– Пойдите поспите, сеньор Ардевол, – сказала медсестра по имени Дора, в очках с пластмассовой оправой.
– Врач сказал, что надо с ней разговаривать.
– Но вы целый день с ней разговаривали. У бедной Сары, наверно, уже в голове звенит.
Она проверила капельницу, молча посмотрела на монитор. Спросила, не глядя на него:
– О чем вы с ней говорите?
– Обо всем.
– Вы за два дня ей кучу историй понарассказывали.
– А вам никогда не было жаль, что вы молчали с любимым человеком?
Дора повела бровями и сказала, на сей раз глядя ему в глаза: сделайте нам одолжение, пойдите домой и поспите. Завтра вернетесь.
– Вы мне не ответили.
– У меня нет ответа.
Адриа Ардевол посмотрел на Сару:
– А если проснется – а меня нет?
– Мы вам позвоним, не волнуйтесь. Она никуда не денется.
Он не осмелился сказать: а если умрет, потому что это было немыслимо – теперь, когда в сентябре откроется выставка рисунков Сары Волтес‑Эпштейн.
Дома я продолжал разговаривать с тобой, вспоминая, что я тебе рассказывал. И теперь, несколько лет спустя, я спешу тебе написать, чтобы ты не умерла окончательно, когда меня уже не будет. Все неправда, ты это знаешь. Однако все – великая глубокая правда, которую никто никогда не оспорит. Эта правда – мы с тобой. Эта правда – я вместе с тобой, озарившей мою жизнь.
– Сегодня приходил Макс, – сказал Адриа, но Сара не ответила, как будто ей было все равно.
– Привет, Адриа.
Адриа, не сводивший глаз с Сары, обернулся. В дверях стоял Макс Волтес‑Эпштейн с бессмысленным букетом роз в руках.
– Привет, Макс. – Адриа посмотрел на розы. – Зачем ты…
– Она обожает цветы.
Я прожил с тобой тринадцать лет и не подозревал, что ты обожаешь цветы. Мне так стыдно. Я тринадцать лет не замечал, что ты каждую неделю ставила новый букет в прихожей. Гвоздики, гардении, лилии, розы и разные другие цветы. Я вдруг четко их увидел, и это было как обвинение.
|
– Положи их здесь, спасибо. – Я махнул непонятно куда рукой. – Я сейчас попрошу принести вазу.
– Я могу прийти вечером. Я договорился, чтобы… Если ты хочешь отдохнуть.
– Я не могу.
– Ты так выглядишь… ты так ужасно выглядишь… тебе нужно лечь и поспать несколько часов.
Оба они долго сидели у постели Сары и смотрели на нее, и каждый переживал по‑своему. Макс думал: почему я не поехал с ней, она бы не была одна. Если б я знал, если б знал… Адриа же все говорил себе: если бы я не оказался в постели с Лаурой, я был бы дома, делая выписки из Льюля, Вико и Берлина, услышал бы дзыыыыыыынь, открыл бы дверь, ты бы поставила на пол сумку, и, когда бы с тобой случилось это ссучье кровоизлияние, этот проклятый инсульт, я бы взял тебя на руки, отнес в кровать и позвонил бы Далмау, в Красный Крест, в скорую, в Medicus Mundi[406], и тебя бы спасли. Все это по моей вине, соседи говорят, что ты вышла на площадку, потому что сумка была уже внутри, а ты упала и пролетела несколько ступенек, тебя подобрали, и доктор Реал сказала, что сначала надо спасти тебе жизнь, а потом уже смотреть, нет ли у тебя, бедной, каких‑нибудь смещений или переломов. Но жизнь тебе, по крайней мере, спасли, потому что ты ведь проснешься когда‑нибудь и скажешь мне: я бы с удовольствием выпила чашечку кофе, как тогда, когда ты вернулась в прошлый раз. Когда я провел с тобой первую ночь в больнице, еще сохраняя запах Лауры на коже, а потом вернулся домой, то в прихожей я увидел твою дорожную сумку и убедился, что ты захватила все, что прежде увезла с собой. И тогда я понял, что ты пришла, чтобы остаться. И я клянусь тебе, что услышал твой голос и твои слова «я бы с удовольствием выпила чашечку кофе». Мне говорят, что когда ты проснешься, то не будешь ничего помнить. Даже как ударилась о лестницу. Мундо, наши соседи снизу, услышали, как ты падаешь, и забили тревогу. А я в это время был в постели с Лаурой и не хотел подходить к телефону. Наконец Адриа очнулся от своих мыслей.
|
– Она сказала тебе, что поехала домой?
Макс какое‑то время не отвечал. Не хотел говорить или не помнил?
– Не помню. Она мне ничего не сказала. Взяла вдруг сумку и ушла.
– А что она перед этим делала?
– Рисовала. Гуляла по саду, смотрела на море, смотрела на море, смотрела на море…
У Макса раньше не было привычки повторять слова. Он вел себя неестественно.
– Смотрела на море.
– Да.
– Я просто хотел знать – она решила вернуться или…
– Какая теперь разница?
– Большая. Для меня – большая. Потому что мне все‑таки кажется, что она решила вернуться.
Mea culpa.
Адриа провел вечер в молчании вместе с обескураженным Максом, который еще до конца не понял, что произошло. На следующий день я снова пришел к тебе, с твоими любимыми цветами.
– Что это такое? – спросила, морща нос, Дора, едва я появился.
– Желтые гардении. – Адриа смутился. – Она их больше всего любит.
– Тут слишком много народу ходит.
– Это лучшие цветы, которые я могу ей принести. Гардении всегда были в ее кабинете, когда она работала.
|
Дора внимательно рассмотрела небольшую картину.
– А кто автор? – спросила она.
– Абрахам Миньон. Семнадцатый век.
– Ценная, наверно?
– Очень. Поэтому я ее и принес ей.
– Ой, поосторожнее здесь. Лучше унесите домой.
Но вместо того чтобы последовать ее совету, профессор Роч поставил букет желтых гардений в вазу и вылил туда бутылку воды.
– Я обещал ей, что позабочусь о них.
– Но ваша жена должна лежать в больнице. По крайней мере, несколько месяцев.
– Я буду приходить ежедневно. И оставаться весь день.
– Вы должны продолжать жить. Нельзя тут сидеть весь день.
Я не мог проводить там весь день, но оставался много часов подряд и понял, как один лишь бессловесный взгляд может ранить сильнее, чем остро наточенный нож. Какой ужасный был этот взгляд Гертруды. Я кормил ее, а она смотрела мне в глаза и покорно глотала суп. И все время смотрела мне в глаза и молча обвиняла меня.
Самое худшее – неопределенность. Ужаснее всего не знать, так ли это. Она смотрит, а ты не можешь разгадать этот взгляд. Может, она меня обвиняет? Может, хочет сказать о своем невыносимом страдании и не может? Может, хочет рассказать мне, как она меня ненавидит? А может – как она меня любит и надеется, что я ее спасу? Бедная Гертруда на самом дне бездны, и мне ее оттуда не достать.
Каждый день Александр Роч навещал ее и долго сидел у ее кровати, смотря на нее, подставляя себя ее острому как нож взгляду, вытирая ей пот со лба и не решаясь сказать хоть слово, чтобы не испортить все еще больше. А она спустя вечность начала слышать крики Tiberium in Tiberim, Tiberium in Tiberim[407] – последнее, что она читала, прежде чем погрузиться в полную темноту. И стала видеть лица людей, одного, двух, трех, которые говорили ей что‑то, кормили с ложки, вытирали пот, а она спрашивала: что происходит, где я, почему вы мне ничего не объясняете? Наконец она начала что‑то различать вдали, совсем вдали, и не понимала, что это, или не хотела понимать, и в смущении хваталась опять за Светония и говорила: morte eius ita laetatus est populus, ut ad primum nuntium discurrentes pars: «Tiberium in Tiberim!» clamitarent[408]. Она кричала это изо всех сил, но Светоний съеживался у нее в голове, и никто не слышал ее. Может, это потому, что она говорила на латыни… Нет. Да. Она целую вечность не могла понять, чье же это лицо она постоянно видит перед собой и кто этот человек, который говорит ей что‑то такое, что она никак не может расслышать. Но наконец она догадалась, кто это, вспомнила ту ночь, потихоньку связала одно с другим и пришла в ужас. И стала отчаянно вопить от страха. А Александр Роч не знал, что лучше – терпеть это невыносимое молчание или напрямую столкнуться с последствиями того, что он однажды совершил. Не знал, правильно ли он поступает, но как‑то раз все‑таки спросил:
– Доктор, почему она не говорит?
– Как – не говорит? Говорит.
– Простите, но моя жена молчит с тех пор, как вышла из комы.
– Сеньор Роч, ваша жена уже несколько дней как разговаривает, разве вам не сообщили? Мы, правда, ни слова не понимаем, потому что это какой‑то редкий язык, а мы не очень сильны… Но она еще как говорит!
– На латыни?
– На латыни? Нет. Мне кажется, это не латынь. Впрочем, с языками…
Так, значит, Гертруда заговорила, а молчала только с ним. Это испугало его еще сильнее, чем острый как нож взгляд.
– Почему ты ничего не говоришь мне, Гертруда, – спросил он, прежде чем кормить ее этим отвратительным супом с манкой – у них в этой больнице что, нет другой еды?!
Но женщина, как всегда, только пристально посмотрела на него.
– Ты слышишь? Ты меня слышишь теперь?
Он повторил это по‑эстонски и, в память о дедушке, по‑итальянски. Гертруда молчала и только открывала рот, чтобы получить ложку привычного отвратительного супа, словно эти вопросы ее не касались.
– Что ты рассказываешь всем подряд?
Еще одна ложка супа. Александру Рочу показалось, что Гертруда постаралась скрыть насмешливую улыбку, и у него вспотели ладони. Он покормил жену супом, стараясь не смотреть ей в глаза. Отставив тарелку, он наклонился к ней близко‑близко, так что почти мог учуять ее мысли, но не поцеловал ее. Прямо в самое ухо он спросил: что же такого ты им рассказываешь, Гертруда, о чем не можешь сказать мне? И повторил вопрос по‑эстонски.
Она уже две недели как вышла из комы. Уже две недели, как врачи сказали ему: профессор Роч, как мы и опасались, ваша жена полностью парализована из‑за патологии мозга. Не сейчас, но, возможно, через несколько лет медицина сможет, как мы надеемся, смягчить, а возможно, и полностью устранить последствия такого типа поражений мозга. Я был не в силах ничего сказать, потому что на меня столько всего обрушилось и потому что я не осознавал, какая ужасная случилась беда. Вся моя жизнь перевернулась. К тому же я беспокоился: что же говорит Гертруда?
– Нет‑нет, не волнуйтесь, так бывает, что у больного наблюдается «обратный ход памяти». Ничего страшного, что она говорит на каком‑то своем языке, как в детстве… На шведском?
– Да.
– К сожалению, среди персонала…
– Ну что вы…
– Очень странно, что она не говорит с вами.
Черт бы ее побрал. Бедняжка.
Не прошло и двух недель, как профессору Рочу удалось перевезти жену домой. Он доверил уход за ней Доре, толстушке, которую порекомендовали в больнице для восстановительной терапии. Сам же проводил время, давая Гертруде суп, избегая ее взгляда и размышляя, что ты знаешь и что думаешь о том, что знаю я, и не знаю, знаешь ли ты, и что лучше было бы не слышать никому.
– Очень странно, что она не говорит с вами, – повторяла Дора.
Не просто странно, а тревожно.
– И каждый день она становится все болтливее, сеньор Роч. Как к ней подойдешь, так она давай говорить по‑норвежски… Это ведь норвежский? Вот бы вам подслушать ее!
Он так и сделал не без помощи толстушки‑медсестры, которая прониклась к Гертруде и каждый день говорила ей: какая ты сегодня красивая, Гертруда, а когда та заговаривала с ней, то брала ее бесчувственную руку и спрашивала: что ты сказала, дорогая? Я не понимаю тебя, ты ведь видишь, что я, глупенькая, ничего не смыслю в исландском. И профессор Александр Роч, которому в этот час полагалось сидеть в своем кабинете, дождался в соседней комнате того момента, когда Гертруда опять заговорит. Вечером, когда к ней подошла сиделка, чтобы повернуть ее на бок, Гертруда сказала именно то, чего я так боялся, и я задрожал как осиновый лист.
Я, конечно, ничего не задумывал заранее, боже сохрани, хотя в самых мутных глубинах моей души и таилось невысказанное желание, в котором не хотелось себе признаваться. Мне это привиделось после двух долгих часов езды по темному шоссе. Гертруда дремала на переднем сиденье, а я вел машину и думал в отчаянии, как сказать ей, что я хочу уйти, что мне очень, очень жаль, но я уже все решил, так случилось, жизнь иногда преподносит сюрпризы, и мне все равно, что скажут родственники, коллеги, соседи, потому что у каждого есть право выбрать другую жизнь, и вот теперь я хочу им воспользоваться. Я так влюблен, Гертруда.
И вдруг – неожиданный поворот шоссе. Он тут же принял решение, сам того не желая, в темноте все казалось проще, и он открыл дверцу, отстегнул ремень безопасности и выпрыгнул на асфальт. А машина неслась вперед без тормозов, и я в последний раз услышал голос Гертруды, она кричала: что случилось, что случилось, Сааандреее?.. И что‑то еще, что я уже не разобрал, а потом пустота проглотила и машину, и Гертруду, и ее страшный крик, и с тех пор мне остался только ее острый как нож взгляд. Когда Дора выставляла меня из больницы, дома, в одиночестве, я думал о тебе, думал, что же я сделал не так, без толку искал бумажку, на которой ты написала имя владельца скрипки, и представлял себе, как я еду в Гент или в Брюссель с Виал в запятнанном кровью футляре, как подхожу к ухоженному дому, звоню, звонок звякает сначала властно, а затем изящно, как мне открывает служанка в накрахмаленном чепце и спрашивает: что вам угодно?
– Я пришел вернуть скрипку.
– Ах да, проходите. Давно пора, не так ли?
Чопорная прислуга закрывала дверь и удалялась. И раздавался ее приглушенный голос: сударь, тут пришли вернуть скрипку. И немедленно появлялся седовласый почтенный мужчина, в клетчатом бордово‑черном халате, с силой сжимающий в руках бейсбольную биту, и говорил мне: вы и есть тот самый подлец Ардефол?
– Д‑да.
– И вы принесли Виал?
– Держите.
– Феликс Ардефол, так? – спрашивал он, поднимая биту.
– Нет, Феликс – это мой отец. А я тот самый подлец Адриа Ардевол.
– А можно узнать, почему вы так долго не возвращали мне ее? – Бита все еще находилась в положении, опасном для моего черепа.
– Это такая долгая история, знаете ли, что сейчас… Дело в том, что я очень устал, а моя любимая в больнице и все никак не проснется.
Седовласый почтенный мужчина опустил биту на пол, служанка ее подобрала, а он выхватил у меня из рук футляр, тут же присел на корточки, раскрыл его, снял замшевые прокладки и вынул Сториони. Роскошную. В эту секунду я пожалел о том, что привез ее, потому что этот седовласый почтенный мужчина ее недостоин. Я просыпался в холодном поту, шел к тебе в больницу и говорил тебе: я делаю все возможное, но никак не могу найти ту бумажку. Нет, нет, не проси меня звонить сеньору Беренгеру, я ему не доверяю, он только все опоганит. Так на чем мы остановились?
Александр Роч поднес ей ложку ко рту. Несколько мгновений Гертруда не разжимала губ. Она лишь смотрела ему в глаза. Ну же, открой рот, сказал я, только чтобы не терпеть больше этот взгляд. Наконец она, слава богу, открыла рот, и я смог влить в него горячий бульон и подумал, что, безусловно, лучше не подавать виду, что я слышал, о чем она говорила Доре, полагая, что меня нет дома, и я сказал: Гертруда, я тебя люблю, почему ты со мной не разговариваешь? Что с тобой происходит? Мне сказали, что, когда меня нет, ты тогда говоришь. Почему? Ты как будто что‑то имеешь против меня. Гертруда вместо ответа открыла рот. Профессор Роч дал ей еще пару ложек бульона и посмотрел в глаза:
– Гертруда, скажи мне, что с тобой? Скажи мне, о чем ты думаешь?
Через несколько дней Александр Роч четко понял, что эта женщина вызывает у него не сочувствие, а страх. Мне жаль, что я не могу тебе сочувствовать, но в жизни так бывает. Я безумно влюблен, Гертруда, и имею право изменить свою жизнь, и не хочу, чтобы ты мне мешала, вызывая сострадание или угрожая мне. Ты всегда была активной, всегда хотела навязать свою точку зрения, а теперь вынуждена лишь открывать рот, чтобы проглотить суп. И молчать. И говорить по‑эстонски. А как теперь ты будешь читать своих Марциалов и Ливиев? Этот придурок доктор Далмау говорит, что обратный ход памяти после комы бывает и это не страшно. В конце концов Александр Роч, встревоженный, решил, что надо быть все время настороже: это никакой не обратный ход памяти, это хитрость. Она так поступает, чтобы заставить меня переживать… Ей только и надо, чтобы я переживал! Если она хочет мне навредить, я этого не допущу. Но она не хочет, чтобы я знал, что именно она задумала. Не знаю, как ее нейтрализовать. Ума не приложу. Я ведь уже нашел идеальный способ, да только он с ней не прошел. Способ, конечно, идеальный, но очень рискованный, я и сам не знаю, как мне удалось выпрыгнуть из машины.
– А вы что, ехали не пристегнувшись?
– Пристегнувшись. Так мне кажется. Я точно не помню.
– И ремень не был неисправен или поврежден?
– Может быть, и был. Не знаю. Я был… Машину подбросило с такой силой, что дверца открылась и я выпрыгнул.
– Чтобы спастись?
– Нет‑нет, оттого что машину подбросило. Упав на землю, я увидел, как машина уносится, и потерял жену из виду, а она кричала: «Саааандреее».
– Канава была глубиной три метра.
– Мне показалось, что дорога ее проглотила. И думаю, что тут я потерял сознание.
– Она кричала «Саааандреее»?
– Да. А что?
– А почему вы не уверены в том, что потеряли сознание?
– Я не… Точно не знаю. А как она?
– Плохо.
– Она выживет?
Тогда инспектор произнес слова, которых тот больше всего боялся; он сказал: не знаю, верите вы в Бога или нет, но случилось чудо, Господь услышал ваши молитвы.
– Я неверующий.
– Ваша жена будет жить. Так вот…
– Боже мой.
– Да.
– Скажите мне точно, что вам нужно, господин Ардевол.
Я какое‑то время приводил в порядок свои хаотичные мысли. Тишина в мастерской Пау Ульястреса помогла мне прояснить их. И я в конце концов сказал, что эта скрипка была украдена во время Второй мировой войны. Одним нацистом. Мне кажется, она была конфискована прямо в Освенциме.
– Ничего себе!
– И в силу некоторых обстоятельств, которые не имеют отношения к делу, она уже много лет принадлежит моему семейству.
– И вы хотите ее вернуть, – подытожил мастер.
– Нет! А может, и да. Не знаю. Но я хотел узнать, у кого ее отобрали. Кто был предыдущим хозяином. После чего мы об этом и поговорим.
– Но если ее хозяина угнали в Освенцим…
– Да, разумеется, но у него могут оставаться родственники…
Пау Ульястрес взял скрипку и стал играть партиту Баха, точно не помню какую. Кажется, Третью?.. Я себя чувствовал прегадко, потому что уже долго не приходил к тебе, и, когда наконец оказался у твоей постели, взял твою руку и сказал: Сара, я предпринимаю кое‑какие шаги, чтобы вернуть ее, но пока что у меня это не получается. Я хочу вернуть ее настоящему владельцу, а не какому‑то пройдохе. А мастер мне настоятельно советовал: действуйте крайне осторожно, господин Ардевол, не торопитесь. Сейчас столько наглецов, пользующихся ситуацией, похожей на вашу. Ты понимаешь меня, Сара?
– Гертруда…
Жена смотрела в потолок и даже не подумала перевести взгляд. Александр дождался, когда Дора захлопнет входную дверь и они останутся одни.
– Это моя вина, – сказал он мягко. – Извини меня… Наверно, я заснул за рулем… Это моя вина.
Она посмотрела на него как будто откуда‑то издалека. Открыла рот, словно собираясь что‑то сказать. Через несколько секунд, длившихся вечность, она лишь сглотнула слюну и отвела глаза.
– Это было не нарочно, Гертруда. Произошла авария…
Она взглянула на него, и теперь он сглотнул слюну: эта женщина все знает. Никогда еще ничей взгляд так меня не пронзал. Господи боже! Она ведь может наговорить всяких глупостей первому встречному, потому что теперь она знает, что я знаю, что она все знает. Боюсь, у меня нет другого выхода. Я не хочу, чтобы ты стала мне препятствием на пути к счастью, которое я заслужил.
Мой муж хочет меня убить. А меня здесь никто не понимает. Скажите об этом моему брату. Освальд Сикемяэ, он учитель в Кунде, пусть он меня отсюда заберет. Мне страшно.
– Не может быть…
– Может.
– Повтори, – попросила Дора.
Агата посмотрела в блокнот, потом на отходившего официанта и сказала: мой муж хочет меня убить. А меня здесь никто не понимает. Скажите об этом моему брату. Освальд Сикемяэ, он учитель в Кунде, пусть он меня отсюда заберет. Пожалуйста, мне страшно. А еще она добавила: я одна‑одинешенька, одна‑одинешенька. Если кто‑то меня понимает, пусть поговорит со мной, чтобы я его поняла.
– А ты что ей ответила? С тех пор как я за ней ухаживаю, она в первый раз заговорила с кем‑то, а то все со стенами, несчастная. Что ты ей сказала?
– Ну что вы… Это все нервы…
– Мой муж знает, что я знаю, что он меня хочет убить. Я его очень боюсь. Я хочу обратно в больницу. Я здесь с ним одна… Я всего боюсь… Вы мне не верите?
– Конечно верю. Но…
– Вы мне не верите. Он убьет меня.
– Но зачем ему надо вас убивать?
– Не знаю. До сих пор мы жили хорошо. Не знаю. Эта авария… – Агата перевернула страницу в блокноте и продолжала разбирать наспех записанное корявыми буквами. – Эта авария мне показалась… Как будто он не… – Агата оторвалась от записей. – Бедная женщина, она тут начала говорить что‑то бессвязное.
– А ты думаешь, она права? – спросила Дора, обливаясь потом.
– Откуда я знаю!
Обе посмотрели на третью женщину, ту, которая до сих пор молчала. Она, словно вопрос был адресован ей, впервые заговорила:
– А я ей верю. Где эта Кунда?
– На северном побережье. У Финского залива.
– А ты откуда знаешь эстонский? И знаешь где… – спросила в восхищении Дора.
– Ну, просто…
Я было хотела ей рассказать, что познакомилась с Ааду Мююром, да, с тем самым, стройным, метр девяносто, с доброй улыбкой. Я познакомилась с ним восемь лет назад и влюбилась в него по уши. Да, я влюбилась в Ааду Мююра, часовых дел мастера, и уехала жить в Таллин, рядом с ним, я бы отправилась и на другой конец света, туда, где горы обрываются, и если поскользнуться, то улетишь в адскую пропасть за то, что верил иногда, что Земля круглая. Я бы и туда отправилась, если бы Ааду меня позвал. В Таллине я сначала работала в парикмахерской, а потом продавала мороженое в одном кафе, где вечером подавали спиртное. В какой‑то момент я так хорошо стала говорить по‑эстонски, что люди спрашивали, откуда у меня этот акцент, то ли я с острова Сааремаа, то ли что… А когда я говорила, что я из Каталонии, мне не верили… Говорят, что эстонцы холодные люди, но это неправда, стоит им выпить водки, они оттаивают и любят поговорить. А Ааду в один ужасный день исчез, и с тех пор я о нем ничего не знаю. Что делать… Но мне больно об этом вспоминать. Я вернулась, потому что мне нечего было делать там, в холоде, без Ааду, не продавать же мороженое эстонцам, готовым напиться. Я все еще не пришла в себя от этого потрясения, и тут мне звонит Элена и говорит: слушай, а вдруг да получится, ты ведь знаешь эстонский? Я говорю: да, а что? Понимаешь, у меня есть подруга, сиделка, ее зовут Дора, у нее тут одна проблема… Она очень боится, что… это может быть очень серьезно… А я готова схватиться за что угодно, лишь бы забыть про двухметрового Ааду и его нежную и нерешительную душу, которая однажды вдруг перестала быть нежной. И говорю: конечно я не забыла эстонский. Куда надо ехать? Что надо делать?
– Да нет… Я хочу сказать… Как ты этот язык так здорово выучила? Я вот чудом поняла, что это эстонский. По мне, так он ни на что не похож. Пока она как‑то не сказала уж не помню что, и я давай перечислять: норвежский, шведский, датский, финский, исландский… Наконец говорю – эстонский, и мне показалось, что у нее глаза заблестели по‑особому. Вот из‑за этого я… И угадала.
– Плохо, что мы не знаем, действительно ли ее муж серийный убийца, или это она помешалась. Может, нам тоже грозит опасность? Ну, вы понимаете, о чем я.
– Мне кажется, я никогда не видела, чтобы женщина так боялась, – второй раз включилась в разговор Элена. – Лучше нам теперь быть поосторожнее.
– Надо ее поподробнее расспросить.
– Хотите, я еще раз с ней поговорю?
– Да.
– А если вдруг он придет?.. Что тогда?
После краткой, но страстной встречи со своей новой возлюбленной Александр Роч окончательно решился. Мне очень жаль, Гертруда, но у меня нет другого выхода: ты сама меня на это толкаешь. Теперь мне пора пожить. Он решительно поднялся по ступенькам метро, говоря: эту ночь я не упущу.
А Гертруда в это время все говорила и говорила по‑эстонски, а Агата, переодетая сиделкой, – это она‑то, падавшая в обморок при виде крови! – с замиранием сердца переводила все Доре, а Гертруда говорила: я смотрела в темноте на его профиль. Да, потому что он с недавних пор стал странным, очень странным, не знаю, что это с ним, и он сжимал челюсти, вот так, и бедная Гертруда хотела поднять руку, чтобы показать, как он это делал, но убедилась, что работает у нее только голова. И тогда она сказала: мне показалось, что в это мгновение он обнажил свою душу и ненавидел меня просто за то, что я существую на свете. И сказал: хватит, к черту все. Да, да, хватит, к черту все.
– По‑эстонски сказал?
– Что?
– Он это сказал по‑эстонски?
– Не знаю. Тут я увидела, как он отстегивает ремень безопасности, и почувствовала, что машина летит, и я закричала: Саааандреее, сукин сын… И все исчезло. Все. Пока я не очнулась. Он сидел рядом и говорил: это не моя вина, Гертруда, произошла авария.
– Ваш муж говорит по‑эстонски?
– Нет. Но понимает. Или нет, говорит.
– А вы могли бы говорить по‑каталански?
– А на каком языке я говорю?
Тут послышался звук поворачивающегося в замке ключа, и все три женщины похолодели от страха.
– Поставь ей градусник. Нет, лучше растирай ей ноги.
– Как?
– Блин, просто растирай! Он не должен был прийти в это время.
– О, у нас гости! – сказал он, скрывая удивление.
– Добрый вечер, сеньор Роч.
Он посмотрел на обеих. На всех трех. Мимолетным подозрительным взглядом. Приоткрыл рот. Увидел, как незнакомая сиделка мнет правую ногу Гертруды, будто это пластилин.
– Это… она пришла помочь мне.
– Как она? – поинтересовался он.
– Как всегда. Никаких изменений. – И, кивнув в сторону Агаты: – Это коллега, которая…
Профессор Роч подошел поближе к кровати, посмотрел на жену, поцеловал ее в лоб, потрепал по щеке и сказал: я сейчас вернусь, дорогая, забыл купить пирожные. И вышел, не удосужившись что‑то объяснить сиделкам. Оставшись одни, женщины переглянулись. Все три.
Сара, вчера поздно вечером я нашел твою бумажку с фамилией. Там написано: Маттиас Альпаэртс. Живет в Антверпене. Но видишь ли что? Я не доверяю твоему источнику. Он отравлен завистью сеньора Беренгера и Тито. Сеньор Беренгер – мошенник и хочет только одного – отомстить моему отцу, моей матери и мне. Он использовал тебя в своих интересах. Дай мне немного подумать. Мне нужно бы узнать… Ох, не знаю. Клянусь, я делаю все, что могу, Сара.
Я знаю, что ты хочешь меня убить, Сандре, хотя называешь меня «дорогая» и покупаешь пирожные. Я знаю, чтó ты сделал, потому что видела это во сне. Мне сказали, что я пять дней была в коме. А для меня эти пять дней стали четким и медленным видением аварии: я наблюдала за тобой в темноте, потому что в последнее время ты стал очень странным, мрачным, раздраженным, неразговорчивым. Первое, что приходит в голову жене, когда муж так ведет себя, – у него на уме другая. Возникает призрак другой. Да, это первое, что приходит в голову. Но я не знала, что сказать. Я не могла смирится с мыслью, что ты можешь меня так… кинуть. И в первый же день в больнице я громко сказала: помогите! Мне кажется, мой муж хочет меня убить, потому что в машине у него было такое странное лицо и он отстегнул ремень и сказал: хватит, а я закричала: Саааандреее, сукин сыыыыыын, а потом мне снился этот долгий сон, где все повторялось и повторялось, пять дней подряд. Я уже не знаю, что говорю. Когда я в первый раз осмелилась громко сказать, что, мне кажется, ты меня хочешь убить, никто не обратил на это внимания, как будто не поверили. Но люди на меня смотрели, а эта Дора спрашивала: что ты говоришь? Я тебя не понимаю А я же совершенно ясно говорила: мне кажется, мой муж меня хочет убить, уже никого не стыдясь, и меня охватывала паника: никто мне не верил и не обращал на меня внимания. Меня как будто похоронили заживо. Это ужасно, Сандре. Я смотрю тебе в глаза, а ты отводишь взгляд: что ты вычисляешь? Зачем ты спрашиваешь меня: что ты говоришь другим, но не мне? Чего ты хочешь? Чтобы я сказала тебе в лицо, что мне кажется, ты хотел меня убить, что мне кажется, ты хочешь меня убить? Чтобы я сказала тебе, глядя в глаза: я думаю, ты хочешь убить меня, потому что я мешаю тебе жить и гораздо проще убрать меня с дороги, задуть, как свечу, чем объясняться со мной? Теперь, Сандре, объяснять мне что‑либо… уже не нужно. Но только не задувай свечу: я не хочу умирать. Мне так покойно, когда я замурована в своей броне, во мне еще теплится слабый огонь. Не лишай меня его. Уходи, разводись со мной, но не гаси во мне огонь.
Агата вышла из квартиры, когда на лестнице уже витали вкусные запахи: пришло время ужина. У нее дрожали ноги. На улице ей в нос ударили выхлопные газы автобуса. Она направилась к метро. Она только что смотрела в глаза убийце, и это было страшно. Сеньор Роч – убийца. Это точно. Когда она уже собиралась спускаться по лестнице, этот самый убийца, с острым как нож взглядом, возник рядом и сказал: девушка, будьте так любезны. Она остановилась, похолодев от ужаса. Он смущенно улыбнулся, провел рукой по волосам и спросил: