Из письма СТ. Славугинскому




Что такое обломовщина?

<...> По-видимому, не обширную сферу избрал Гончаров для своих изображений. История о том, как лежит и спит добряк-ле­нивец Обломов и как ни дружба, ни любовь не могут пробудить и поднять его, — не бог весть какая важная история. Но в ней отра­зилась русская жизнь, в ней предстает перед нами живой, совре­менный русский тип, отчеканенный с беспощадною строгостью и правильностью, в ней сказалось новое слово нашего обществен­ного развития, произнесенное ясно и твердо, без отчаяния и без ребяческих надежд, но с полным сознанием истины. Слово это — обломовщина; оно служит ключом к разгадке многих явлений рус­ской жизни, и оно придает роману Гончарова гораздо более об­щественного значения, нежели сколько имеют его все наши об­личительные повести. В типе Обломова и во всей этой обломов­щине мы видим нечто более, нежели просто удачное создание сильного таланта; мы находим в нем произведение русской жиз­ни, знамение времени. <...>

В самом деле — как чувствуется веяние новой жизни, когда, по прочтении Обломова, думаешь, что вызвало в литературе этот тип. Нельзя приписать этого единственно личному таланту авто­ра и широте его воззрений. И силу таланта, и воззрения самые ши­рокие и гуманные находим мы и у авторов, произведших прежние типы, приведенные нами выше. Но дело в том, что от появления первого из них, Онегина, до сих пор прошло уже тридцать лет. То, что было тогда в зародыше, что выражалось в неясном полуслове, произнесенном шепотом, то приняло уже теперь определенную и твердую форму, высказалось открыто и громко. Фраза потеряла свое значение; явилась в самом обществе потребность настояще­го дела. Бельтов и Рудин, люди с стремлениями действительно вы­сокими и благородными, не только не могли проникнуться необ­ходимостью, но даже не могли представить себе близкой возможно-

сти страшной, стремительной борьбы с обстоятельствами, кото­рые их давили. Они вступали в дремучий, неведомый лес, шли по топкому, опасному болоту, видели под ногами разных гадов и змей и лезли на дерево — отчасти, чтоб посмотреть, не увидят ли где дороги, отчасти же для того, чтобы отдохнуть и хоть на время из­бавиться от опасности увязнуть или быть ужаленными. Следо­вавшие за ними люди ждали, что они скажут, и смотрели на них с уважением, как на людей, шедших впереди. Но эти передовые люди ничего не увидели с высоты, на которую взобрались: лес был очень обширен и густ. Между тем, взлезая на дерево, они исцара­пали себе лицо, переранили себе ноги, испортили руки... Они стра­дают, они утомлены, они должны отдохнуть, примостившись как-нибудь поудобнее на дереве. Правда, они ничего не делают для общей пользы, они ничего не разглядели и не сказали; стоящие внизу сами, без их помощи, должны прорубать и расчищать себе дорогу по лесу. Но кто же решится бросить камень в этих несча­стных, чтобы заставить их упасть с высоты, на которую они взмо­стились с такими трудами, имея в виду общую пользу? Им состра­дают, от них даже не требуют пока, чтобы они принимали учас­тие в расчистке леса; на их долю выпало другое дело, и они его сделали. Если толку не вышло, — не их вина. С этой точки зре­ния каждый из авторов мог прежде смотреть на своего обломовс­кого героя, и был прав. К этому присоединялось еще и то, что надежда увидеть где-нибудь выход из лесу на дорогу долго держа­лась во всей ватаге путников, равно как долго не терялась и уве­ренность в дальнозоркости передовых людей, взобравшихся на дерево. Но вот мало-помалу дело прояснилось и приняло другой оборот: передовым людям понравилось на дереве; они рассужда­ют очень красноречиво о разных путях и средствах выбраться из болота и из лесу; они нашли даже на дереве кой-какие плоды и наслаждаются ими, бросая чешуйку вниз; они зовут к себе еще кой-кого, избранных из толпы, и те идут и остаются на дереве, уже и не высматривая дороги, а только пожирая плоды. Это уже — Об-ломовы в собственном смысле... А бедные путники, стоящие вни­зу, вязнут в болоте, их жалят змеи, пугают гады, хлещут по лицу сучья... Наконец толпа решается приняться за дело и хочет воро­тить тех, которые позже полезли на дерево; но Обломовы молчат и обжираются плодами. Тогда толпа обращается и к прежним сво­им передовым людям, прося их спуститься и помочь общей рабо­те. Но передовые люди опять повторяют прежние фразы о том, что надо высматривать дорогу, а над расчисткой трудиться нечего. — Тогда бедные путники видят свою ошибку и, махнув рукой, гово­рят: «Э, да вы все Обломовы!». И затем начинается деятельная, неутомимая работа: рубят деревья, делают из них мост на болоте,

образуют тропинку, бьют змей и гадов, попавшихся на ней, не заботясь более об этих умниках, об этих сильных натурах, Печо­риных и Рудиных, на которых прежде надеялись, которыми вос­хищались. Обломовцы сначала спокойно смотрят на общее дви­жение, но потом, по своему обыкновению, трусят и начинают кричать... «Аи, аи, — не делайте этого, оставьте, — кричат они, видя, что подсекается дерево, на котором они сидят. — Помилуй­те, ведь мы можем убиться, и вместе с нами погибнут те прекрас­ные идеи, те высокие чувства, те гуманные стремления, то крас­норечие, тот пафос, любовь ко всему прекрасному и благородно­му, которые в нас всегда жили... Оставьте, оставьте! Что вы дела­ете?» Но путники уже слыхали тысячу раз все эти прекрасные фразы и, не обращая на них внимания, продолжают работу. 06-ломовцам еще есть средство спасти себя и свою репутацию: слезть с дерева и приняться за работу вместе с другими. Но они, по обык­новению, растерялись и не знают, что им делать... «Как же это так вдруг?» — повторяют они в отчаянии и продолжают посылать бес­плодные проклятия глупой толпе, потерявшей к ним уважение.

А ведь толпа права! Если уж она сознала необходимость насто­ящего дела, так для нее совершенно все равно — Печорин ли пе­ред ней или Обломов. Мы не говорим опять, чтобы Печорин в данных обстоятельствах стал действовать именно так, как Обло­мов; он мог самыми этими обстоятельствами развиться в другую сторону. Но типы, созданные сильным талантом, долговечны: и нынче живут люди, представляющие как будто сколок с Онегина, Печорина, Рудина и пр., и не в том виде, как они могли бы раз­виться при других обстоятельствах, а именно в том, в каком они представлены Пушкиным, Лермонтовым, Тургеневым. Только в общественном сознании все они более и более превращаются в Об-ломова. Нельзя сказать, чтоб превращение это уже совершилось: нет, еще и теперь тысячи людей проводят время в разговорах и тысячи других людей готовы принять разговоры за дела. Но что превращение это начинается — доказывает тип Обломова, создан­ный Гончаровым. Появление его было бы невозможно, если бы хотя в некоторой части общества не созрело сознание о том, как ничтожны все эти quasi'-талантливые натуры, которыми прежде восхищались. Прежде они прикрывались разными мантиями, ук­рашали себя разными прическами, привлекали к себе разными та­лантами. Но теперь Обломов является перед нами разоблаченный, как он есть, молчаливый, сведенный с красивого пьедестала на мягкий диван, прикрытый вместо мантии только просторным ха­латом. Вопрос: что он делает? в чем смысл и цель его жизни? — поставлен прямо и ясно, не забит никакими побочными вопроса­ми. Это потому, что теперь уже настало или настает неотлагательно

время работы общественной... И вот почему мы сказали в начале статьи, что видим в романе Гончарова знамение времени. <...>

Да, все эти обломовцы никогда не перерабатывали в плоть и кровь свою тех начал, которые им внушали, никогда не проводи­ли их до последних выводов, не доходили до той грани, где слово становится делом, где принцип сливается с внутренней потребно­стью души, исчезает в ней и делается единственною силою, дви­гающею человеком. Потому-то эти люди и лгут беспрестанно, потому-то они и являются так несостоятельными в частных фак­тах своей деятельности. Потому-то и дороже для них отвлеченные воззрения, чем живые факты, важнее общие принципы, чем про­стая жизненная правда. Они читают полезные книги для того, что­бы знать, что пишется; пишут благородные статьи затем, чтобы по­любоваться логическим построением своей речи; говорят смелые вещи, чтобы прислушиваться к благозвучию своих фраз и возбуж­дать ими похвалы слушателей. Но что далее, какая цель всего этого читанья, писанья, говоренья, — они или вовсе не хотят знать, или не слишком об этом беспокоятся. Они постоянно говорят вам: вот что мы знаем, вот что мы думаем, а впрочем — как там хотят, наше дело — сторона... Пока не было работы в виду, можно было еще надувать этим публику, можно было тщеславиться тем, что мы вот, дескать, все-таки хлопочем, ходим, говорим, рассказываем. На этом и основан был в обществе успех людей, подобных Рудину. Даже больше — можно было заняться кутежом, интрижками, каламбу­рами, театральством — и уверять, что это мы пустились, мол, от­того, что нет простора для более широкой деятельности. Тогда и Печорин, и даже Онегин, должен был казаться натурою с необъят­ными силами души. Но теперь уж все эти герои отодвинулись на второй план, потеряли прежнее значение, перестали сбивать нас с толку своей загадочностью и таинственным разладом между ними и обществом, между великими их силами и ничтожностью дел их...

Теперь загадка разъяснилась, Теперь им слово найдено2.

Слово это — обломовщина.

Если я вижу теперь помещика, толкующего о правах челове­чества и о необходимости развития личности, — я уже с первых слов его знаю, что это Обломов.

Если встречаю чиновника, жалующегося на запутанность и об­ременительность делопроизводства, он — Обломов.

Если слышу от офицера жалобы на утомительность парадов и смелые рассуждения о бесполезности тихого шага и т.п., я не со­мневаюсь, что он Обломов.

Когда я читаю в журналах либеральные выходки против зло­употреблений и радость о том, что, наконец, сделано то, чего мы давно надеялись и желали, — я думаю, что это все пишут из 06-ломовки.

Когда я нахожусь в кружке образованных людей, гораздо со­чувствующих нуждам человечества и в течение многих лет с не­уменьшающимся жаром рассказывающих все те же самые (а иногда и новые) анекдоты о взяточниках, о притеснениях, о беззакониях всякого рода, — я невольно чувствую, что я перенесен в старую Обломовку...

Остановите этих людей в их шумном разглагольствии и ска­жите: «Вы говорите, что нехорошо то и то; что же нужно делать?» Они не знают... Предложите им самое простое средство, — они ска­жут: «Да как же это так вдруг?». Непременно скажут, потому что Обломовы иначе отвечать не могут... Продолжайте разговор с ними и спросите: что же вы намерены делать? — Они вам ответят тем, чем Рудин ответил Наталье: «Что делать? Разумеется, покориться судьбе. Что же делать! Я слишком хорошо знаю, как это горько, тяжело, невыносимо, но, посудите сами...» и пр. <...> Больше от них вы ничего не дождетесь, потому что на всех их лежит печать обломовщины.

Кто же, наконец, сдвинет их с места этим всемогущим словом: «вперед!», о котором так мечтал Гоголь и которого так давно и то­мительно ожидает Русь? До сих пор нет ответа на этот вопрос ни в обществе, ни в литературе. Гончаров, умевший понять и пока­зать нам нашу обломовщину, не мог, однако, не заплатить дани общему заблуждению, до сих пор столь сильному в нашем обще­стве: он решился похоронить обломовщину и сказать ей похваль­ное надгробное слово. «Прощай, старая Обломовка, ты отжила свой век», — говорит он устами Штольца, и говорит неправду. Вся Рос­сия, которая прочитала или прочитает Обломова, не согласится с этим. Нет, Обломовка есть наша прямая родина, ее владельцы — наши воспитатели, ее триста Захаров всегда готовы к нашим ус­лугам. В каждом из нас сидит значительная часть Обломова, и еще рано писать нам надгробное слово.

<...> Обломовщина никогда не оставляла нас и не оставила даже теперь — в настоящее время, когда и пр. Кто из наших литерато­ров, публицистов, людей образованных, общественных деятелей, кто не согласится, что, должно быть, его-то именно и имел в виду Гончаров, когда писал об Илье Ильиче следующие строки:

Ему доступны были наслаждения высоких помыслов; он не чужд был все­общих человеческих скорбей. Он горько в глубине души плакал в иную пору над бедствиями человечества, испытывал безвестные, безыменные страдания, и тос­ку, и стремления куда-то вдаль, туда, вероятно, в тот мир, куда увлекал его, бы­вало, Штольц. Сладкие слезы потекут по щекам его. Случается и то, что он ис-

полнится презрения к людскому пороку, ко лжи, к клевете, к разлитому в мире злу, и разгорится желанием указать человеку на его язвы, — и вдруг загораются в нем мысли, ходят и гуляют в голове, как волны в море, потом вырастают в на­мерения, зажгут всю кровь в нем, — задвигаются мускулы его, напрягутся жилы, намерения преображаются в стремления: он, движимый нравственною силою, в одну минуту быстро изменит две-три позы, с блистающими глазами привстанет до половины на постели, протянет руку и вдохновенно озирается кругом... Вот, вот стремление осуществится, обратится в подвиг... и тогда, господи! каких чу­дес, каких благих последствий могли бы ожидать от такого высокого усилия! Но, смотришь, промелькнет утро, день уж клонится к вечеру, а с ним клонятся к покою и утомленные силы Обломова: бури и волнения смиряются в душе, голо­ва отрезвляется от дум, кровь медленнее пробирается по жилам. Обломов тихо, задумчиво переворачивается на спину и, устремив печальный взгляд в окно к небу, с грустью провожает глазами солнце, великолепно садящееся за чей-то четыре­хэтажный дом. И сколько, сколько раз он провожал так солнечный закат!

Не правда ли, образованный и благородно-мыслящий чита­тель, — ведь тут верное изображение ваших благих стремлений и вашей полезной деятельности? Разница может быть только в том, до какого момента вы доходите в вашем развитии. Илья Ильич до­ходил до того, что привставал с постели, протягивал руку и ози­рался вокруг. Иные так далеко не заходят; у них только мысли гу­ляют в голове, как волны в море (таких большая часть); у других мысли вырастают в намерения, но не доходят до степени стрем­лений (таких меньше); у третьих даже стремления являются (этих уж совсем мало) <...>

Добролюбов Н.А. Собр. соч. Т. 4. С. 307—343.

ОТ МОСКВЫДО ЛЕЙПЦИГА

И. Бабста (из «Атенея»). Москва, 1859

Две 1великие партии существуют издавна между русскими уче­
ными щ вопросу об отношениях России к другим народам Европы.
Одна партия выражает свое убеждение на этот счет формулою:
«Россия цветет, а Запад гниет»; а когда ее представители при­
ходят в некоторый пафос, то начинают петь про Россию ту самую
песню, которую, по свидетельству г. Милюкова, в недавно издан­
ных им заметках о Константинополе (с. 130), оборванный маль­
чишка в константинопольской кофейной пел про Турцию, — а
именно: -

Нет края на свете лучше нашей Турции, нет народа умнее осман-лисов! Им аллах дал все сокровища мудрости, бросив другим племенам только крупицы разумения, чтоб они не вовсе остались верблюдами и могли служить правоверным.

Нет города под луною, достойного быть предместьем нашего многоминарет-ного Стамбула1, да хранит его пророк:1 Нет в нем счета дворцам и киоскам, дорогим камням и лунолицын красавицам.

Если бы Черное море наполнилось вместо воды чернилами, то и его недостало бы описать, как сильна и богата Турция, сколько в ней войска и денег и как все народы завидуют ее сокровищам, могуществу и славе.

Г-н Милюков заверяет, что его проводник из греков, пере­ведши ему эту песнь, нагнулся к нему и шепнул, в pendant2 к ней: «Собаки! Настоящие собаки!..» (с. 131).

Но дело не о собаках... ^

В противоположность первой великой партии, сейчас охарак­теризованной нами, другая партия должна бы говорить: «Нет, Россия гниет, а Запад цветет». Но столь крайней и дерзкой фор­мулы до сих пор в русской литературе еще не появлялось и, конечно, не появится, ибо никто, из нас не лишен патриотизма. Партия, противная туркоподобной партии, останавливается на положениях, гораздо более умеренных и основательных. Она гово­рит: «Каждый народ проходит известный путь исторического раз­вития; Запад вступил на этот путь раньше, мы позже; нам остается еще пройти многое, что Западом уже пройдено, и в этом шествии, умудренные чужим опытом, мы должны остеречься от тех падений, которым подверглись народы, шедшие впереди нас».

К этой второй из двух великих партий принадлежит и г. Бабст, как удостоверяют нас, между прочим, его путевые письма, о кото-

1 Здесь разумей Москву с ее сороками, но никак не Петербург (примеч.
Н. А. Добролюбова).

2 Соответствие (фр.).

.' 207

рых мы намерены теперь говорить. Нужно отдать справедливость
г. Бабсту: он является в своих письмах очень ловким адво­
катом того дела, за которое взялся. На каждом шагу он умеет
напомнить нам, как нас опередила Европа; в. каждом немецком
городке умеет найти какое-нибудь полезное или приятное учреж­
дение, которого у нас еще нет и долго не может быть; по/каж­
дому из главнейших наших вопросов он представляет такие/сооб­
ражения и параллели, из которых ясно, что если уж Запад гниет, то
и наше процветание придется назвать плесенью...1 /

<...) И при этом почтенный профессор не сомневается, что Европа все будет идти вперед, и теперь даже лучше—рверже и прямее, — чем прежде. В прежнем своем шествии она, по мне­нию почтенного профессора, делала много ошибок, состоявших именно в том, что верила в возможность совершить что-нибудь вдруг, разом; теперь она поняла, что этого нельзя, что прогресс идет медленным шагом и что, следовательно, все нужно изменять и совершенствовать исподволь, понемножку... На этом медленном пути у Европы есть теперь надежные путеводители: гласность, общественное мнение, развитие в народах образованности и общей и специальной. С этим она уже неудержимо пойдет вперед, и никакие катастрофы впредь не увлекут ее. Теперь даже и гениаль­ные люди'и сильные личности не нужны Европе: без них все может устроиться и идти отлично, благодаря дружному содействию об­щества, умеющего избирать достойных и честных деятелей для каждого дела. Вот подлинные слова г. Бабста (с. 17):

Гениальные государственные люди редки: они являются в тяжкие пере­ходные минуты народной жизни;- в них выражает народ свои задушевные стрем­ления, свои потребности, свое неукротимое требование порешить со старым, дабы выйти на новую дорогу и продолжать жизнь' свою по пути прогресса; но такие переходные эпохи наступают для народа веками, и, сильно сдается нам, задачи ах и значение в истории чуть Ли не прошли безвозвратно. Запас сведений я зна­ний в европейском человечестве стал гораздо богаче, гражданские права рас­ширились, сознание прав усилилось, и, наконец, доверие к насильственным пере­воротам вследствие горьких опытов угасает. Потребности государственные и общественные принимаются всеми близкосердцу, гласность допускает все­общий народный контроль, уважение к общественному мнению в образован­ном правительстве воздерживает его от произвольных распоряжений, и оно же заставляет невольно выбирать в государственные деятели людей, пользующихся известностью, людей, специально знакомых с частью государственного управле­ния, в челе которой их ставят, а не первого проходимца; широко же разлитое в народе образование, и общее и специальное, дает возможность выбора достой­нейшего.

(...) Во всем этом мы совершенно согласны с г. Бабстом. Желания его мы разделяем, не разделяем только его надежд, — ни относительно Еврбпы, ни относительно нашей будущей непогреши­мости. Мы очень желаем, чтоб Европа без всяких жертв и потря­сений шла теперь неуклонно и быстро к самому идеальному совер­шенству; но — мы не смеем надеяться, чтоб это совершилось так легко и весело. Мы еще более желаем, чтобы Россия достигла

1 Вместо слов «ясно, что если уж Запад гниет, то и наше процветание при­дется назвать плесенью» в «Современнике» по цензурным условиям было напеча­тано: «можно извлечь и для нас полезные применения».

208 '

хоть того, что теперь есть хорошего в Западной Европе, и нри этом убереглась от всех ее заблуждений, отвергла все, что было врекного и губительного в европейской истории; но мы не смеем утверждать, что это так именно и будет..:1 Нам кажется, что со­вершенно логического, правильного, прямолинейного движения не может совершать ни один народ при том направлении истории человечества, с которым она является перед нами с тех пор, как мы ее тоЬько знаем... Ошибки, уклонения, перерывы необходимы. Уклонения эти обусловливаются тем, что история делается и всегда, делалась — не мыслителями и всеми людьми сообща, а нексксрЬою лишь частью общества, далеко не удовлетворявшею требованиям высшей справедливости и разумности2. Оттого-то всегда, и у всех народов прогресс имел характер частный, а не всеобщий. Делались улучшения в пользу то одной, то другой части общества; но часто эти улучшения отражались весьма не­выгодно на состоянии нескольких других частей. Эти, в свою оче­редь, искали улучшений для себя, и опять на счет кого-нибудь другого. Расширяясь мало-помалу, круг, захваченный благодея­ниями прогресса, задел наконец в Западной Европе и окраину народа — тех мещан, которых, по мнению г. Бабста, так не любят наши широкие натуры. Но что же мы видим? Лишь только мещане почуяли на себе благодать прогресса, они постарались прибрать ее к рукам и не пускать дальше в народ. И до сих пор массе рабочего сословия во всех странах Европы приходится поплачиваться, например, за прогрессы фабричного производства, столь приятные для мещан. Стало быть, теперь вся история только в том, что актеры переменились; а пьеса разыгрывается все та же. Прежде городские общины боролись с феодалами, стараясь полу­чить свою долю в благах, которые человечество, в своем прогрес­сивном движении, завоевывает у природы. Города отчасти успели в этом стремлении; но только отчасти, потому что в правах, им наконец уступленных, только очень ничтожная доля взята была действительно от феодалов; значительную же часть этих прав приобрели мещане от народа, который и без того уже был очень скуден. И вышло то, что прежде феодалы налегали на мещан и на поселян; теперь же мещане освободились и сами стали нале­гать на поселян, не избавив их и от феодалов. И вышло, что рабо­чий народ остался.под двумя гнетами: и старого феодализма, еще живущего в разных формах и под разными именами во всей Западной «Европе, и мещанского сословия, захватившего в свои руки всю промышленную область. И теперь в рабочих классах накипает новое неудовольствие, глухо готовится новая борьба, в которой могут повториться все явления прежней... Спасут ли Ев­ропу от этой борьбы гласность, образованность и прочие блага, восхваляемые г. Бабстом, — за это едва ли кто может поручиться.

1 Этой фразы в «Современнике» не было.,

2 В этой фразе вместо слов «история делается и всегда делалась» в «Совре­
меннике» было «история всегда делалась»; вместо слов «далеко не удовлетво­
рявшею»— «не всегда удовлетворявшею». ' ■,.■

. 209

Г-н Бабст так смело выражает сбои надежды потому, что пред взорами его проходят все люди среднего сословия, более или менее устроенные в своем быте; о роли народных масс в будушей истории Западной Европы почтенный профессор думает очень мало. Он полагает, кажется, что для них достаточно будет дарн-

. катальных уступок, уже ассигнованных им в мнении вывших классов, то есть если их не будут бить, грабить, морить с голоду и т. п. Но такое мнение, во-первых, не вполне согласуется с жела­ниями западного пролетария, а во-вторых, и само по себе довольно наивно. Как будто можно для фабричных работников считать прочными и существенными те уступки, какие им делаются «озяе-вами и вообще — капиталистами, лордами, баронами и т. д.!.. Милостыней не устраивается быт человека; тем, что дано из ми­лости, не определяются ни гражданские права, ни материаль­ное положение. Если капиталисты и лорды и сделают уступку ра­ботникам и фермерам, так или такую, которая им самим ничего не стоит, или такую, которая им даже выгодна... Но как скоро от прав работника и фермера страдают выгоды этих почтенных господ, — все права ставятся ни во что и будут ставиться до тех пор, пока сила и власть общественная будет в их руках... И

* пролетарий понимает свое положение гораздо лучше, нежели мно­гие прекраснодушные ученые, надеющиеся на великодушие стар­ших братьев в отношении к меньшим... Пройдет еще несколько времени, и меньшие братья поймут его еще лучше. Горький опыт научает понимать многие практические истины, как бы ни был человек идеален. (...)

А что ни гласность, ни образованность, ни общественное
мнение в Западной Европе не гарантируют спокойствие и до­
вольство пролетария, — на это нам не нужно выискивать дока­
зательств: они есть в самой книге г. Бабста. И мы даже удивля­
емся, что он так мало придает значения фактам, которые сам же
указывает. Может быть, ой придает им частный и временный
характер, смотрит на них как на случайности, долженствующие
исчезнуть от дальнейших успехов просвещения в европейских
капиталистах, чиновниках и оптиматах1? Но тут уж надо,бы при­
вести на помощь историю, которую призывает несколько раз
сам г. Бабст. Она покажет, что с развитием просвещения в
эксплуатирующих классах только форма эксплуатации меня­
ется и делается более ловкою и утонченною; но сущность все-таки
остается та же, пока остается по-прежнему возможность эксплу­
атации. А факты, свидетельствующие о необеспеченности прав ра­
бочих классов в Западной Европе и найденные нами у Бабста,
именно и выходят из принципа эксплуатации, служащего там
основанием почти всех общественных отношений. Но приведем
некоторые из этих фактов. /

1 Оптиматы — в Древнем Риме политическая группировка рабовладельческой
аристократии, которая выражала интересы крупных землевладельцев. Добролюбов
называет оптиматами западноевропейских землевладельцев. I

В Бреславле г. Бабст узнал о. беспокойстве между рабочими одной фабрики, требовавшими возвышения заработной платы, и 6 прекращении беспокойства военного силою. Вот как он об этом рассказывает и рассуждает (с. 37—38):

Вечером, провожая меня наверх в мою комнату, толстый Генрих сообщал мне, что if-де-то "около Бреславля было беспокойство между рабочими. «Haben sie' was 'vom Arbeiterkrawall gehort, Herr Proffessof?» — «Nein»*. — «Es sind... Curassiere dahin gegangen, haben auseinandergejagt». (Послали, туда кирасир, и они разогнали работников.) Дело в том, что на некоторых заводах хозяева по­низили задельную плату, работники отказались ходить на работу; конечно, начали, собираться, толковать между собой. Это показалось бунтом, послали кирасир, и бедных рабочих заставили разойтись и воротиться к хозяевам на прежних условиях. Начни работники действительно бунтовать, позволь они себе на­силие, бесчинства — тогда для охранения Общественного спокойствия и благо­чиния правительство самого свободного государства в мире не только вмеши­вается, но и полное на это имеет право; а какое же дело правительству до того, что работники не хотят работать за низкую плату? Употребляет ли когда-нибудь полиция меры для вынуждения у фабрикантов возвышения заработ­ной платы? Такие случаи чрезвычайно как редки; а потому не следует притеснять рабочих, иначе все проповеди о благах свободной промышленности останутся пустыми и лишенными всякого смысла фразами. Кто смеет меня принудить рабо­тать, когда я не сошелся в цене? «Да зачем же они соединяются в ббщества? Это грозит общественной безопасности!» Так велите фабрикантам прибавить жалованье. Нет, это, говорят, будет противно здравым началам политической экономии, — и на этом основании стачка капиталистов допускается, к ним явля­ются даже на помощь королевско-прусские кирасиры, а такое кирасирское.решение экономических вопросов, должно сознаться, очень вредно. Оно только доказывает, что в современном нам европейском обществе не выдохлась еще старая феодальная закваска и старые привычки смотрят да рабочего как на чело­века подначального и служащего. Подобные примеры полицейского вмеша­тельства в дела рабочих и фабрикантов, к сожалению, не редки, и мы можем утешаться только тем, что лучшие публичные органы не перестают громко и энергически восставать против всякого произвольного вмешательства в отношения между хозяевами и рабочими, капиталом И трудом. Такой произвол всегда на* носит глубокие раны промышленности, и если не навсегда, то по крайней мере надолго оставляет горечь я озлобление между двумя сторонами, а последствия этого бывают всегда более или менее, опасны для общественного спокойствия.

Рассуждения г. Бабста очень основательны; но рабочий вовсе не считает утешительным, что за него пишут в газетах почтен­ные люди. Он на это смотрит точно так же, как (приведем срав­нение— о ужас! — из «Свистка»!) глупый ванька смотрел на гос­подина, который ему обещал опубликовать юнкера, скрывшегося чрез сквозной Двор и не заплатившего извозчику денег... Да и мы можем обратить г. Бабсту его, фразу совершенно в противном смысле. «.Лучшие публичные органы не перестают громко и энерги­чески восставать против всякого произвольного вмешательства в отношения между хозяевами и рабочими, капиталом и трудом; и несмотря на то, произвол этот продолжается и по-прежнему на­носит глубокие рады промышленности. Не печально ли это? Не говорит ли это нам о бессилии лучших органов и пр., когда дело касается личных интересов сословий?». Г-н Бабст может нам ответить, что до сих пор они были бессильны, но наконец по­лучат же силу и достигнут цели. Но когда же это будет? Да еще

* Слышали ли вы что-нибудь про волнения рабочих, господин про­
фессор? — Нет {нем.). /

. 211

и будет ли? Призовите на помощь иеторию: где и когда существе^
ные улучшения народного быта делались просто вследствие убеж­
дения умных людей, не вынужденные практическими требова­
ниями народа?1 ,

(...) Порукою за будущее служит для г. Бабста обществен­ное мнение. В доказательство великой силы его в Германии он приводит следующий факт. «Посмотрите, — говорит он, — какое великое значение имеет здесь общественное мнение: весной 1857 года вышел проект нового ремесленного устава (о котором гово­рили мы выше), а в июне того же года собрались ремесленники в Хемнице и Росвейне, протестовали против стеснения промышлен­ности, и правительство не решилось предложить устава на обсуж­дение палаты». Какое, в самом деле, сильное доказательство!.. Ну, а «кирасирское разрешение промышленных вопросов» — одоб­ряется общественным мнением? А все стеснения цехов находят себе в общественном мнении защиту?.. Да и после протеста ремесленников что же сделали, — сняли стеснения, расширили свободу промыслов? Ничего не бывало. Отчего же это обществен­но^ мнение, заставившее оставить проект нового устава, не заста­вило в то же время сделать и некоторые облегчения для мелкой промышленности? Не оттого ли, что здесь общественное мнение (как угодно выражаться г. Бабсту) приняло для своего выражения форму не совсем обычную? Не оттого ли, что хемниц-кие и росвейнские сходбища были — не просто отголоском общест­венного мнения, а криком боли притесняемых бедняков, решив­шихся наконец крикнуть, хотя это им и запрещено?..

Но, разумеется, и эта уступка была сделана только потому, что новые стеснения, предложенные новым уставом, были, соб­ственно, никому не нужны. Иначе общественное мнение могло бы быть сдержано «кирасирскими возражениями». И кто бы помешал в Хемнице произвести в J857 году то, что в 1859 году произ­водили кирасиры около Бреславля, или что в 1849 году пруские солдаты делали в Дрездене? Ведь самому же г. Бабсту расска­зывал старый чех, как тогда, «упоенные победой и озлобленные сопротивлением, солдаты кидались в дома и выбрасывали с третьего этажа обезоруженных неприятелей, женщин » детей, как они ррокалывали пленных и -сбрасывали их с моста в Эльбу» (с. 88).

(...) А до какой степени.велика уже теперь сила образования в сравнении с силою грубого произвола, об этом очень красно­речиво может свидетельствовать г. Бабсту история немецких университетов, которую он так хорошо излагает в своем четвер­том письме. Университетам ли, уж кажется, не быть опорами образования? Ведь это учреждение вековое, высшее, свободное, укоренившееся в народной жизни, особенно в Германии. И что же оказалось? Университеты ограничены, стеснены, подвергнуты пре-

1 Текста от слов «где и когда существенные улучшения» до слав «практи­ческими требованиями народа?»'в «Современнике» не было.

212 /

следованиям, в которых, по словам г. Бабста, каждое немец-' кое правительство как будто хотело перещеголять друг друга... И все это прошло так, как будто бы все было в,порядке вещей. А между тем как бесцеремонно поступали с бедняками!

(...}. Нет, нельзя и, думать, чтобы отныне в Западной Европе все недостатки и злоупотребления могли уничтожаться и все бла­гие стремления осуществляться одною силою того общественного мнения, какое там возможно ныне по тамошней общественной организации. /Так, называемое общественное мнение в Европе далеко не есть в самом деле общественное убеждение всей нации, а есть обыкновенно (за исключением весьма редких случаев) мне­ние известной части общества, известного сословия или даже кружка, иногда довольно многочисленного, но всегда более или менее своекорыстного. Оттого-то оно и имеет так мало значения: с одной стороны, оно и не принимает слишком близко к сердцу те действия, даже самые произвольные и несправедливые, которые касаются низших классов народа, еще бесправных и безглас­ных; а с другой стороны, и сам произвол не слишком смуща­ется неблагоприятным мнением тех, которые сами питают на­клонность к эксплуатации массы народной и, следовательно, имеют свой интерес в ее бесправности и безгласности. Если рассмотреть дело ближе, то и окажется, что между грубым произ­волом и просвещенным капиталом, несмотря на их видимый разлад, существует тайный, невыговоренный союз, вследствие ко­торого они и делают друг другу разные деликатные и трогатель­ные уступки, и щадят друг друга, и прощают мелкие оскорбления, имея в виду одно: общими силами противостоять рабочим классам, чтобы те не вздумали потребовать своих прав... Самая борьба городов с феодализмом была горяча и решительна только до тех пор, пока не начала обозначаться пред тою и другою стороною разница между буржуазией и работником. Как только,это разли­чие было понято, обе враждующие стороны стали сдерживать свои порывы и даже делать попытки к сближению, как бы в виду нового,. общего врага. Это повторилось во всех переворотах, постигших Западную Европу, и, без сомнения, это обстоятельство было очень благоприятно для остатков феодализма, как для партии уже ослабевавшей. Но для мещан эта робость, сдержанность и уступ­чивость была вовсе невыгодна: вместо того чтобы окончательно победить слабевшую партию и истребить самый принцип, ее под­держивавший, они дали ей усилиться из малодушного опасения, что придется поделиться своими правами с остальною массою народа. Вследствие таких своекорыстных ошибок остатки феода­лизма и принципы его — произвол, насилие и грабеж — до сих пор еще не совсем искоренены в Западной Европе и часто выска­зываются то здесь, то там в самых разнообразных, даже цивилизо­ванных формах...

Вообще с изменением форм общественной жизни старые прин­ципы тоже принимают другие, бесконечно различные формы, и многие этим обманываются. Но сущность дела остается всегда

та же, и вот почему необходимо, для уничтожения зла, начинать не с верхушки и побочных частей, а с основания.

(...) Желание помочь делу как-нибудь я хоть сколько-нибудь, ' замазать трещину хоть на короткое время, остановиться на пол



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-01-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: