У птенцов подрастают крылья




Кн Скребицкий Георгий Алексеевич

· иги

Это автобиографическое произведение, чье действие происходит по большей части в Черни в первые годы после становления Советской власти. Юношеское восприятие помогает особенно точно передать повествование о целой полосе русской жизни, которая ознаменовалась значимыми историческими событиями. Произведение Георгия Скребицкого написано с огромной душевной теплотой, оно необычайно поэтичное и доброе.

Текст повести остался незавершенным — после смерти Георгия Скребицкого к печати его готовила Вера Чаплина.

 

РАЗГОВОР ПО ДУШАМ

У птенцов подрастают крылья, молодежи тесно становится в родном гнезде, тянет выбраться из него, сперва кое-как, хоть недалеко, перепархивая с дерева на дерево, с куста на куст, полетать вокруг, ознакомиться с тем, что есть поблизости.

Это еще не дальние перелеты в чужие края, даже еще не кочевки в соседние поля и леса — это пока еще только проба сил, подготовительная тренировка к предстоящим скитаниям.

Такие птенцы-подростки, едва слетевшие с гнезда и начавшие перепархивать с ветки на ветку, зовутся слётками, или поршками. Эти слетки, или поршки, есть не только в птичьей семье, но и в людской.

В начале жизни наступает пора, когда уже перестаешь быть ребенком, а до юноши еще не дорос. Подросток — говорят про тебя. И это очень точно, очень верно сказано. Уже не малыш, но еще и не взрослый, а именно подросток, вот так, как в лесу бывает молодой подлесок.

И всё в эту пору у тебя подрастает: и туловище, и особенно руки и ноги. Они становятся какими-то несуразно длинными. Дома не успевают отпускать рукава у курточки и брюки. Только все сделали как следует, а через месяц глядь — опять уже коротки.

В такую пору и голос, как говорят, ломается. Он то по-детски тонкий, то вдруг забасит, точь-в-точь как у подростка-петушка: это уже не цыплячий писк, но еще и не петушиное пенье, а так, что-то промежуточное, толком и не разберешь что.

Подросток уже не ребенок; хочется быть взрослым, свободным от повседневной опеки, независимым. И желания, и интересы появляются не детские. И знакомства, и дружба завязываются по-новому, уже не на почве прежних детских игр. Но вместе с тем сколько совсем еще детского остается в душе, в интересах, в делах.

Я отлично помню себя в эту пору. Я уже имел настоящее охотничье ружье, ходил со взрослыми на охоту и в то же время частенько, гуляя один в саду или в лесу, играл сам с собой в охоту. Суковатая палка превращалась в ружье, а пеньки и наросты на деревьях — в птиц и зверей. И, скажу правду, до сих пор не знаю, какая из двух охот, настоящая или придуманная, была мне более интересна.

Детство еще не ушло, не отпускало, тянуло к себе, юность уже звала вперед, манила куда-то в неведомые дали. Именно об этой поре жизни так хорошо сказано у Герцена в его «Былом и думах»: «Ребячество» с двумя-тремя годами юности — самая полная, самая изящная, самая наша часть жизни да и чуть и не самая важная: она незаметно определяет все будущее».

Ранняя юность — тревожное, но чудесное время, время новых знакомств, новых увлечений, «время первых пробных полетов вокруг родного гнезда».

И дальше в той же книге Герцен пишет: «Каждая жизнь интересна если не в отношении к личности, to к люхе, к стране, в которой она живет».

В лом мне посчастливилось. Лично мое «ребячество» с двумя-тремя годами юности — это 1917–1921 годы. Это первые годы революции. Пусть я тогда был еще слишком юн и не мог многое понять, оценить, осмыслить. Но я все-таки был живым свидетелем того, как повсюду, будто вековые, уже одряхлевшие деревья, рушились старые устои жизни и на смену им появлялись первые ростки нового, никогда и нигде дотоле не виданного.

В своей повести я буду писать только о том, чему был лично свидетелем, что увидел сам глазами подростка, или о том, что узнал от своих тогдашних друзей. Пусть это будут немногие строки, порой всего лишь отдельные отрывочные заметки о больших, важных событиях. Но и об этих событиях я хочу рассказать, как о чем-то своем, мной лично пережитом.

Итак, у птенцов подрастают крылья… Настала пора вылетать из гнезда, вылетать и впервые знакомиться с тем, что тебя окружает.

Об этом-то я и расскажу вам, мои дорогие друзья-читатели, в своей повести «У птенцов подрастают крылья», которая является продолжением моей книги о детстве — «От первых проталин до первой грозы».

 

Я РЕАЛИСТ — УРА!

— Довольно. Хорошо. Очень хорошо! — прервал меня экзаменатор. Он снял очки и, протирая их, улыбнулся приветливо, совсем по-домашнему. — Можете идти домой.

Не чуя от радости ног, я вышел в широкий коридор.

Ах, как хотелось припуститься во весь дух по этому блестящему, как стекло, паркету! Однако я сдержался и чинно вошел в просторную приемную.

— Ну как, сдал? — волнуясь, спросила мама.

Я не успел ответить. Мой ликующий вид сказал все без слов.

— Сдал! Слава богу, слава богу! — просияла мама и стала сразу такая молодая, такая счастливая. — Нужно сейчас же на почту, Михалычу телеграмму дать: он ведь ждет, тоже волнуется.

Я кивнул. На душе было слишком хорошо, даже не хотелось говорить. Да и разве выразишь словами настоящее, полное счастье!

Мы сели на диванчик. Маме не терпелось узнать все подробно, что меня спрашивали, что и как я отвечал.

Я вкратце рассказал. Мама слушала, широко раскрыв глаза, улыбаясь и поминутно качая головой.

— Так и сказал: «Хорошо, очень хорошо!»? — переспросила она, видимо желая еще раз услышать, как меня похвалил учитель. И потом, глубоко вздохнув, украдкой перекрестилась. — Ну и слава богу. Теперь можешь все лето отдыхать, ловить рыбу, бабочек… Что хочешь, то и делай.

— Мама, а отпустишь меня с ребятами на рыбалку с ночевкой? — быстро спросил я, спеша воспользоваться такой подходящей минутой.

— Отпущу, и с ночевкой отпущу, — счастливо улыбаясь, ответила мама. Но тут же, будто спохватившись, прибавила: — Только, конечно, если погода хорошая. А в дождь, в сырость разве можно?..

— Нет, нет, в хорошую погоду, — перебил я, видя, что разговор принимает нежелательный оборот.

На это мама только рукой махнула: что, мол, с тобой теперь поделаешь!

В это время из коридора вышел какой-то важный господин в в синем мундире с золотыми пуговицами. Он подошел к нам и, приветливо улыбаясь, протянул маме руку.

— Поздравляю. Ваш сын сдал все экзамены. Мы его принимаем в пятый класс.

— Хорошо сдал? — сияя от счастья, спросила мама.

— Хорошо, молодец! — и господин в мундире потрепал меня по плечу. — Осенью придет к нам, будет у нас учиться.

— А как же теперь… — мама немножко замялась, — теперь, после революции, все по-старому будет, или как-нибудь по-другому, по-новому?

Господин пожал плечами.

— Думаю, по-старому. Пока никаких указаний не имеем.

Мама облегченно вздохнула.

— Ну и хорошо!

Мы спустились в прихожую. Старичок швейцар засуетился, подавая маме летнее пальто, шляпу и зонтик.

Одевая пальто, мама не выдержала. Она кивнула головой в мою сторону и сказала старичку:

— А мой-то в пятый класс выдержал. С осени у вас учиться будет.

— Вот это хорошо. Это очень хорошо! — почему-то обрадовался швейцар. — Я ихние галошки тогда крестиком помечу, чтобы не перепутали, не переменили. Это ведь детвора. За ними только гляди да гляди!

— Верно, верно, — поддержала мама и, дружески прощаясь с таким милым, приветливым старичком, подарила ему рубль: то ли за то, что я хорошо сдал экзамен, то ли за сохранность моих будущих галош и моего будущего форменного одеяния.

Выйдя на улицу, я с удовольствием оглянулся на массивное серое здание, в котором сегодня так счастливо решилась моя судьба, — оглянулся и прочитал вывеску над входом: «Реальное училище Воскресенского».

Значит, теперь я буду ходить в зеленой шинели и и форменной фуражке с кокардой. Вот здорово! И даже само здание, еще утром такое суровое, враждебное, теперь, в ярком солнечном свете, наоборот, показалось веселым и очень приветливым, будто само приглашало меня под свой гостеприимный кров.

«Итак, я — реалист! — как победный клич, пронеслось в голове. — Я реалист — ура!»

 

НОВАЯ ФОРМА

Прямо из училища мы отправились покупать мне форму.

«Скорее, скорее надеть длинные форменные брюки, серую гимнастерку с золотыми пуговицами и подпоясать ее черным лакированным поясом. Куй железо, пока горячо!»

Искоса поглядывая на маму, на ее то сияющее, то слегка озабоченное лицо, я отлично все угадывал и понимал. Теперь у мамы в душе борются два желания: одно — поскорее увидеть меня в форме, а другое — подождать покупать ее до осени. Во-первых, летом все равно некуда одевать, а во-вторых, за три летних месяца я сильно вытянусь и, чего доброго, к зиме вырасту из купленной теперь формы. Все эти мысли и сомнения, как в зеркале, отражались на мамином лице.

Поэтому я и торопился с покупкой. Не купим сегодня, сейчас же — к завтрему мама все спокойно обдумает, взвесит и, конечно, решит, что покупать форму теперь, к лету, просто безумие. Но сейчас, после моей победы, мама еще не опомнилась, сейчас, под горячую руку, она, наверное, купит. Нужно только спешить!

Прежде всего мы зашли в магазин головных уборов и купили мне форменную фуражку. Я надел ее и посмотрелся в зеркало. Какой ужас! Из овальной рамки на меня таращил глаза совсем незнакомый мальчишка. В новой фуражке с высоким околышем и небольшими полями лицо у меня казалось длинным, будто вытянутым. И голове было жестко, неудобно: виски, темя, лоб будто сдавили твердым обручем… То ли дело моя обмятая, обношенная кепочка…

Но я понимал, что в форменной одежде и в кепочке ходить нельзя. Что ж поделать: придется смириться, привыкать. К счастью, я тут же вспомнил смятые, похожие на блины фуражки знакомых гимназистов. Вспомнил, что ими можно и даже нужно стирать пыль с сапог, на них полагается сидеть, а во время прогулок ими зачерпывают воду из родника. Приятели рассказывали, что только после всех этих процедур ученическая форменная фуражка становится именно тем, чем и должна быть. У первоклашек, да у зубрил, да еще у маменькиных сынков она имеет непотребно аккуратный вид, а настоящему ученику в такой и ходить неприлично.

Вспомнив все это, я сразу успокоился и бодро зашагал рядом с мамой по залитой весенним солнцем московской улице.

Вот и магазин готового платья. Вошли, попросили показать форму реального училища.

Веселый, расторопный приказчик принес на руке несколько готовых форм разных размеров и позвал меня в примерочную. Не прошло и десяти минут, как я вышел из-за портьеры неузнаваемый — весь в сером.

Мама сорвалась со стула, бросилась навстречу и принялась меня вертеть и ощупывать — не тесно ли, не жмет ли где.

— Понимаете, к осени он вдвое вырастет, к осени эта форма ему и на нос не полезет, — возбужденно говорила она, с отчаянием хватая меня за рукав и поднимая вверх мою руку. — Видите, видите, рукава ему и сейчас только впору, а что же осенью будет?

Приказчик стоял рядом со мной. Он был совершенно спокоен, как полководец во время сражения. Видимо, к подобным бурям и натискам он уже давно привык.

Наконец, когда мама высказала все свои сомнения и опасения, приказчик взялся за рукав моей курточки, вывернул его конец и показал, какой имеется запас материи на случай, если рукава окажутся коротки. Такой же запас оказался и у брюк. Мама успокоилась, но ненадолго. Настал черед выбирать и примерять шинель. Тут уж мама сразу потребовала: чтобы верхняя одежда на ребенке сидела свободно. «Не на один год покупаем. Это надо учитывать».

— Учтем-с, — наклонил голову приказчик. Он исчез и вскоре вновь появился, выглядывая из-под груды шинелей.

Снова началась примерка. На этот раз мама принимала в ней самое непосредственное участие. К моему ужасу, она вспомнила, что на зиму под шинель необходимо будет подложить еще ватную стеганую подкладку. Для этой будущей подкладки нужно было тоже оставить свободное место. В общем, все примеряемые шинели, на мамин взгляд, казались тесноваты. Я совсем приуныл.

— Сударыня, да что же вы хотите: чтобы в одну шинель сразу двое могли одеться? — наконец не выдержав, улыбнулся приказчик.

Мама грозно взглянула на него, видимо находя такую шутку совсем неуместной.

— Я хочу, чтобы верхняя вещь годилась не на один год, — сухо пояснила она, — и, кроме того, я хочу, чтобы зимой ребенок не замерзал от холода.

Приказчик вздохнул, покорно наклонил голову и вновь удалился.

— Вот это студенческая шинель, — заявил он, вернувшись. — Самый большой размер, больше у нас не имеется.

— Зачем нам студенческая, нам для реального училища нужна…

— Цвет и фасон один и тот же, — так же бесстрастно отвечал приказчик, — только на воротнике нашивки разные. Это мы тут же переделаем.

Я облачился в какое-то широченное одеяние.

— Вот эта, кажется, свободно сидит, нигде не жмет, — одобрила мама. — И вату на зиму есть куда подложить.

— Да, уж тут запас богатый! — подтвердил приказчик.

— Ну как, Юрочка, пожалуй, на этой и остановимся? — сразу повеселев, ласково спросила мама.

Вообще у мамы была какая-то страсть все вещи покупать мне «на рост». Не знаю, большая ли этим достигалась экономия, но огорчений в юности из-за этого я пережил далеко не мало.

Конечно, купленный балахон мне совсем не нравился. Куда лучше были шинели, которые мама сразу забраковала — те как влитые на мне сидели. Но я по опыту знал, что в этих делах мама ни за что не уступит. Утешало только то, что до осени ее все равно не носить, а там видно будет. Впрочем, у этого балахона было и свое достоинство: ведь это не школьная, а настоящая студенческая шинель. Может быть, ради одного этого стоило согласиться ее приобрести.

— Если тебе нравится, давай купим, — покорно ответил я, — только не будем до осени нашивки менять. Может, к тому времени совсем новые будут.

— Вот это верно, — сразу же согласилась мама, — может, какие-нибудь революционные введут.

Итак, форма была приобретена.

 

«ВИШНЕВЫЙ САД»

Возвращаясь с покупками в гостиницу, мы заехали в Художественный театр и купили билеты на вечерний спектакль — на пьесу Чехова «Вишневый сад». Мама радовалась, говорила, что нам очень повезло, что достать билеты в Художественный театр, да еще в этот же день, почти невозможно.

Наступил вечер. Я надел новую форму и, сразу как бы повзрослевший, счастливый отправился с мамой на спектакль.

Тверская встретила нас вечерней веселой суетой. Огромные, ярко освещенные магазины, розоватый свет уличных газовых фонарей, оживленный говор нарядной толпы, цоканье конских копыт, покрикиванье извозчиков — все это каким-то сверкающим шумным потоком хлынуло на меня. Я растерялся, не знал, куда идти, на что глядеть…

Но мама торопила.

— Не смотри по сторонам, иди скорее, а то опоздаем.

Прошли часть Тверской, миновали площадь перед домом генерал-губернатора (теперь здание Моссовета). Мне очень хотелось подойти поближе к памятнику Скобелеву, который, выхватив саблю, скакал на лихом коне. По мама даже рукой замахала: «Какой там еще памятник, и так опаздываем!»

Мы свернули в переулок и чуть не бегом вбежали в театр. Только в раздевалке перевели дух. На спектакль мы явились почти первыми.

— Вот и прекрасно, — сказала мама, — по крайней мере, разденемся не спеша. Терпеть не могу опаздывать.

Я уже и раньше бывал с мамой в театре: в опере Зимина на «Демоне», на «Золотом петушке» и даже один раз в Большом — на «Снегурочке». Большой театр поразил меня своей величиной, богатством и роскошью. Всюду золото, красный бархат, хрустальные люстры… Именно таким огромным, сверкающим, необыкновенно красивым и должен был быть, по тогдашним моим представлениям, настоящий театр; недаром же его и назвали «Большой».

Театр Зимина был поменьше и не такой нарядный, но тоже ничего — и люстры, и лепные украшения…

И вот теперь я в Художественном театре. Мама говорила, что билеты в него достать почти невозможно. И вдруг!.. Да какой же это театр? Стены в фойе отделаны темной дубовой панелью. Вдоль них такие же дубовые лавки. Ни лепных украшений, ни золота, ни бархата, ни сверкающих люстр. Я в недоумении осмотрелся по сторонам. Совсем и не похоже, что мы в театре.

Но зато все как то по-домашнему, какое-то особенно уютное.

Понемногу в фойе стала приходить публика. Она тоже была не такая, как в Большом театре, — не очень нарядная, не очень шумливая. И мне даже начало казаться, что мы вовсе и не в театре, а пришли в гости к каким-то добрым, хорошим знакомым.

Наконец открыли двери в зрительный зал. И он оказался таким же скромным, отделанным под дуб, без сверкающих люстр и без всяких лепных украшений. Даже занавес был совсем не нарядный, из какой-то гладкой темной материи, и на нем внизу нашит силуэт летящей птицы. Мама сказала, что это чайка. А по-моему, на чайку совсем не похоже.

Мы уселись в удобные, по жестковатые кресла, и опять мне показалось, что мы не в театре, а в гостях у знакомых. Сейчас раскроется, как двери, занавес, и нас пригласят пить чай с домашним вареньем.

Я с нетерпением ждал начала спектакля. И вот спет в зале начал постепенно меркнуть, потом погас совсем. Но занавес не взвился вверх, как в Большом театре или у Зимина, — он медленно раздвинулся, действительно будто раскрылись двери, и я увидел комнату, освещенную ярким весенним солнцем.

С этой минуты я позабыл, что нахожусь в театре. Я весь был там, в этой давно знакомой мне комнате старого деревенского дома. Нет, это не могла быть декорация — за окном виднелся настоящий цветущий сад. Белые ветви деревьев лезли прямо в раскрытые окна. Вместе с ярким солнечным светом в комнату врывалось несмолкаемое щебетанье птиц. И вдруг где-то вдали отчетливо и ясно закуковала кукушка.

Да ведь я дома, в Черни, у кого-нибудь из наших старых друзей! И яркое солнце, и птицы, и цветущий сад за окном — как мне все это знакомо, как близко!

Когда в антракте сомкнулся занавес и загорелся свет, я все еще никак не мог опомниться от только что виденного.

И так хорошо, что нет аплодисментов, что артисты не выходят раскланиваться перед публикой. Весь короткий антракт мы просидели на месте. Я даже не просил маму пойти в буфет и купить мне мороженое.

А потом снова погас в зале свет, раздвинулся занавес.

…И мы уже в поле, под вечер, возле старенькой покосившейся часовни…

Я смотрел на сцену, не отрывая глаз. Особенно мне понравилась худая как щепка и очень смешная немка Шарлотта. Она была в охотничьем костюме с ружьем. Только не ясно, что — она уже возвращалась с охоты или только собиралась идти?

А потом к часовне пришли хозяева вишневого сада и с ними вместе знакомый купец Лопахин. Он уговаривал вырубить этот старый сад и на его месте построить дачи.

Мне было жалко, если порубят такие красивые деревья, и я радовался, что хозяева на это не согласились.

Однако в последнем действии и вишневый сад, и имение было продано за неуплату долгов. Деревья тут же начали рубить. Старый дом тоже решено было сломать.

Конец спектакля оказался очень печальным. На дворе глубокая осень, из дома все уезжают, где-то в саду глухо стучит топор. Но печальнее всего было то, что в запертом, заброшенном доме забыли старичка слугу Фирса. Наверное, он там так и умер, совсем один. Мама даже заплакала, и я тоже, и вовсе не было стыдно — многие плакали.

Все, что я увидел в этот вечер, мне было очень понятно: у нас в Черни, у мамы с Михалычем, среди знакомых были такие же разорившиеся помещики. Их поместья тоже продавались за неуплату и покупали их чаще всего богатые купцы. Покупали, а потом вырубали сады, рощи, леса.

Совсем невеселые вышли мы из театра.

Но на дворе нас встретил такой чудесный весенний вечер, что гурстное настроение сразу рассеялось. Было уже совсем темно, зато еще ярче казался свет уличных фонарей. По-прежнему шумела толпа, слышались оживленные голоса, крикливые извозчики наперебой приглашали выходящих из театра «прокатить на резвой». Мы с мамой соблазнились таким предложением, сели в узенькую пролетку, и ленивая извозчичья лошаденка не спеша затрусила по залитой светом нарядной Тверской.

 

НА ДРУГОЙ ДЕНЬ

Экзамен я сдал, форму мама мне купила, и даже вечером мы побывали в театре. Значит, все дела в Москве сделаны, теперь можно с легким сердцем возвращаться домой, в Чернь, и наслаждаться все лето заслуженным отдыхом.

Конечно, это было очень заманчиво, но мне хотелось еще побыть в Москве. Я попросил маму остаться денька на два, походить в разные интересные места.

Мама согласилась очень охотно, но я сразу догадался, в чем тут дело: «интересные места» мы понимали совсем по-разному. Мне хотелось побывать в магазинах, где продают ружья, удочки, чучела разных зверей и птиц. Неплохо было бы заглянуть и еще разок в театр или в цирк. Это, по-моему, и были «интересные места».

К сожалению, мама ими мало интересовалась. По опыту прежних поездок в Москву я хорошо знал, что маму интересует совсем другое: сводить меня к различным докторам.

— Но ведь я же совсем здоров! — возмущался я.

— Это, дружок, никому не известно, — отвечала мама. — Раз уж мы в Москве, нужно использовать такую возможность: показаться врачам по разным специальностям. Может, что и найдут, может, что-нибудь мы не замечаем.

И мама водила меня к глазнику, ушнику, невропатологу… У каких только врачей мы не побывали!..

И в этот приезд мама в тайне души, конечно, тоже хотела «использовать такую возможность», потому-то она так охотно и соглашалась остаться.

Без всяких слов мы отлично понимали друг друга. Вопрос заключался только и том, кто кого перехитрит.

На следующее утро мама сразу же заявила, что мы сейчас сходим к сердечнику.

— Он тут совсем рядышком живет. Проверим твое сердце, посоветуемся, можно ли тебе купаться и загорать. А потом пойдем всюду, куда только захочешь.

Однако я уже заранее предвидел этот маневр. Мама уже не в первый раз заговаривала о моем сердце, которое, по словам Михалыча, было абсолютно здорово. Поэтому я тут же, не задумываясь, ответил, что только вчера сдавал экзамен и очень волновался; даже и теперь при одном воспоминании сердце сжимается. Разве можно сразу после таких волнений идти к врачу? Нужно сперва совсем успокоиться.

— Сколько же времени ты будешь успокаиваться? — недовольно спросила мама.

— Не знаю, право, может, недельку…

— Ну, милый, целую неделю сидеть здесь и смотреть на ружья и чучела я не намерена. Меня дома дела ждут.

— Поедем хоть завтра, — согласился я. — А сегодня сходим к Биткову и к Бланку. Ты ведь обещала, обещала ведь?

— Ах, идем, куда хочешь, — раздраженно ответила мама. — Вот по магазинам ходить, на ружья глядеть — от этого сердце у тебя не сжимается…

— Нет, нет, от этого оно, наоборот, только расширяется, — весело перебил я, — особенно если ты что-нибудь хорошее купишь. Ведь я же вчера экзамен сдал, хорошо сдал, все похвалили.

Это был удачный ответ. Мама сразу заулыбалась и уже совсем не сердито сказала:

— Ну идем, идем. Раз обещала, придется слово сдержать.

И опять нарядные московские улицы, освещенные ярким солнцем. На Тверском бульваре ребятишки уже играли в подсохший песок.

Мы вышли на Страстную площадь. Теперь это площадь Пушкина, а раньше, до революции, она называлась Страстной. Называлась так потому, что в конце ее, на том месте, где сейчас выстроен кинотеатр «Россия», возвышались кирпичные стены и золоченые главы Страстного монастыря.

Страстная площадь днем выглядела совсем не так, как вечером, в сумерках. Теперь она была веселая, вся освещенная весенним ярким солнцем. Ее булыжная мостовая так и блестела. Даже Пушкин, казалось, повеселел. Глядя на всех прохожих со своего высокого пьедестала, он как будто чуть-чуть улыбался.

И, чтобы еще больше развеселить бронзового поэта, вокруг него расхаживали продавцы воздушных шаров.

Целые связки надутых шаров — синих, красных, оранжевых — колыхались над их головами.

Я с интересом поглядывал по сторонам.

Вокруг всей площади сплошным кольцом стояли извозчики. Почти у каждой лошаденки на морду был надет небольшой холщовый мешок — «торба»; в нем овес. Лошаденки ритмично вскидывали головами; при этом их торбы тоже подкидывались вверх, и овес сыпался в лошадиный рот.

Конечно, часть овса при этом просыпалась, и его тут же подбирали воробьи и голуби. Они без всякого страха огромными стаями суетились возле самых лошадиных ног.

Но еще больше голубей виднелось на другой стороне площади, у стены Страстного монастыря. Это уже была не голубиная стая, а сплошное море из птиц. Оно разлилось до половины площади, двигалось, волновалось, будто переливалось сизыми волнами.

Изредка отдельные стайки голубей, как всплески волн, взлетали вверх и тут же снова опускались, сливаясь с общей живой массой.

А посреди нее тут и там, словно скалистые выступы, возвышались неподвижные фигуры торговок горохом. Они с головой были укрыты старыми серыми мешками.

Голуби без боязни садились фигурам на спины, на плечи, на головы.

— Кто хочет кормить голубей?! Покупайте горох. Один ковшик — одна копейка! — выкрикивали торговки из-под своих мешков.

Я уже знал, что все это значит, попросил у мамы три копейки и, разгоняя голубей, подбежал к ближайшей фигуре.

— Тетенька, на три копейки бросьте…

Из-под мешка выглянуло сморщенное старушечье лицо, сухая рука взяла мою монетку, спрятала ее куда-то. Потом та же рука достала из-под того же мешка три ковшика моченого гороха и бросила его в голубиную кучу.

Поднялась невероятная свалка. А некоторые из птиц, самые смелые, пытались забраться прямо под мешок, где в ногах у старухи торговки стояло ведро с моченым горохом.

Стоя рядом со старухой, я сразу понял, почему все торговки укрыты мешками. Иначе от голубей им и не отбиться — прямо из-под рук из ведра весь горох поклюют.

Покормив голубей, я возвратился к маме. Побежал прямо через площадь по твердым округлым булыжникам.

Бегу, а сам оглядываюсь по сторонам и с радостным чувством вслушиваюсь в такой непривычный для моего уха многозвучный шум большого города.

Тут и грохот тяжелых кованых колес ломовых извозчиков, и фырканье лошадей, и серебристые рассыпчатые звонки трамваев, и выкрики разносчиков, продающих свой товар. Все эти разнообразные, резкие звуки сливаются вместе, невольно возбуждают, волнуют. Слушая их, самому хочется не стоять на месте, а куда-то спешить, что-то делать.

— А вот яблоки, груши, апельсины… Самые сладкие, самые дешевые! — неожиданно совсем рядом раздается веселый голос.

Я невольно оглядываюсь. Мимо меня торопливо проходит молодой парень в короткой куртке и в лаковых, блестящих, как зеркало, сапогах. На голове он несет большой деревянный лоток, а на нем красуется пирамида из фруктов.

Парень ступает по круглым булыжникам ловко, уверенно, какой-то танцующей походкой. Лоток он даже не поддерживает рукой, точно он прирос к его голове.

— А вот фрукты, самые сладкие, самые спелые! — звонко выкрикивает продавец и проходит дальше, распространяя вокруг себя чудесные запахи яблок и апельсинов.

— Точить ножи-ножницы! Точить ножи-ножницы! — слышится с другой стороны.

— Кого прокачу на резвой, кого прокачу! — покрикивает извозчик, не спеша, трусцой проезжая по площади.

Я слушаю весь этот шум и гул, этот ни на секунду не умолкаемый гомон огромного города, гляжу на освещенную солнцем площадь, на извозчиков, продавцов разных товаров, на огромные стаи сизых голубей, летающих в синем весеннем небе…

Ах, как все хорошо! И Москва, и солнце, и то, что я теперь реалист-пятиклассник… Я подбегаю к маме.

— Ну куда же ты пропал? — возмущается она. — Пошел на минуту, только голубей покормить, и пропал.

Мы, как и вчера вечером, сворачиваем на Тверскую, идем вниз, к Охотному ряду. И здесь, как и на площади, тоже несмолкаемый шум, движение… Но только совсем иные, не слышно грохота ломовых полков, стука их тяжелых кованых колес, не слышно выкриков продавцов-лоточников. Вместо них по гладкой торцовой мостовой звонко цокают копыта рысистых лошадей, запряженных в легкие пролетки, шелестят резиновые шины экипажей и оживленно переговариваются нарядные прохожие.

Тверская — это одна из самых лучших улиц Москвы, самый центр. Тут все больше публика «чистая». Все идут нарядные, веселые, никто никуда не торопится. А как красивы огромные витрины магазинов! Чего-чего там только нет! Но меня ничего в этих витринах не заинтересовало. Я спешил совсем в другой магазин, спешил туда, где продавались самые дорогие для меня вещи: охотничьи и рыболовные принадлежности.

И вот я наконец у своей заветной цели. Мы с мамой вошли в магазин.

На прилавках под стеклом были разложены различные поплавки, крючки самой различной величины, от крохотных, на которые можно поймать разве только малявку, и до таких, какие пригодны, пожалуй, для акулы или для огромного сома.

Тут же, как живые, разбросаны золотистые, голубые, оранжевые искусственные жучки и мушки.

По стенам развешаны удочки. Одна из них была закинута в нарисованную речку, и на нее попалась щука. Но самое занятное, что щуку тащил на берег не человек, а огромный медведь. Он крепко держал удилище в могучих лапаз и от волнения даже разинул рот. Конечно, медведь был не настоящий, а только чучело, а щука и вовсе нарисованная, но оба выглядели прямо как живые!

Рыболовный отдел был для меня дорог тем, что в нем я мог купить многое, что мне было необходимо для рыбалки: крючки, лески, грузила… Это был мой отдел.

А вот в другом, в охотничьем отделе я купил только два коробочка патронов для «монтекристо». Вот и все покупки.

Но зато это был уголок моего будущего, уголок моей мечты.

За стеклами в огромных витринах стояли, выстроившись чинно в ряд, двуствольные охотничьи ружья. Я так и впился в них глазами. Издали я хоть и не мог хорошенько разглядеть каждое из них, но я знал, что тут ружья различных фирм и различных мастеров, начиная от дешевеньких бельгийских, немецких и других оптовых изделий и кончая штучными ружьями заслуженных, всему миру известных мастеров: Гринера, Мацка, Голанд-Голанда и, наконец, короля ружейных мастеров — несравненного Джемса Пёрде. Всех этих диковинок в натуре я, конечно, никогда не видел, но зато постоянно любовался их «портретами», то есть картинками в прейскурантах оружейных магазинов Биткова, Салищева и других. Такие прейскуранты Михалыч выписывал ежегодно, и мы с ним постоянно пх рассматривали.

Помню, особенный, прямо священный трепет вызывало у меня изображение двустволки «пёрде». Ниже в прейскуранте было помещено краткое описание этого ружья, а совсем внизу, в правом уголке, стояла цена — 1000 рублей. Так дорого не стоило никакое другое ружье.

И вот теперь, глядя на витрину, за стеклом которой поблескивали вороненой сталью стволы ружей, я мысленно представлял себе среди них и это сокровище.

В охотничьем магазине были интересны не только ружья, по и покупатели. Собственно, настоящих покупателей я что-то и не заметил. Все это были, как теперь принято говорить, «болельщики». Многие из них, видимо, давно были знакомы. Они пришли сюда совсем не для покупки ружей, а просто встретиться, поговорить по душам о предстоящей летней охоте, о собаках, о прежних охотах. Поговорить, а кстати, и повертеть в руках новенькие ружья.

Приказчики магазина, видимо, тоже хорошо знали всех этих «любителей», приветливо здоровались с ними и охотно показывали то одно, то другое ружье.

Вообще этот магазин походил больше всего на клуб, куда собираются старые друзья-приятели.

Я пристраивался то к одной, то к другой кучке «любителей», с наслаждением прислушивался к их разговорам и из-за чужих боков, локтей, животов старался разглядеть то ружье, какое знатоки в данный момент разглядывали.

Мама, потеряв всякую надежду вытащить меня из злополучного магазина, наконец смирилась, уселась в сторонке на мягкий стул и слегка задремала.

Вдруг я заметил, что почти все покупатели перестали вертеть ружья и начали поглядывать в одну сторону. Я тоже оглянулся и увидел высокого человека в легком, очень красивом пальто и в такой же красивой летней шляпе, которая была надета чуть-чуть набочок. Это был, очевидно, знатный господин. Он стоял, облокотясь о прилавок, и, небрежно поглядывая по сторонам, говорил о чем-то с приказчиком. Лицо у него было открытое, добродушное, но какое-то важное. Я подошел к нему и стал почти рядом.

— Уж извините, Федор Иванович, — робко говорил приказчик, — «пёрде» у нас сейчас нет. Что было, продали, а новые откуда же взять? Сами понимаете… И насчет стоимости тоже: как теперь ценить, рублик-то все под горку катится?..

— Понимаю, все понимаю. Под горку, говорите, катится, — повторил знатный господин и вдруг рассмеялся, да так бастисто, громко, прямо на весь магазин. — Катится, говорите? — повторил он еще раз и, не торопясь, добавил. — Ну и пусть его катится. А мне «джемсика» все-таки поищите… там где-нибудь… — И он указал пальцем куда-то неопределенно за витрину. — Мой рублик не покатится, заплачу валютой, — небрежно добавил он.

Приказчик угодливо поклонился:

— Поищу-с, поищу-с, — и побежал в проход между витринами.

Через несколько минут он вернулся в сопровождении другого продавца, пожилого, степенного, может, даже самого хозяина магазина. В руках у него было ружье.

«Неужели это «пёрде»?» — подумал я с невольным трепетом.

Конечно, это было «пёрде», иначе и быть не могло. Степенный продавец нес его так, как носят только какую-нибудь драгоценную хрустальную вещь, которую чуть толкнешь — и она разобьется.

С низким поклоном он передал ружье покупателю.

— Ну вот и нашлось, — небрежно сказал тот, взял ружье и стал вертеть его без всякой осторожности.

Зато оба продавца, стоя рядом, всем своим видом показывали, что они готовы тут же броситься на помощь, если ружье, не дай бог, выскользнет из рук покупателя.

«И это «пёрде», настоящее «пёрде», — мысленно твердил я, стараясь придвинуться к ружью как можно ближе и как можно лучше рассмотреть его.

К моему великому огорчению, я не мог в нем разглядеть ничего особенного: ружье как ружье. Даже гравировка была какая-то очень мелкая, почти совсем незаметная.

А я-то думал, что «пёрде» все в золоте, так и сверкает!

В своем охотничьем любопытстве я залез почти под руку важному покупателю. Наконец он заметил меня и весело сказал:

— Куда ж ты, юноша, лезешь, скоро меня за прилавок загонишь!

Я очень смутился. А оба продавца, как две змеи, сразу зашипели:

— Что вам здесь нужно, что вы толкаетесь…

Но шипеть им долго не пришлось. Знатный господин еще раз осмотрел ружье и сказал:

— Беру. Сколько следует?

— Да как в прейскуранте, мы лишнего не берем, — торопливо ответил старший продавец. — Только уж, Федор Иванович, как обещали, валютой, а то сами посудите…

— Хорошо, хорошо, — кивнул покупатель и, расстегнув пальто, достал бумажник.

— Сейчас покупочку завернем, — суетился старый продавец. — А вас прошу ко мне в кабинет. Что здесь-то стоять! Посидите, отдохните.

Все трое удалились в какую-то боковую дверь.

Ко мне быстро подошла мама:

— Ты видел? Знаешь, кто это? Высокий такой, около тебя стоял. Это — Шаляпин, певец Шаляпин.

Про Шаляпина я и раньше слыхал и от мамы, и от Михалыча. Но, признаться, в этот раз он совсем не заинтересовал меня как знаменитый артист. В его лице я видел значительно больше, чем гениального певца и артиста, — я видел в нем счастливейшего из смертных, обладателя ружья «пёрде».

Это был единственный случай в жизни, когда я и видел, и слышал Шаляпина, кстати сказать, видел и слышал его в совсем не свойственной ему роли — в роли покупателя охотничьего ружья. Ведь Шаляпин не был охотником. Но, как я узнал потом, дорогие ружья он приобретал очень охотно, вероятно, ценил их просто как хорошую вещь, а вовсе не как друга и спутника на охоте.

В этот же день мы с мамой побывали еще в одном очень интересном месте — в магазине Бланка.

Чучельная мастерская Бланка и магазин при ней помещались в доме между А



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-07-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: