Marlene Dietrich
МАРЛЕН ДИТРИХ
Размышления
Когда не умирает любовь…
Мало значащие воспоминания… Берлин, 1928 год. Несколько молодых кинематографистов, приехавших из Ленинграда, Козинцев, Эрмлер, Москвин и я сидим вместе с директором немецкой кинофирмы за столиком в артистическом клубе. На маленькой эстраде выступают желающие из публики: актеры, певцы, музыканты исполняют номера, добродушно принимаемые их товарищами. На эстраде — молодая женщина с усталым, очень приятным лицом, она поет — вовсе не оперным голосом — две песенки, смысл которых веселит публику. Мы аплодируем вместе с другими, спрашиваем у директора фирмы: «Неужели ее никто не снимает?» Он пожимает плечами: «Что вы! У нее никакого имени, просто маленькая актриска из Рейнхардтовского театра…»
Через два года мы увидели фильм «Голубой ангел». А еще через год Марлен Дитрих стала звездой Голливуда.
«Звезд» в Голливуде — как на небе. И все-таки эта «звезда» отличима от других.
Еще одна встреча, о которой пишет сама Дитрих. Режиссер Питер Богданович с огорчением рассказывает ей, что Джозеф фон Штернберг не слишком лестно отозвался о ней в своих мемуарах, давая понять, что без него она вряд ли стала бы настоящей актрисой. И Дитрих, не колеблясь, подтверждает: «Да, это правда».
Прочитав воспоминания Дитрих, убеждаешься, что слова ее — не показной скромности ради. Но, если вдуматься, они по-настоящему несправедливы. Так легко создать легенду (отчасти она и была создана): прекрасный режиссер Джозеф фон Штернберг выдрессировал беспомощную маленькую актрису, и принялась она исполнять одну за другой роли, повторяя удавшийся, даже, собственно, не ей, а режиссеру, образ в почти десятке принесших огромную прибыль картин.
|
Если фон Штернберг не был (вопреки заверениям Дитрих) гением, то и Дитрих — категорически не нуль. Она была в полной мере наделена тем актерским даром, который заставлял лица зрителей светлеть при встрече с нею, с ее героинями. Назовем это качество — обаянием. Французы говорят: «шарм». Видимо, более верно перевести это слово как «чары». Марлен Дитрих очаровывала зрителя. Даже тогда, когда сидела верхом на стуле, исполняя фривольную песенку. И тогда, когда в своем первом американском фильме «Марокко» пела чуть хрипловатым голосом непонятно почему трогающий старый вальс «Когда любовь умирает».
Но еще больше не соглашаешься с Марлен Дитрих в ее уничижительной самооценке, когда читаешь ее книгу. Превосходный перед нами предстает человек — человек, отдающий всего себя людям, жизни, делу. Такая женщина просто не могла быть куклой, неожившей Галатеей, бездарной актрисой. Ей выпало на долю чаровать зрителей недорого стоящим «имиджем» далекой от добродетели дамы. Она безропотно выполнила приказ — в превосходных главах о детстве, о юности она убедительно показывает, что в семье ее учили долгу как можно лучше выполнять порученное ей дело.
Это не мы, это сама актриса с проникновенным возмущением пишет о бессердечии Америки, о неприемлемом для разума равнодушии к человеческим судьбам. С начала второй мировой войны актриса Марлен Дитрих доказала, что она — человек значительный. Что она — личность, с которой считались, дружили, которую любили такие украсившие наш век люди, как Хемингуэй, Ремарк, Уэллс, Габен, Эдит Пиаф.
|
О том, как вела себя в дни войны актриса-немка, пламенная патриотка, как восстала она против фашизма, не стану рассказывать, об этом надо читать, и не раз, в ее книге.
Двадцать лет назад Марлен Дитрих посетила Москву. Она могла убедиться, что любовь к ней не умирает, любовь и кинематографистов, знавших ее фильмы, и слушателей. Ничего не поделаешь, не удалось никаким продюсерам пресечь творчество этой замечательной женщины. Скажем спасибо режиссеру Стэнли Креймеру: он показал нам, что Марлен Дитрих — не только яркая индивидуальность, не только превосходная эстрадная певица, она и настоящая актриса. В фильме «Нюрнбергский процесс» она будто даже не играет, будто только присутствует, слушает и глядит. И это подлинный взлет актерского мастерства. Марлен Дитрих не отошла на задний план даже рядом с такими замечательными артистами, как Спенсер Треси, Максимилиан Шелл, Берт Ланкастер и незабываемая Джуди Гарленд.
Она осталась, останется навсегда в памяти, любовь к ней не умрет.
Особенно после прочтения этой книги.
Леонид Трауберг
Неувядаемая Марлен
Перед вами «Размышления» Марлен Дитрих. Это своего рода исповедь о жизни, творчестве — словом, встреча с необычайно интересным собеседником, беспредельно талантливым человеком, блистательной актрисой, «звездой», навсегда вошедшей исполнением целого ряда знаменательных ролей в историю мирового кинематографа.
Поскольку это одна из моих первых работ в области перевода, мне хотелось бы объяснить, почему именно я, артистка, певица, вдруг решилась взяться за нетрадиционную для себя литературную работу. Когда я впервые прочитала «Размышления» Марлен Дитрих, мне очень захотелось, чтобы наш читатель, наш «самый добрый зритель» познакомился с ними.
|
Кто же такая Марлен Дитрих? Кому не известно это имя? Оно известно многим, очень многим. Интерес к ней до сих пор чрезвычайно велик. В 1981 году мировая общественность отметила ее восьмидесятилетие.
Марлен Дитрих!..
Для одних — это прекрасная киноактриса, создавшая свой «миф», свою «легенду». Для других — певица, отважившаяся в возрасте пятидесяти трех лет уйти из мира кино в мир эстрады. Марлен Дитрих антифашистка, ненавидящая нацизм, войну и несправедливость.
У Марлен Дитрих особое отношение к Советской России. Она сама говорит, что у нее «русская душа». С каким восторгом рассказывает она о Святославе Рихтере, называя его «великим пианистом». Как позднее открытие для себя считает она знакомство с творчеством Константина Паустовского, а затем и встречу с замечательным писателем, лирико-романтическая стихия творчества которого удивительно близка ее духу.
Встречи, встречи, встречи… Их в ее жизни было множество. Это писатели Эрнест Хемингуэй и Ремарк, крупнейшие ученые с мировым именем Александр Флеминг и Майкл Де Беки, актеры, режиссеры: Чаплин, Габен, Пиаф, Треси, Уэллс, Креймер… Всех перечислить невозможно. Однако всем нашлось место в книге и сердце Марлен Дитрих.
До сих пор ее называют «неувядаемой Марлен».
Я думаю, что содержание этой книги, книги трогательной, искренней, сердечной, трепетной, полной радости и гнева, тоски, восторга и печали, никого не может оставить равнодушным. Воспоминания-размышления Марлен Дитрих не просто увлекательное чтение, они открывают перед нами мир прекрасного, тонкого, мужественного человека — нашего друга Марлен Дитрих.
Майя Кристалинская
От издательства
Перевод книги Марлен Дитрих «Размышления» оказался последней литературной работой замечательной советской певицы Майи Владимировны Кристалинской, скончавшейся незадолго до выхода этой книги.
Предисловие
Эта книга не посвящается конкретно никому.
Она посвящается всем тем, кто давал мне радость встреч, любил меня на экране и на сцене, облегчал мне жизнь, давая возможность работать и пользоваться мимолетными радостями бытия. Может быть, они прочтут эту книгу. Может быть, они улыбнутся и погрустят вместе со мной.
Я решила написать эту книгу, чтобы все поставить на свои места. Слишком много невероятного было опубликовано обо мне, и часто с одной лишь целью — заработать деньги. Я никогда не имела возможности воспрепятствовать этим публикациям. Либо я узнавала о них, когда они уже были напечатаны, либо законы в соответствующих странах не давали достаточно защиты от клеветы и оскорблений — неотъемлемого права человека. Все так называемые «биографы», к сожалению, не обладали приличием — они даже не пытались связаться со мной, когда писали свои «книги», у них не было ни чести, ни достоинства. Именно таких людей Эрнест Хемингуэй называл «паразитами». Когда меня просили подписывать подобные «сочинения», я отказывалась. Конечно, это не решение проблемы. Я лично неохотно говорю о себе, но, видя всеобщий интерес к моей жизни, я взялась за перо, чтобы позднее люди не спорили о том, как все было. И я смогу быть уверена, что те факты, события, которые определяли мою жизнь, получат правдивое толкование.
Я никогда не вела дневник. Никогда не принималась описывать свою жизнь изо дня в день. Слава, которая вдруг обрушилась на меня, не вызывала чувства радости. Скорее, стала тягостной и даже ненавистной. Я не люблю быть узнанной на улице, не люблю, чтобы со мной заговаривали незнакомые люди.
Что бы ни говорили «биографы», я не была одержима рекламоманией. Никогда не стремилась, чтобы моя фотография попадала на страницы газет, как раз наоборот, хотя об этом и сожалели на студиях, где я работала. Я не собирала ни фотографии, ни рецензии. И если давала пространные интервью, о которых меня просили, то только потому, что приходилось выполнять взятые перед студией обязательства.
Как я уже говорила, я не вела дневник. В таких случаях трудно полагаться на свою память. У всех, вероятно, воспоминания, впечатления не всегда полностью соответствуют истине. Моей матери уже нет в живых, и я не могу уточнить события моего детства и юности.
Я похоронила ее, когда еще шла война. Это был 1945 год. В то время я была в американской армии. Мне разрешили вылететь в Берлин, посадили в военный самолет, он попал в грозу и едва смог приземлиться в берлинском аэропорту. Мы сколотили гроб из нескольких школьных скамеек, поставили в дождь перед часовней, которая была разрушена бомбой. Я похоронила маму. Оборвалась последняя связь с родным домом.
Мы все теряем наших матерей, теряем друзей, детей. Мы теряем и теряем… Это наша судьба. Как бы мы ни плакали, мы должны терять, должны горевать. Ничто не может спасти нас от разрушительной силы раскаяния. Остается одно: делать как можно больше для наших детей и семьи, чтобы меньше было сожаления и слез…
Мое настоящее имя — Марлен Дитрих. Это не псевдоним, как часто утверждают. Спросите любую мою школьную подругу, она подтвердит вам это! Семья моя была хорошо обеспечена, и я получила прекрасное образование. Языками — французским и английским — занималась с раннего детства. Гувернантки и домашние учителя научили меня говорить на хорошем литературном немецком языке, в котором отсутствует диалект, принадлежащий городу, где вы родились. Немецкий язык, если на нем правильно говорить, очень красивый. К сожалению, многое из того, что я читала, было написано на плохом немецком. Бёль — конечно, исключение.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Детство
Говорят, я была слишком мала, когда пошла в школу. Это было ранним зимним утром, на улице еще горели фонари. Было холодно и ветрено, от этого у меня текли слезы, я щурилась, и слезы волшебно превращали бледный свет фонарей в золотистый фейерверк. И хотя слез у меня всегда было предостаточно, плакать я не хотела, это холодный ветер играл со мной каждое утро. Наперечет я знала закрытые ставни всех магазинов, знала каждый камень и прыгала с одного на другой или скользила, если ночью выпадал снег. Меня одолевали разные чувства: казалось, что я потеряла драгоценную свободу, я боялась учителей, наказания, боялась одиночества.
Ворота в школу были такими тяжелыми, что с большим трудом удавалось их открыть — мне приходилось толкать их спиной. И так каждое утро я боролась с этой ловушкой.
Меня определили в школу на год раньше. Поскольку я уже умела читать, писать, немного считать и даже говорить на иностранном языке, я сразу попала во второй класс. Я была младше своих соучениц-второклассниц и новичков, только что пришедших в школу. Это стало причиной моей замкнутости и моего одиночества. И в последующие годы учебы я чувствовала себя одинокой — хотя многие девочки и списывали мои французские сочинения, я была далека от их секретов. Они доверительно перешептывались друг с другом, хихикали, я же не проявляла никакого интереса к их тайнам. Внутри школы-тюрьмы существовало немало изощренных, я бы сказала, барьеров, как будто придуманных специально для меня только потому, что я была младше всех — никакого сомнения, что дело было именно в моем возрасте.
Моя школьная судьба была довольно редким и несправедливым исключением, думала я. И тем не менее мне казалось, что я всегда останусь маленькой, даже спустя годы.
Наконец я встретила человека, к которому захотела прислониться, человека, который смог растопить мое одиночество. Это была француженка мадемуазель Бреган.
У нее были темно-карие глаза, темные волосы она собирала на затылке в мягкий узел. Всегда носила белую блузу, черную юбку с узким поясом на талии. Французский язык, который она преподавала, был ее родным. Все другие учителя французского и английского изучили эти языки за границей. Мадемуазель Бреган свободно говорила по-немецки, правда, с французским акцентом. Она преподавала в так называемых продвинутых классах, ученики которых имели определенную подготовку, овладели уже основами французской грамматики.
Однажды на перемене, когда я собиралась проглотить свой бутерброд, она подошла ко мне и заговорила. Я стояла у высокого окна и была еще печальнее, чем дождь на улице. Мадемуазель Бреган на мгновение выглянула на улицу и спросила: «У тебя есть серьезная причина быть грустной?» Я крепко стиснула губы и покачала головой. «Если у тебя нет серьезных оснований, то грех печалиться». Она говорила по-немецки, но слово «грех» произнесла по-французски. Как только прозвенел звонок, она ушла.
На следующий день она появилась снова. Я отвечала на все ее вопросы. Каждый день в одно и то же время она приходила на это место. Я думаю, она хотела встречи со мной потому, что я разговаривала с ней по-французски. Когда раздавался звонок, я шла за ней следом и несла ее книги. Иногда она останавливалась с возгласом удивления, что у меня такой большой запас слов. Она входила в классную комнату и провожала меня взглядом, закрывая дверь, а я, ликуя от радости, бежала по пустому коридору, чтобы успеть в класс до начала урока.
Она спугнула мое одиночество, мою детскую печаль. Каждый день я придумывала для нее подарки: голубые, белые, красные ленты, которыми мама обычно украшала прическу, когда отправлялась на французский бал, французские пейзажи, вырезанные из журналов, букет ландышей 1 мая… Однажды, 14 июля, в день праздника взятия Бастилии, я послала ей букет из васильков, маргариток и маков. Я купила для нее французские рождественские и новогодние поздравительные открытки и мечтала подарить французские духи, но мама сказала, что такие дорогие подарки могут смутить мадемуазель Бреган.
После уроков мадемуазель Бреган ожидала вместе со мной мою гувернантку, если та запаздывала, иногда провожала нас, чтобы досказать очередную историю.
Но вот школьные занятия кончились. Она не забыла дать свой адрес, написанный на листке, вырванном из блокнота. Было ясно: она знала мои самые робкие надежды и лекарства от всех моих беспокойств.
Наконец наступил день, когда я стала ученицей ее класса и могла часами смотреть на нее. Казалось, она не обращала на меня внимания, лишь иногда бросала украдкой взгляд, как бы желая убедиться, что я не выдала себя. Доверительность, интимность точно нарушали сонный воздух классной комнаты и наполняли мое сердце ощущением счастья, которое редко выпадает людям и может воспеваться только поэтами.
После школы мчалась я домой, чтобы поработать над своими французскими сочинениями, подыскать фразы, которые звучали бы более красиво, стараясь, как она говорила, использовать всю словесную и образную щедрость языка. Ее примечания на полях тетрадей, написанные красными чернилами, были лаконичны, и даже похвала звучала в стиле телеграфного текста, который побуждал мою маму смотреть на меня с нежностью. Школа перестала быть тюрьмой, теперь она была как большой город, и я знала, где нужно искать и находить мою тайную верную любовь. На протяжении всей зимы, весны и лета дорога моя в школу была радостным началом счастливого дня.
Когда после летних каникул 1914 года снова начались занятия в школе, всех нас собрали в большом актовом зале — учеников и учителей. Звучали громкие речи, значение которых мы едва понимали. Я вытягивалась на цыпочках, пытаясь найти мадемуазель Бреган. И не находила… Преподаватели французского, английского, профессора латыни, греческого стояли вместе, вплотную друг к другу. Я стала искать мадемуазель Бреган среди преподавателей физики и математики — ее и тут не было.
Прозвенел школьный звонок, все классы, построившись, начали медленно выходить из актового зала. У нее было достаточно времени, чтобы присоединиться к учителям!
Леденящая мысль вдруг пронзила меня. Маргарита Бреган! Франция! Франция! Вы француженка! Маргарита Бреган и Франция! Мы в состоянии войны с Францией. Потому ее и нет здесь! Мы — враги! От этой мысли я едва не лишилась чувств. Мне дали воды и сказали, что в зале, вероятно, слишком душно.
Мы возвращались в свои классы, а вокруг не умолкал гул голосов.
В те дни появились объявления: «Классы с восьмого по шестой и с четвертого по первый обучаются вязанию. Соответствующие занятия будут проводиться с восьми до девяти часов утра. Получите шерсть в спортивном зале!»
В часы первых уроков мы стали вязать. Это были разные вещи для солдат: для молодых — напульсники, для старых — пуловеры, шарфы. «Мертвые» языки — греческий, латынь — мы изучали, но что будет с французским, английским? Появятся ли новые учителя, чтобы заменить ушедших на фронт?
Солдаты маршируют по улицам с цветами на ружьях. Они смеются, поют, целуют женщин, в окнах вывешены флаги. Один большой праздник — поход на Францию. Так отмечали тогда во всей Европе начало войны — цветы на пушках. Какое варварство!
Никто не мог заставить меня воевать с Францией. Я любила Маргариту Бреган и любила Францию. Я любила французский язык, такой нежный и близкий. Я была ограблена. Я потеряла Маргариту Бреган. Я потеряла французский язык. Я потеряла обещанное — оно осталось невыполненным, — нарушены все святые принципы. Нам обещали детство, обыкновенное детство, школу, праздники и пикники, каникулы, лето с гамаками и пляжами, с морской звездой, которую можно было привезти домой. Нам было многое обещано. Мы строили планы, для выполнения которых мы должны были работать и делать все, чтобы их претворить в жизнь. Таким казалось нам наше будущее, и от нас зависело, будет оно хорошим или плохим.
А теперь? Никаких планов, никакой уверенности в будущем, никакой учебы, потому что идет война.
Мы не будем перевязывать раны, мы вяжем, чтобы дать тепло нашим солдатам на чужой земле, мы сидим на корточках с восьми до девяти утра в классе и вяжем при тусклом свете позднего зимнего утра. Цвет шерсти «защитный». Шерсть жесткая и прилипает к пальцам. «Защитный» цвет — для меня не серый цвет полей; вероятно, серыми они становятся во время войны. Школа снова стала серой, как тюрьма, такой же, какой она была до мадемуазель Бреган. За воспоминания о ней я плачу в школьную кружку пожертвований десять пфеннигов, мои карманные деньги на неделю, — обычный штраф за употребление французских слов, вражеских слов.
Моя пылкая любовь к Франции пережила первый шок и спряталась, ушла в подполье на время войны. Но даже там, в глубине моей души, она не угасала. Я никому не говорила об этом и не испытывала чувства вины. Моя любовь была чистой, и я никому не докучала ею.
Первыми жертвами войны в нашей семье стали убитые на фронте дядя и двоюродные братья. Их смерть не вызвала особых переживаний. Печали моей матери не было видно. Ее единственным, главным желанием было сохранить здоровье детей.
Мой отец находился на маневрах, когда вспыхнула война, и он прямо оттуда ушел на фронт. Он писал нам письма. В них он рассказывал о лесах, деревнях, дожде, солнце и ветре… Наверное, письма эти отвлекали его от мыслей о войне. Он никогда не писал о войне. Он описывал природу, ландшафты, времена года, которые менялись, как в калейдоскопе.
Но вот пришли летние каникулы, а с ними — запах сосны на закате солнца. Несколько старых учителей, проводивших отпуск в деревне, устроили вариант летней школы, в которую меня тоже послали. Мне нравились уроки на открытом воздухе, вид учителей, радостных и загорелых. Никто не говорил о войне. А может быть, ее и вообще уже не было? Однако недалеко от нас был лагерь военнопленных. Ходить туда нам не разрешалось.
Как-то я сидела на веранде и делала уроки. Солнце стояло низко и окрашивало в желтый цвет бумагу на столе. Вдруг меня осенило, что дата, которую я только что машинально написала, была — 14 июля. День взятия Бастилии. Гордый день Франции! Праздник всех праздников!
Еще до наступления сумерек я нарвала в саду белые розы — столько, сколько могла унести, — и с этими цветами побежала на опушку леса. Длинные острые шипы кололи сквозь тонкое летнее платье, в глазах стояли слезы от боли, страха и решимости выполнить задуманное.
Будь что будет! Я бежала не оглядываясь, но вдруг наткнулась на колючую проволоку и остановилась как вкопанная. Наконец я у цели! По другую сторону проволоки пленные французские солдаты увидели меня. Меня легко было заметить — в белом платье, с букетом белых роз. У пленных были темные бороды, темные усы и темные грустные глаза. Они стояли не двигаясь. В деревне зазвонил колокол. Мирный воскресный вечер. И снова охватил страх, что меня обнаружат и я не смогу выполнить задуманное. Но не было сил сдвинуться с места. Так и стояли мы неподвижно друг против друга по обе стороны колючей проволоки. Колокол больше не звонил.
«Иди вперед, ты дочь солдата! — говорила я себе. — Иди вперед!»
Я взяла первую розу и протянула через проволоку. Никто не пошевелился. Тогда я залепетала своим детским голосом на лучшем французском: «Сегодня день взятия Бастилии, и я подумала, что вас должны были бы обрадовать эти розы!» Я держала цветы вплотную к проволоке. Вдруг одна рука потянулась ко мне за цветком, вслед за ней множество рук стали тянуться к моим розам. Я быстро проталкивала их через проволоку. В ответ я не слышала ни звука.
Обратно я бежала, и казалось — сердце выпрыгнет из груди, когда я кралась через подвал в дом. День взятия Бастилии закончился спокойно, никто не заметил моего отсутствия.
На следующий день рано утром к моей матери пришел один из учителей. Оказывается, меня все же увидели; правда, учителя готовы были простить и забыть мой детский поступок, но матери школьных подруг требовали наказания — немедленно исключить меня из школы.
Голос моей матери был ровным и спокойным. Она не сердилась на меня. Мне было неловко только перед ней, и я заплакала. Я не услышала ее обычного выражения: «Дочь солдата не плачет!» А подняв голову, я увидела, что она молча смотрит на меня со слезами на глазах.
В эти дни я много думала о справедливости. Неясные мысли, вопросы, не имевшие ответа, — все смешалось в моей голове. Ясно: война — это несправедливо. Ложь и правда оставались неизменными только в мире детей. Для них как бы продолжали действовать вечные, понятные, нерушимые древние законы. А за пределами этого детского мира правда и ложь казались изменчивыми и ненадежными порождениями людских представлений.
Я любила лежать на траве и думать о боге и мадемуазель Бреган. Они оба были сейчас где-то далеко от меня. Когда закончится война, бог вернется. Я была в этом так же уверена, как и в том, что сейчас он покинул нас.
Неясность у меня была по отношению к мадемуазель Бреган. Я не знала ее так хорошо, как бога. Я могла предугадать пути господни, образ же мадемуазель Бреган был смутным, как бы появляющимся во внезапном озарении света и так же внезапно исчезающим. Собственно, почему она должна была вернуться после войны? Люди могут оставаться врагами и после того, как сражение окончено. Бог должен был вернуться, чтобы вознаградить тех, кто пострадал в той войне, которую он допустил. У мадемуазель Бреган причин для возвращения не было.
Лето кончилось, я вернулась домой. Мне было очень грустно.
В огромном школьном дворе я стояла среди своих подруг и пела: «Deutschland, Deutschland uber alles» («Германия превыше всего»). Я крепко стиснула зубы, когда, как эхо, разнесся клич: «Боже, покарай Англию!»
Больше праздников в честь побед — больше свободных школьных дней. Свободные дни… Их получали семьи за смерть близких, которые погибли на фронте. Все больше девочек, отсутствующих в классе, все больше девочек, одетых в черное. Списки раненых, списки убитых, списки пропавших без вести… Семейные встречи, разговор полушепотом, быстро закрывающиеся двери: «Пожалуйста, проходите, в доме дети, они ничего не должны знать».
Горе взрослых. Холодный зимний или теплый летний ветер колышет траурные вуали вместе со слезами, прилипшими к ним. Живи надеждой, что ты еще не вырастешь, пока идет эта страшная война.
Женщины с детьми без своих мужей… Как они могут все выдержать! Они помогают нам, детям, — кормят, одевают, шьют, присматривают за нами. Они прижимаются к нам, а мы обнимаем их своими худыми детскими руками. Те же, по которым тоскуют женщины, скоро уйдут из жизни. Если бы только мы могли плакать. У нас есть свои несчастья, наши собственные ежедневные разочарования, наш мир, где все идет не так, ломается, сопротивляется нашим усилиям, отчаянным усилиям спрятать ошибки, невежество, забывчивость, небрежность, желание уничтожить ту ложь, которая тянется и порождает другую ложь. Ужасный страх! Его отогнать можно, наверное, только во время болезни, когда лежишь с высокой температурой и ни о чем не думаешь, тебя не терзают учителя и постель — твоя крепость.
Если б война, которую ведут взрослые, имела влияние на наши ежедневные страхи, перебранки, мы подняли бы голову и прислушались, но это не произойдет. Разрушительные, уничтожающие события истории совершаются в то время, когда мы заняты нашими обыденными делами. Если мы проиграем войну, имеет ли значение, что мы делаем в школе? Да, это важно, и войну мы не проиграем! «С нами бог, разве вы не знаете? Боже, а ты знаешь, что ты с нами? А как ты об этом узнаешь? Но ведь ты всегда на стороне самого лучшего народа, самых примерных учеников? Мы победоносны! Означает ли это, что мы правы?» Но не задавай вопросов, делай свое дело — то, что делаешь каждый день. И музыка — в конце дня…
Мама помогала мне разучивать вальсы Шопена — как вознаграждение за Баха и Генделя. Иногда я уступала место ей, и играла уже она. Ее прекрасные пальцы извлекали мягкие звуки мелодии. Эти звуки я помнила с самых ранних лет. Они принадлежали дому моего детства — дому, полному цветов, дому моей матери с запахом ее духов… Дому с ароматом сигарет моего отца, которого я могла часто видеть в проеме открытой двери библиотеки. Он ходил взад и вперед по толстому ковру и, казалось, был весь поглощен музыкой, игрой мамы…
Вечер. Все готово к приему гостей, музыка стихла. Я незаметно проскальзываю к своему месту у рояля и вижу, как мама выходит из комнаты. В дверь звонят. Я слышу, как она побежала навстречу звонку. Это не мог быть почтальон, но она бежала. Она бежала, потому что ждала. Ждала всегда. Казалось, половина ее бытия состояла в ожидании. Другая половина принадлежала ее повседневным обязанностям. Она ждала писем с фронта. «Моя судьба — судьба миллионов женщин», — говорила она. Она низко склоняла голову, читая письма от родных, и говорила о смерти, словно ждала ее.
Она всегда теперь ходила в черном. Я носила черную повязку на левом рукаве. Это считалось знаком траура по всем членам семьи, которые один за другим погибали на фронте. Платья, пальто, которые я носила, были темно-синего цвета. Серый цвет тоже был цветом печали, но допустимым лишь после первых лет траура. Белые воротники и манжеты — единственное отклонение. Даже ленты в волосах были черные. Теперь, во время войны, праздников уже не было, и я мечтала не только о мире, но и о ярких лентах в распущенных волосах.
К концу войны я стала носить на рукаве повязку с цветами национального флага. Тогда я придумала свою красно-черную страну. В моей стране царит музыка, звучат гармоники, скрипки, аккордеоны… Нет ни правителей, ни солдат. Рассветы вместо ночного мрака. Поля и реки, дома с соломенными крышами, дети, спящие на высоких пуховиках. У каждого корова. Под солнцем колосятся нивы, сладко пахнет желтый люпин, земля темна и влажна, клевер зелен и терпок, лаванда источает запах меда, летним днем все качаются в гамаках и счастливо не наблюдают часов.
Качаясь в гамаке, можно рукой дотронуться до травы, и никто не зовет тебя. Обедаешь, когда хочешь. Ни злых голосов, ни сражений, ни войны…
Когда день подходил к концу, мы с мамой шли к ратуше — читать списки «пропавших без вести». Каждый раз, приближаясь к этому месту, мама замедляла шаги. Я наблюдала за ней и пыталась определить, когда она сделает шаг в сторону, чтобы читать следующий столбец. Рядом с нами было много женщин, детей, которые тоже читали списки. Никто не толкал друг друга, как это делали в магазине в очереди за хлебом, здесь все были дружелюбны. Я стояла и думала: ведь было бы прекрасно, если б люди всегда были добры друг к другу, как в дни несчастья. Я не говорила об этом, но убеждена, что и мама так же думала, только она знала, что эта проблема неразрешима и потому ее жизнь должна быть как можно полезнее в тех обстоятельствах, которые ей послала судьба.