдля неизлечимых. Тут вы увидите барометр с капуцином, вылезающим, когдадождь уже пошел; мерзкие гравюры, от которых пропадает аппетит, - все влакированных деревянных рамках, черных с золоченными ложками; стенные часы,отделанные рогом с медной инкрустацией; зеленую муравленную печь; кенкетыАргана[10], где пыль смешалась с маслом; длинный стол, покрытый клеенкойнастолько грязной, что весельчак-нахлебник пишет на ней свое имя простопальцем, за неименьем стилоса; искалеченные стулья, соломенные жалкиецыновки - в вечном употреблении и без износа; затем дрянные грелки сразвороченными продушинами, с обуглившимися ручками и сломанными петлями.Трудно передать, насколько вся эта обстановка ветха, гнила, щелиста,неустойчива, источена, крива, коса, увечна, чуть жива, - понадобилось быпространное описание, но это затянуло б развитие нашей повести, чего,пожалуй, не простят нам люди занятые. Красный пол - в щербинах от подкраскии натирки. Короче говоря, здесь царство нищеты, где нет намека на поэзию,нищеты потертой, скаредной, сгущенной. Хотя она еще не вся в грязи, нопокрыта пятнами, хотя она еще без дыр и без лохмотьев, но скоро превратитсяв тлен. Эта комната бывает в полном блеске около семи часов утра, когда,предшествуя своей хозяйке, туда приходит кот г-жи Воке, вспрыгивает набуфеты и, мурлыча утреннюю песенку, обнюхивает чашки с молоком, накрытыетарелками. Вскоре появляется сама хозяйка, нарядившись в тюлевый чепец,откуда выбилась прядь накладных, неряшливо приколотых волос; вдова идет,пошмыгивая разношенными туфлями. На жирном потрепанном ее лице нос торчит,как клюв у попугая; пухлые ручки, раздобревшее, словно у церковной крысы,тело, чересчур объемистая, колыхающаяся грудь - все гармонирует с залой, гдеотовсюду сочится горе, где притаилась алчность и где г-жа Воке без тошнотывдыхает теплый смрадный воздух. Холодное, как первые осенние заморозки,лицо, окруженные морщинками глаза выражают все переходы от деланной улыбкитанцовщицы до зловещей хмурости ростовщика, - словом, ее личностьпредопределяет характер пансиона, как пансион определяет ее личность.Каторга не бывает без надсмотрщика, - одно нельзя себе представить бездругого. Бледная пухлость этой барыньки - такой же продукт всей ее жизни,как тиф есть последствие заразного воздуха больниц. Шерстяная вязаная юбка,вылезшая из-под верхней, сшитой из старого платья, с торчащей сквозь прорехиватой, воспроизводит в сжатом виде гостиную, столовую и садик, говорит освойствах кухни и дает возможность предугадать состав нахлебников.Появлением хозяйки картина завершается. В возрасте около пятидесяти летвдова Воке похожа на всех женщин, видавших виды. У нее стеклянный взгляд,безгрешный вид сводни, готовой вдруг раскипятиться, чтобы взять дороже, да ивообще для облегчения своей судьбы она пойдет на все: предаст и Пишегрю иЖоржа[11], если бы Жорж и Пишегрю могли быть преданы еще раз. Нахлебники жеговорят, что она в сущности баба неплохая, и, слыша, как она кряхтит ихнычет не меньше их самих, воображают, что у нее нет денег. Кем был г-нВоке? Она никогда не распространялась о покойнике. Как потерял он состояние?Ему не повезло, - гласил ее ответ. Он плохо поступил с ней, оставив ей лишьслезы, да этот дом, чтобы существовать, да право не сочувствовать ничьейбеде, так как, по ее словам, она перестрадала все, что в силах человека. Заслышав семенящие шаги своей хозяйки, кухарка, толстуха Сильвия,торопится готовить завтрак для нахлебников-жильцов. Нахлебники со стороны,как правило, абонировались только на обед, стоивший тридцать франков вмесяц. Ко времени начала этой повести пансионеров было семь. Второй этажсостоял из двух помещений, лучших во всем доме. В одном, поменьше, жила самаВоке, в другом - г-жа Кутюр, вдова интендантского комиссара временРеспублики. С ней проживала совсем юная девица Викторина Тайфер, которойг-жа Кутюр заменяла мать. Годовая плата за содержание обеих доходила дотысячи восьмисот франков в год. Из двух комнат в третьем этаже одну снималстарик по имени Пуаре, другую - человек лет сорока, в черном парике и скрашеными баками, который называл себя бывшим купцом и именовался г-нВотрен. Четвертый этаж состоял из четырех комнат, из них две занималипостоянные жильцы: одну - старая дева мадмуазель Мишоно, другую - бывшийфабрикант вермишели, пшеничного крахмала и макарон, всем позволявшийназывать себя папаша Горио. Остальные две комнаты предназначались для перелетных птичек, техбедняков-студентов, которые, подобно мадмуазель Мишоно и папаше Горио, немогли тратить больше сорока пяти франков на стол и на квартиру. Но г-жа Вокене очень дорожила ими и брала их только за неимением лучшего: уж очень многоели они хлеба. В то время одну из комнат занимал молодой человек, приехавший в Парижиз Ангулема изучать право, и многочисленной семье его пришлось обречь себяна тяжкие лишения, чтоб высылать ему на жизнь тысячу двести франков в год.Эжен де Растиньяк, так его звали, принадлежал к числу тех молодых людей,которые приучены к труду нуждой, с юности начинают понимать, сколько надеждвозложено на них родными, и подготовляют себе блестящую карьеру, хорошовзвесив всю пользу от приобретения знаний и приспособляя свое образование кбудущему развитию общественного строя, чтобы в числе первых пожинать егоплоды. Без пытливых наблюдений Растиньяка и без его способности проникать впарижские салоны повесть утратила бы те верные тона, которыми она обязана,конечно, Растиньяку, - его прозорливому уму и его стремлению разгадать тайныодной ужасающей судьбы, как ни старались их скрыть и сами виновники ее и еежертва. Над четвертым этажом находился чердак для сушки белья и две мансарды,где спали слуга по имени Кристоф и толстуха Сильвия, кухарка. Помимо семерых жильцов, у г-жи Воке столовались - глядя по году,однакоже не меньше восьми - студенты, юристы или медики, да два-тризавсегдатая из того же квартала; они все абонировались только на обед. Кобеду в столовой собиралось восемнадцать человек, а можно было усадить идвадцать; но по утрам в ней появлялось лишь семеро жильцов, причем завтракносил характер семейной трапезы. Все приходили в ночных туфлях, откровеннообменивались замечаниями по поводу событий вчерашнего вечера, беседуязапросто, по-дружески. Все эти семеро пансионеров были баловнями г-жи Воке,с точностью астронома отмерявшей им свои заботы и внимание в зависимости отплаты за пансион. Ко всем этих существам, сошедшимся по воле случая,применялась одна мерка. Два жильца третьего этажа платили всего лишьсемьдесят два франка в месяц. Такая дешевизна, возможная только в предместьеСен-Марсо, между Сальпетриер и Бурб[13], где плата за содержание г-жи Кутюрявлялась исключением, говорит о том, что здешние пансионеры несли на себебремя более или менее явных злополучий. Вот почему удручающему виду всейобстановки дома соответствовала и одежда завсегдатаев его, дошедших дотакого же упадка. На мужчинах - сюртуки какого-то загадочного цвета, обувьтакая, какую в богатых кварталах бросают за ворота, ветхое белье, - словом,одна видимость одежды. На женщинах - вышедшие из моды, перекрашенные и сновавыцветшие платья, старые, штопаные кружева, залоснившиеся перчатки,пожелтевшие воротнички и на плечах - дырявые косынки. Но если такова былаодежда, то тело почти у всех оказывалось крепко сбитым, здоровье выдерживалонатиск житейских бурь, а лицо было холодное, жесткое, полустертое, какизъятая из обращения монета. Увядшие рты были вооружены хищными зубами. Всудьбе этих людей чувствовались драмы, уже законченные или в действии: нете, что разыгрываются при свете рампы, в расписных холстах, а драмы, полныежизни и безмолвные, застывшие и горячо волнующие сердце, драмы, которым нетконца. Старая дева Мишоно носила над слабыми глазами грязный козырек иззеленой тафты на медной проволоке, способный отпугнуть самогоангела-хранителя. Шаль с тощей плакучей бахромой, казалось, облекала одинскелет, - так угловаты были формы, сокрытые под ней. Надо думать, чтонекогда она была красива и стройна. Какая же кислота стравила женские чертыу этого создания? Порок ли, горе или скупость? Не злоупотребила ли онаутехами любви, или была просто куртизанкой? Не искупала ли она триумфыдерзкой юности, к которой хлынули потоком наслажденья, старостью, пугавшейвсех прохожих? Теперь ее пустой взгляд нагонял холод, неприятное лицо былозловеще. Тонкий голосок звучал, как стрекотание кузнечика в кустах переднаступлением зимы. По ее словам, она ухаживала за каким-то стариком, которыйстрадал катаром мочевого пузыря и брошен был своими детьми, решившими, что унего нет денег. Старик оставил ей пожизненную ренту в тысячу франков, новремя от времени наследники оспаривали это завещание, возводя на Мишоновсяческую клевету. Ее лицо, истрепанное бурями страстей, еще не окончательноутратило свою былую белизну и тонкость кожи, наводившие на мысль, что телосохранило кое-какие остатки красоты. Господин Пуаре напоминал собою какой-то автомат. Вот он блуждает серойтенью по аллее Ботанического сада: на голове старая помятая фуражка, рукаедва удерживает трость с пожелтелым набалдашником слоновой кости, выцветшиеполы сюртука болтаются, не закрывая ни коротеньких штанов, надетых будто надве палки, ни голубых чулок на тоненьких трясущихся, как у пьяницы, ногах, асверху вылезает грязная белая жилетка и топорщится заскорузлое жабо издешевого муслина, отделяясь от скрученного галстука на индюшачьей шее; умногих, кто встречался с ним, невольно возникал вопрос: не принадлежит лиэта китайская тень к дерзкой породе сынов Иафета, порхающих по Итальянскомубульвару? Какая же работа так скрючила его? От какой страсти потемнело егошишковатое лицо, которое и в карикатуре показалось бы невероятным? Кем былон раньше? Быть может, он служил по министерству юстиции, в том отделе, кудавсе палачи шлют росписи своим расходам, счета за поставку черных покрывалдля отцеубийц, за опилки для корзин под гильотиной, за бечеву к ее ножу. Онмог быть и сборщиком налога у ворот бойни или помощником санитарногосмотрителя. Словом, этот человек, как видно, принадлежал к вьючным ослам нанашей великой социальной мельнице, к парижским Ратонам, даже не знающимсвоих Бертранов[14], был каким-то стержнем, вокруг которого вертелисьнесчастья и людская скверна, - короче, одним из тех, о ком мы говорим: "Чтоделать, нужны и такие!" Эти бледные от нравственных или физических страданийлица неведомы нарядному Парижу. Но Париж - это настоящий океан. Бросайте внего лот, и все же глубины его вам не измерить. Не собираетесь ли обозреть иописать его? Обозревайте и описывайте - старайтесь сколько угодно: как бы нибыли многочисленны и пытливы его исследователи, но в этом океане всегданайдется область, куда еще никто не проникал, неведомая пещера, жемчуга,цветы, чудовища, нечто неслыханное, упущенное водолазами литературы. Ктакого рода чудищам относится и "Дом Воке". Здесь две фигуры представляли разительный контраст со всей группойостальных пансионеров и нахлебников со стороны. Викторина Тайфер, правда,отличалась нездоровой белизной, похожей на бледность малокровных девушек;правда, присущая ей грусть и застенчивость, жалкий, хилый вид подходили кобщему страдальческому настроению - основному тону всей картины, но лицо еене было старообразным, в движениях, в голосе сказывалась живость. Эта юнаягоремыка напоминала пожелтелый кустик, недавно пересаженный в неподходящуюпочву. В желтоватости ее лица, в рыжевато-белокурых волосах, в чересчуртонкой талии проявлялась та прелесть, какую современные поэты видят всредневековых статуэтках. Исчерна-серые глаза выражали кротость ихристианское смирение. Под простым, дешевым платьем обозначались девическиеформы. В сравнении с другими можно было назвать ее хорошенькой, а присчастливой доле она бы стала восхитительной: поэзия женщины - в ееблагополучии, как в туалете - ее краса. Когда б веселье бала розоватымотблеском легло на это бледное лицо; когда б отрада изящной жизни округлилаи подрумянила слегка впалые щеки; когда б любовь одушевила эти грустныеглаза, - Викторина смело могла бы поспорить красотою с любой, самойкрасивой, девушкой. Ей нехватало того, что женщину перерождает, - тряпок илюбовных писем. Ее история могла бы стать сюжетом целой книги. Отец Викторины находил какой-то повод не признавать ее своею дочерью,отказывался взять ее к себе и не давал ей больше шестисот франков в год, авсе свое имущество он обратил в такие ценности, какие мог бы передатьцеликом сыну. Когда мать Викторины, приехав перед смертью к дальней своейродственнице вдове Кутюр, умерла от горя, г-жа Кутюр стала заботиться осироте, как о родном ребенке. К сожалению, у вдовы интендантского комиссаравремен Республики не было ровно ничего, кроме пенсии да вдовьего пособия, ибедная, неопытная, ничем не обеспеченная девушка могла когда-нибудь остатьсябез нее на произвол судьбы. Каждое воскресенье добрая женщина водилаВикторину к обедне, каждые две недели - к исповеди, чтобы на случайжизненных невзгод воспитать ее в благочестии. И г-жа Кутюр была вполнеправа. Религиозные чувства открывали какое-то будущее перед этой отвергнутойдочерью, которая любила отца и каждый год ходила к нему, пытаясь передатьпрощенье от своей матери, но ежегодно натыкалась в отцовском доме нанеумолимо замкнутую дверь. Брат ее, единственный возможный посредник междунею и отцом, за все четыре года ни разу не зашел ее проведать и не оказывалей помощи ни в чем. Она молила бога раскрыть глаза отцу, смягчить сердцебрата и, не осуждая их, молилась за обоих. Для характеристики их варварскогоповедения г-жа Кутюр и г-жа Воке не находили слов в бранном лексиконе. В товремя как они кляли бесчестного миллионера, Викторина произносила кроткиеслова, похожие на воркованье раненого голубя, где и самый стон звучитлюбовью. Эжен де Растиньяк лицом был типичный южанин: кожа белая, волосы черные,глаза синие. В его манерах, обращении, привычной выправке сказывался отпрыскаристократической семьи, в которой воспитание ребенка сводилось к внушению смалых лет старинных правил хорошего тона. Хотя Эжену и приходилось беречьплатье, донашивать в обычные дни прошлогоднюю одежду, он все же иногда могвыйти из дому, одевшись как подобало молодому франту. А повседневно на нембыл старенький сюртук, плохой жилет, дешевый черный галстук, кое-какповязанный и мятый, панталоны в том же духе и ботинки, которые служили ужесвой второй век, потребовав лишь расхода на подметки. Посредствующим звеном между двумя описанными личностями и прочимижильцами являлся человек сорока лет с крашеными бакенбардами - г-н Вотрен.Он принадлежал к тем людям, о ком в народе говорят: "Вот молодчина!" У негобыли широкие плечи, хорошо развитая грудь, выпуклые мускулы, мясистые,квадратные руки, ярко отмеченные на фалангах пальцев густыми пучкамиогненно-рыжей шерсти. На лице, изборожденном ранними морщинами, проступаличерты жестокосердия, чему противоречило его приветливое и обходительноеобращение. Не лишенный приятности высокий бас вполне соответствовалгрубоватой его веселости. Вотрен был услужлив и любил посмеяться. Есликакой-нибудь замок оказывался не в порядке, он тотчас же разбирал его,чинил, подтачивал, смазывал и снова собирал, приговаривая: "Дело знакомое".Впрочем, ему знакомо было все: Франция, море, корабли, чужие страны, сделки,люди, события, законы, гостиницы и тюрьмы. Стоило кому-нибудь уж оченьпожаловаться на судьбу, как он сейчас же предлагал свои услуги; не разссужал он деньгами и самое Воке и некоторых пансионеров; но должники егоскорей бы умерли, чем не вернули ему долг, - столько страха вселял он,несмотря на добродушный вид, полным решимости, каким-то особенным, глубокимвзглядом. Одна уж его манера сплевывать слюну говорила о таком невозмутимомхладнокровии, что, вероятно, он в критическом случае не остановился бы иперед преступлением. Взор его, как строгий судия, казалось, проникал в самуюглубь всякого вопроса, всякого чувства, всякой совести. Образ его жизни былтаков: после завтрака он уходил, к обеду возвращался, исчезал затем на целыйвечер и приходил домой около полуночи, пользуясь благодаря доверию г-жи Вокезапасным ключом. Один Вотрен добился такой милости. Он, правда, находился всамых лучших отношениях с вдовой, звал ее мамашей и обнимал а талию -непонятая ею лесть! Вдова совершенно искренне воображала, что обнять ее -простое дело, а между тем лишь у Вотрена были руки достаточной длины, чтобыобхватить такую грузную колоду. Характерная черта: он, не скупясь, тратилпятнадцать франков в месяц на "глорию"[17] и пил ее за сладким. Людей нестоль поверхностных, как эта молодежь, захваченная вихрем парижской жизни,иль эти старики, равнодушные ко всему, что непосредственно их не касалось,вероятно заставило бы призадуматься то двойственное впечатление, какоепроизводил Вотрен. Он знал или догадывался о делах всех окружающих, а междутем никто не мог постигнуть ни род его занятий, ни образ мыслей. Поставив,как преграду, между другими и собой показное добродушие, всегдашнююлюбезность и веселый нрав, он временами давал почувствовать страшную силусвоего характера. Нередко разражался он сатирой, достойной Ювенала[18], где,казалось, с удовольствием осмеивал законы, бичевал высшее общество, уличалво внутренней непоследовательности, а это позволяло думать, что всобственной его душе живет злая обида на общественный порядок и в недрах егожизни старательно запрятана большая тайна. Мадмуазель Тайфер делила свои украдчивые взгляды и потаенные думы междуэтим сорокалетним мужчиной и молодым студентом, по влечению, быть можетбезотчетному, к силе одного и красоте другого, но, видимо, ни тот и нидругой не думали о ней, хотя простая игра случая могла бы не сегодня завтраизменить положение Викторины и превратить ее в богатую невесту. Впрочем,среди всех этих личностей никто не давал себе труда проверить, сколькоправды и сколько вымысла заключалось в тех несчастьях, на которые ссылалсякто-либо из них. Все питали друг к другу равнодушие с примесью недоверия,вызванного собственным положением каждого в отдельности. Все сознавали своебессилие облегчить удручавшие их горести и, обменявшись рассказами о них,исчерпали чашу сострадания. Как застарелым супругам, им уже не о чем былоговорить. Таким образом, их отношения сводились только к внешней связи, кдвижению ничем не смазанных колес. Любой из них пройдет на улице мимослепого нищего не обернувшись, без волнения прослушает рассказ о чьем-нибудьнесчастье, а в смерти ближнего увидит лишь разрешение проблемы нищеты,которая и породила их равнодушие к самой ужасной агонии. Среди такихопустошенных душ счастливее всех была вдова Воке, царившая в этом частномстранноприимном доме. Маленький садик, безлюдный в мороз, в зной и вслякоть, становившийся тогда пустынным, словно степь, ей одной казалсявеселой рощицей. Для нее одной имел прелесть этот желтый мрачный дом,пропахший, как прилавок, дешевой краской. Эти камеры принадлежали ей. Онакормила этих каторжников, присужденных к вечной каторге, и держала их впочтительном повиновении. Где еще в Париже нашли бы эти горемыки за такуюцену сытную пищу и пристанище, которое в их воле было сделать если неизящным или удобным, то по крайней мере чистым и не вредным для здоровья?Позволь себе г-жа Воке вопиющую несправедливость - жертва снесет ее безропота. В подобном соединении людей должны проявляться все составные частичеловеческого общества, - они и проявлялись в малом виде. Как в школах, какв разных кружках, и здесь, меж восемнадцати нахлебников, оказалось убогое,отверженное существо, козел отпущения, на которого градом сыпались насмешки.В начале второго года как раз эта фигура выступила перед Эженом Растиньякомна самый первый план изо всех, с кем ему было суждено прожить не менее двухлет. Таким посмешищем стал бывший вермишельщик, папаша Горио, а между тем иживописец и повествователь сосредоточили бы на его лице все освещение всвоей картине. Откуда же взялось это чуть ли не злобное пренебрежение, этопрезрительное гонение, постигшее старейшего жильца, это неуважение к чужойбеде? Не сам ли он дал повод, не было ли в нем странностей или смешныхпривычек, которые прощаются людьми труднее, чем пороки? Все эти вопросытесно связаны со множеством общественных несправедливостей. Быть может,человеку по природе свойственно испытывать терпение тех, кто сносит все изпростой покорности, или по безразличию, или по слабости. Разве мы не любимпоказывать свою силу на ком угодно и на чем угодно? Даже такое тщедушноесозданье, как уличный мальчишка, и тот звонит, когда стоят морозы, во всезвонки входных дверей или взбирается на еще неиспачканный памятник и пишетна нем свое имя. Папаша Горио, старик лет шестидесяти девяти, поселился у г-жи Воке в1813 году, когда отошел от дел. Первоначально он снял квартиру, позднеезанятую г-жой Кутюр, и вносил тысячу двести франков за полный пансион,словно платить на сто франков больше или меньше было для него безделицей.Г-жа Воке подновила три комнаты этой квартиры, получив от Горио впереднекоторую сумму для покрытия расходов, будто бы произведенных на дряннуюобстановку и отделку: на желтые коленкоровые занавески, лакированные, обитыетрипом кресла, на кое-какую подмазку клеевой краской и обои, отвергнутыедаже кабаками городских предместий. Быть может, именно потому, что папашаГорио, в ту пору именуемый почтительно господин Горио, поймался на этуудочку, проявив такую легкомысленную щедрость, на него стали смотреть, какна дурака, ничего не смыслящего в практических делах. Горио привез с собойхороший запас платья, великолепный подбор вещей, входящих в обиход богатогокупца, который бросил торговать, но не отказывает себе ни в чем. Вдова Вокезалюбовалась на полторы дюжины рубашек из полуголландского полотна, особенноприметных своей добротностью благодаря тому, что вермишельщик закалывал ихмягкое жабо двумя булавками, соединенными цепочкой, а в каждую булавку былвправлен крупный бриллиант. Обычно он одевался в василькового цвета фрак,ежедневно менял пикейный белый жилет, под которым колыхалось выпуклоегрушевидное брюшко, шевеля золотую массивную цепочку с брелоками. Втабакерку, тоже золотую, был вделан медальон, где хранились чьи-то волосы, иэто придавало Горио вид человека, повинного в любовных похождениях. Когдахозяйка обозвала его "старым волокитой", на его губах мелькнула веселаяулыбка мещанина, польщенного в своей страстишке. Его "шкапики" (таквыражался он по-простецки) были полны столовым серебром. У вдовы глаза так игорели, когда она любезно помогала ему распаковывать и размещать серебряныес позолотой ложки для рагу и для разливания супа, судки, приборы, соусники,блюда, сервизы для завтрака, - словом, вещи более или менее красивые,достаточно увесистые, с которыми он не хотел расстаться. Эти подаркинапоминали ему о торжественных событиях его семейной жизни. - Вот, - сказал он г-же Воке, вынимая блюдо и большую чашку с крышкой ввиде двух целующихся горлинок, - это первый подарок моей жены в годовщинунашей свадьбы. Бедняжка! Она истратила на это все свои девичьи сбережения. Ия, сударыня, скорее соглашусь рыть собственными ногтями землю, чемрасстаться с этим. Благодаря бога, я в остаток дней своих еще попью утромкофейку из этой чашки. Жаловаться мне не приходится, у меня есть кусокхлеба, и надолго. В довершение всего г-жа Воке заметила своим сорочьим глазом облигациигосударственного казначейства, которые, по приблизительным расчетам, моглидавать этому замечательному Горио тысяч восемь--десять дохода в год. С тогодня вдова Воке, в девицах де Конфлан, уже достигшая сорока восьми лет отроду, но признававшая из них только тридцать девять, составила свой план.Несмотря на то, что внутренние углы век у Горио вывернулись, распухли ислезились, так что ему довольно часто приходилось их вытирать, она находилаего наружность приятной и вполне приличной. К тому же его мясистые, выпуклыеикры и длинный широкий нос предвещали такие скрытые достоинства, которымивдова, как видно, очень дорожила, да их вдобавок подтверждало лунообразное,наивно простоватое лицо папаши Горио. Он представлялся ей крепышом,способным вложить всю душу в чувство. Волосы его, расчесанные на два"крылышка" и с самого утра напудренные парикмахером Политехнической школы,приходившим на дом, вырисовывались пятью фестонами на низком лбу, красивоокаймляя его лицо. Правда, он был слегка мужиковат, но так подтянут, такобильно брал табак из табакерки и нюхал с такой уверенностью в возможность ивпредь сколько угодно наполнять ее макубой[21], что в день переезда Горио,вечером, когда Воке улеглась в постель, она, как куропатка, обернутаяшпиком, румянилась на огне желанья проститься с саваном Воке и возродитьсяженою Горио. Выйти замуж, продать пансион, пойди рука об руку с этим лучшимпредставителем заточного мещанства, стать именитой дамой в своем квартале,собирать пожертвования на бедных, выезжать по воскресеньям в Шуази, Суази иЖантильи; ходить в театр, когда захочешь, брать ложу, а не дожидатьсяконтрамарок, даримых кое-кем из пансионеров в июле месяце, - все этоЭльдорадо[21] парижских пошленьких семейных жизней стало ее мечтой. Она неповеряла никому, что у нее есть сорок тысяч франков, накопленных по грошу.Разумеется, в смысле состояния она себя считала приличной партией. "А в остальном я вполне стою старикана", - подумала она и повернуласьна другой бок, будто удостоверяясь в наличии своих прелестей, оставлявшихглубокий отпечаток на перине, как в этом убеждалась по утрам толстухаСильвия. С этого дня в течение трех месяцев вдова Воке пользовалась услугамипарикмахера г-на Горио и сделала кое-какие затраты на туалет, оправдывая ихтем, что ведь нужно придать дому достойный вид, в соответствии с почтеннымиособами, посещавшими пансион. Она всячески старалась изменить составпансионеров и всюду трезвонила о своем намерении пускать отныне лишь людей,отменных во всех смыслах. Стоило постороннему лицу явиться к ней, она сейчасже начинала похваляться, что г-н Горио - один из самых именитых и уважаемыхкупцов во всем Париже, а вот оказал ей предпочтение. Г-жа Вокераспространила специальные проспекты, где в заголовке значилось: "ДОМ ВОКЕ".И дальше говорилось, что "это самый старинны


Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-01-27 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: