Маргарет Мадзантини
Никто не выживет в одиночку
Азбука-бестселлер –
Текст предоставлен правообладателем https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=6088632
«Никто не выживет в одиночку»: Азбука, Азбука‑Аттикус; СПб.:; 2013
ISBN 978‑5‑389‑03608‑6
Аннотация
Летний римский вечер. На террасе ресторана мужчина и женщина. Их связывает многое: любовь, всепоглощающее ощущение счастья, дом, маленькие сыновья, которым нужны они оба. Их многое разделяет: раздражение, длинный список взаимных упреков, глухая ненависть. Они развелись несколько недель назад. Угли семейного костра еще дымятся.
Маргарет Мадзантини в своей новой книге «Никто не выживет в одиночку», мгновенно ставшей бестселлером, блестяще воссоздает сценарий извечной трагедии любви и нелюбви. Перед нами обычная история обычных мужчины и женщины. Но в чем они ошиблись? В чем причина болезни? И возможно ли возрождение?..
Маргарет Мадзантини
Никто не выживет в одиночку
Посвящается Серджо,
назло всем кристально чистым
One love
One blood
One life
U2
* * *
– Вино будешь?
Она слегка двигает челюстью – неопределенное движение, недовольное. Отсутствующее. Словно она пребывает где‑то далеко, где ей хорошо и где, разумеется, ему места нет.
Они притиснуты к этому столику с бумажными подстилками, похожими на упаковочную бумагу для мяса, посреди механического шума и человеческого гвалта. Сумка до сих пор висит у Делит на плече.
Она смотрит на пожилую пару, сидящую через несколько столиков от них. Ей хотелось бы поменяться с ними местами, оказаться в уголке, в стороне. Прислониться спиной к стене.
Гаэтано наливает ей вина. Размашистым, вызывающим легкую улыбку жестом. Подражая сомелье из телевизионной программы, которую включает по ночам, когда ему не спится. Она наблюдает за тем, как льется вино. Чудесный, но этим вечером совершенно бессмысленный звук. Отвращение не приправляют хорошим вином – это выброшенные деньги и лишние телодвижения.
|
Вероятно, не стоило идти с ней в ресторан; ее не интересуют ни обстановка, ни ожидание следующего блюда. Да и вообще самое лучшее у них в жизни случалось без всякой подготовки: шаурма и кулечек каштанов с очищенными прямо на землю скорлупками.
Они стали ходить по ресторанам, когда появились кое‑какие деньги, но их семейный покой уже начал поскрипывать, словно кресло‑качалка, переставшее справляться со своей работой.
Официантка кладет на стол меню.
– Что возьмем? Ты что хочешь?
Делия ткнула пальцем в овощное блюдо, в слоеный пирог, еще в какую‑то дрянь. Он же пришел сюда именно поесть и забыть о своих горестях.
Делия поднимает пузатый, наполненный наполовину бокал. Подносит его ко рту, прикасается к нему одними губами, потом прислоняет к щеке. Бокал кажется больше ее лица.
Она здорово похудела из‑за свалившихся на нее несчастий. На секунду Гаэ пугается, не принялась ли она за старое.
Они познакомились буквально сразу после того, как она избавилась от анорексии. Впервые поцеловавшись взасос, он почувствовал языком ее зубы, изъеденные рвотой, похожие на молочные зубы ребенка. С одной стороны, ему стало как‑то не по себе, но с другой – он увидел в этом знак некоего сродства. Да и замечательно было обменяться болью, сделать ее общей. У него за спиной тоже болтался увесистый мешок с дерьмом, и ему не терпелось опустошить его – так почему бы не у ног такой девушки, как она.
|
Прежде, до Делии, его отношения с барышнями были довольно несерьезны. Он прятался за мягкость и в то же время выказывал определенную жесткость, этакий ягуар из Субура, грязного плебейского квартала Древнего Рима. Он играл на ударных и считался крутым. Благодаря глубоко посаженным глазам и немного нависавшему над переносицей лбу, как у доисторического человека, он мог позволить себе казаться таинственным. На самом же деле он был очень чувственным и безнадежно искал любви. Так что его при необходимости можно было принять за так называемый идеал. Да и сам себе он казался лучше и чище большинства знакомых ему людей. А смехотворные идеалы мира кетамина и жесткого секса позволяли Гаэ ощущать себя если не Франкенштейном, то неудачником, составленным из кусков мертвых тел, мало подходящих друг другу.
Делия притянула его к себе. Открыла ему объятия и возможность существования глубоких человеческих отношений. И он сходил с ума от сострадания и любви к ее розоватым зубам. Официантка поставила на стол корзинку с хлебом.
– Хочется уехать куда‑нибудь.
Никто не может отнять у нее права отправиться в путешествие. Судя по всему, она действительно устала. Они оба устали.
– Я бы с удовольствием поехала в Калькутту.
Она давно мечтает поехать в Калькутту. Город Рабиндраната Тагора, ее любимого писателя. «Боль преходяща, тогда как забвение вечно…» Сколько раз она доставала его этим Рабиндранатом!
|
– Боюсь, ты выбрала не самое подходящее время года…
– Ну тогда залягу в гостиничном номере с дизентерией…
Они едва заметно улыбаются.
– Да уж, блестящей идеей это не назовешь…
– Мне надо побыть одной, без детей. Хотя уехать так далеко я действительно не могу…
Боится оставить их.
И часто оставляет, пока они ползают на полу, как кролики, играя обычными вещами – штопором, гудящим перевернутым телефоном. Она смотрит на них с любовью, но как‑то безжизненно. Отрешенно. Планета, в которой они отражаются, где любовь не требует и не приносит страданий. И дети – прекрасные сущности, без естественных земных нужд. Не хотят есть, не просятся на горшок. Школа недавно закончилась. Начались каникулы, бездна свободного времени, целых три месяца.
– Ты бы поехала туда, где можно развлечься.
– Какой резон ехать в сторону, противоположную своему душевному состоянию?
Гаэ делает глоток вина. Он знает ее, ей надо встряхнуться. Пустота благополучия надоедает ей, гасит ее.
Он прожил с ней почти десять лет. И она потратила их, критикуя других за то, что те сначала транжирят деньги, потом снова бегут их зарабатывать и выбиваются из сил лишь затем, чтобы испытать пустяковые чувства, невнятную грусть, беспричинную подавленность.
– Знаешь, в чем проблема? В том, что ни у кого уже не хватает смелости заняться самыми простыми вещами, сосредоточиться на собственной жизни. То, что люди всегда делали, борясь и рискуя, нам кажется мартышкиным трудом.
Гаэтано кивает. Он отыскал в меню шницель «летний»: жирный, плотный, с кусочками помидоров сверху, которые и оправдывают название блюда. Он ищет глазами официантку, ее задницу в драных джинсах.
– Мы не считаем нужным копаться в себе.
Обличив человечество, Делия чувствует себя лучше. Умнее среднего человека.
Она снова подносит бокал к губам.
– Мы в депрессии. В совершенно идиотской депрессии.
Гаэ опускает голову, отламывает кусочек хлеба. Естественно, это она хочет воспарить над ним. Она пришла именно за этим: сломить его. Чтобы он почувствовал себя негодяем. Одним из тех, кто не может сосредоточиться на своей жизни.
– Малоутешительно…
– Не я пригласила тебя в ресторан.
Он знает, что это не лучшее начало вечера. Он же сценарист. Честно говоря, надо бы разорвать лист и начать все заново.
* * *
Делия вымыла волосы, накрасилась. Чтобы показать ему, что у нее все в порядке. Чтобы воздвигнуть стену собственного достоинства. На ней платье, которое он или не видел, или не помнит.
– Новое?
– Нет, было.
Ему приятно видеть ее в платье с вырезом «лодочкой». Ему приятно, что она не прячется от него. Он представляет, как она одевается, как обувает босоножки на каблуках.
Он тоже надел новую рубашку, белую. Растрепал волосы перед зеркалом своей съемной квартиры. Подтянулся на турнике, раз пятьдесят, наверное.
И рад, что пришел сюда. Подальше от домашней утвари, от запаха детского питания. За столик на тротуаре ничейной земли.
Гаэ предложил пойти именно в этот ресторанчик, здесь довольно веселая, неформальная обстановка и простая местная еда хорошего качества с небольшим выбором вин. Столики чуть шатаются на неровной поверхности асфальта.
Он надеялся, что эта неустойчивость как раз и поможет им расслабиться, почувствовать себя свободней. Как бы говоря: «Мы попали сюда случайно, поедим, даже нет, перехватим чего‑нибудь по‑быстрому, и при желании можем встать и прогуляться в темноте». Хотел, чтобы ей было комфортно, вот и все. Хотя бы один вечер. Чтобы им опять было не так тяжело вместе.
Он спрашивает себя, когда им стало тяжело? Когда их взбалмошные флюиды соединились в твердый сплав?
Кажется, они смотрят на одно и то же. Листы бумаги цвета мешковины под большими плоскими тарелками. Делия поглаживает свою салфетку в том месте, где лежат вилки, отрывает краешек ногтем.
Он предпочел бы не видеть этого мелкого свинства. Все было так прилично и мило. Достаточно такого ничтожного жеста, почти невидимого, чтобы взбесить его. Последуй он своему инстинкту, можно было бы послать все куда подальше. Ему хотелось схватить ее за запястье и вывернуть ей руку.
Делия сворачивает в трубочку кусочек бумаги, подносит его к свече, роняет и тот падает в расплавленный воск, как мертвая мошка.
Подходит официантка, спрашивает, что они выбрали. Симпатичная девушка – здесь все симпатичные и очень молодые.
– Для меня шницель «летний».
Официантка быстро царапает в своем блокноте, шмыгает носом, торопится:
– А ты?
Делия отклоняется корпусом. Ей не нравится это «ты». Она еще ничего не выбрала, не хочет есть. Смотрит на официантку, голый живот которой касается их столика.
Гаэ неприятна возникшая ситуация, ему хотелось бы попросить девушку отступить на шаг. Когда та наклонилась над столиком пожилой пары, чтобы взять у них заказ, вытянувшись как кошка и демонстрируя свой крепкий зад, он не мог не подметить, что она находится в самом подходящем положении. Интересно, какая она? Подобные мысли посещают мужчин, и девушка, разумеется, не может не догадываться об этом.
Он постучал пальцем по губам, не глядя на Делию. Почувствовал, что его поймали на месте преступления, пусть и совсем невинного. Его снова стали одолевать мысли о сексе, вот уже несколько месяцев, с праздника дня рождения сына. Раньше, когда ему действительно было плохо, пройди мимо него голая Меган Фокс, он отказал бы ей: «Прости, сладенькая, столько дел – просто умираю, и у меня нет ни малейшего желания трахаться перед смертью».
Делия меняет свой выбор. Заказывает рисовый суп с овощами, интересуется, какие там овощи, спрашивает, нет ли там имбиря, который теперь кладут во всё «благодаря вожделенному Востоку, который как будто облегчает тяжкий Запад». Она обнаружила, что имбирь поставляется только из Китая, и у нее аллергия на этот корень, который впитывает вредные элементы культур, буквально напичканных химикатами.
Гаэ съедает целые горы имбиря, заказывая его в японских ресторанах. И в этом проявляется его бунт против Делии и против японского божества счастья Дарумы. Хотя не исключено, что он просто любит имбирь.
В один прекрасный день он обязательно вернется к прежней жизни десятилетней давности, когда не задумывался, что кладет себе в рот.
Но сейчас он думает, что, по‑видимому, нельзя ничем пользоваться просто так, всегда надо быть начеку, в боевой стойке.
Будет всегда тяжело. Все уже изменилось. В корне. В конце концов, разве не этого он хотел, заводя роман с Делией? Разве он не хотел стать человеком сознательным и заботливым? Как в кино, где герои умеют принимать решения и берут ответственность за свою жизнь, за жизнь своей женщины. Да и она, казалось, проявляла поистине сказочную готовность. Девушка, согласная на все, чтобы создать семью, чтобы помочь ему стать настоящим мужчиной, – да такое ему и во сне не могло присниться!
В мире, в котором действительно мало справедливости, Делия показалась ему маяком. Ему всегда нравились девушки в мятых юбках и кедах, со странными прическами, которые не расстаются с книжкой. Делия была как раз такой. Пронизанная современной болью девушка в свободном свитере, со спокойным в общем‑то сердцем. Сердце какое‑то удаленное, малоподвижное, однако вместе с тем периодически колеблющееся под влиянием морских течений, словно якорь.
* * *
– А может, мне поехать в Шотландию?
Из Калькутты в Шотландию – ничего себе скачок! Гаэ быстро допивает бокал и кивает ей. Таращит глаза с типичным выражением идиота, появляющимся у него, когда он делает вид, что слушает, а на самом деле, конечно же, пропускает все мимо ушей.
Делия сделалась серьезной, погрузилась в размышления. Лоб наморщен, как у капитана крейсера «Новая Зеландия».
– Мы никогда не были в Новой Зеландии и теперь вряд ли туда съездим.
Гаэ отвечает одной из своих улыбок нежности и презрения.
Не признается ей, что тоже вспомнил о Новой Зеландии. О долгом путешествии, в которое они собирались отправиться вместе с детьми. Километры нетронутой земли и тучи овец.
Что поражает, а заодно и злит его больше всего на свете, так это когда они внезапно задумываются об одном и том же. О том, что не относится ни к действительности, ни к текущему разговору, о том, что возникает ниоткуда и синхронно проникает им в головы.
Одно время, когда у них так случалось, они в шутку сцеплялись мизинцами, одновременно произносили «флик» или «флок» и, если совпадало, загадывали желание. Обычно такое глупое, что никогда не отслеживали, сбылось ли оно. Последний раз, скрещивая мизинцы с Делией, Гаэ загадал, чтобы у них получилось остаться вместе.
Теперь ему уже не запудрит мозги никакая фиговая игра, в которую они больше и не станут играть и которая, помимо всего прочего, так и не принесла им удачи.
Дети тоже не принесли удачи. Правда, за эту мысль ему по‑настоящему стыдно.
Но если бы не дети, разве он сидел бы сейчас здесь, перед этой фифой? Да кто она такая? Сколько раз он думал, почему определенный человек заходит именно в эту комнату, а не в другую? Только затем, чтобы жизнь его стала совершенно несносной?
Сколько раз он задавался вопросами: «Что в тебе особенного? Кто ты такая? И чего ради я должен терпеть тебя? Твои самые интимные запахи и все остальное. И твое разочарованное лицо напротив меня?»
Он смотрит перед собой, в пустоту. Несут шницель, но не ему. Старику за столиком у стены. Гаэ видит, как поднимается старческая загорелая рука в знак благодарности. Должно быть, закоренелый бонвиван, один из постоянных клиентов, за которым закреплено место с фамилией, записанной прямо на столике. Старик останавливает официантку за руку, смешит ее. Делает вид, будто играет на скрипке.
Где‑то поблизости есть музыкальная школа. Гаэ вспоминает, что слышал однажды звуки музыкальных инструментов, доносящиеся со двора. Он подумал, а не заглянуть ли туда, поинтересоваться. Он не прочь был бы снова начать играть. Он никогда не учился, играл, как подсказывала ему интуиция.
Хотя полагаться на интуицию – большая ошибка. Она сопровождает тебя до определенного момента, а потом бросает. Когда повзрослеешь, у тебя уже ничего нет, интуиция умирает раньше. Превращается в подозрительность. И ты становишься банальным грубияном, находящимся во власти собственных пороков.
Они не раз занимались любовью на расстоянии. Не признаваясь себе в этом, обливались потом, сгибаясь где‑нибудь в парке или в автобусе. Воображение так сильно работало, что руки буквально раздвигали ребра. Словно один из двоих искал сердце другого из противоположной части города, продираясь сквозь стену машин и бетона.
«Сегодня я мысленно занимался с тобой любовью».
«Я тоже».
«Где? Во сколько?»
Они впадали в экзальтацию (тогда они и правда находились в экзальтированном состоянии), пребывали на грани реальности, что только мистики умели, люди, обучавшиеся этому годами. Им же это было легче легкого, ибо жизненно необходимо. Но Гаэ больше не верит, не помнит. Может быть, ему все приснилось.
Если бы перед ним не сидела Делия. Как живое напоминание того, что так оно и было на самом деле.
Впрочем, нет, то была лишь похоть в поисках розового платья для праздника любви.
Поллюция вне расписания, чтобы размочить сухомятку сна.
Делия размышляет.
Каждый раз, когда она видит Гаэ перед собой, его плечи, треугольник тела в расстегнутых верхних пуговицах рубашки, Делия спрашивает себя, почему она не остановилась тогда, почему не отступила перед тем порогом.
Надо было, окончив университет, уехать с подругой Миколь, как они и планировали. Лондон, шагнувший далеко вперед в области макробиотики и биоэнергетических культур, казался таким заманчивым. Могла бы попытаться устроиться там. Ночью – официантка, днем – искательница приключений.
Миколь до сих пор изредка звонит ей. Она осталась там, у нее квартира в Южном Кенгсингтоне. Работает в театре художником‑постановщиком. Лейбористы бесят ее, как истинную британку‑авангардистку. У нее сын и муж‑друг, который изменяет ей, а она – ему. Тем не менее они очень привязаны друг к другу. Делия не понимает, как можно быть привязанными друг к другу и одновременно двигать тазом в чужой постели.
А может, и понимает. Сейчас ей понятно многое из того, чего она не хотела бы понимать никогда. Она познала все оттенки серого.
Черный – цвет, который она увидела, но которого избежала. Однако все равно он рядом.
Относительно белого – теперь этот цвет принадлежит исключительно детям. Налету на языке во время болезней, бумаге, на которой они рисуют.
Она тоже могла бы уехать, подальше от этого квартала, от этого парка, где в юности забивала косяки и куда сейчас приводит детей и подбирает бумажки, которые бросают другие.
Ее жизнь могла бы сложиться по‑другому, быть более независимой. Более одинокой и свободной, когда ты спокойно можешь поехать в Калькутту или Абердин. Потеряться и найтись.
Она нашла дорогу к себе, как бы то ни было.
Один раз она сказала Гаэ, что «люди не меняются, они такие, какие есть».
Но она‑то к ним не относится.
Она куда лучше всех остальных… Но что, если жизнь и вправду обман?..
Значит, относится.
В тридцать пять лет, измученная, сломленная, она захлопнула за собой дверь.
В тридцать пять все еще стоит у закрытой двери.
Достаточно было внимательно посмотреть на Гаэтано, чтобы понять, что он не годится ей, что они – неподходящая пара. Не дотягивают до высоты того, что намереваются совершить. Два робких человечка с эмоциональными пробоинами. Хорошенечко снюхались за несколько часов. Убеждены, что заполнят любую пробоину одной только силой мысли.
Зародыш гибели уже таился в их экзальтации. Два скромника, горящих возмездием, обвиняющие друг друга в болезненной склонности ко лжи – их союзу. Отвратительный пример современного брака.
– В Шотландии хотя бы прохладно.
Да, она плохо переносит жару, и он, разумеется, в курсе. Все еще слишком близко, чтобы на него снизошла милость забыть все, что касается нее.
– Не знаю, может, не поеду, останусь. Посижу дома, почитаю.
Гаэ ничуть не интересно, какую книгу она читает или собирается прочесть.
– Да, возможно, так будет лучше.
Он тоже кое‑чем увлекался, пока они жили под одной крышей. Поглощал море всякого барахла: автобиографии рок‑певцов и молодых неонацистов в татуировках по самые глаза, учебники для начинающих писателей. Не мог отказать себе в привычке покупать каждый год обновленную Книгу рекордов Гиннеса. Умирал от смеха перед изображением человека с самой растянутой в мире кожей или рекордсмена по пирсингу. Его приводили в восторг всевозможные уродства, разные множества вплоть до многоплодных беременностей с эмбрионами, похожими на муравьев в черных дырах.
«Я бы на твоем месте задумалась, почему тебя привлекает все ненормальное и мерзкое…»
«Мне это интересно».
«Ты удаляешься от реальности».
«Именно то, что и нужно».
Ему претила «нормальность», он не хотел утопать в ней с головой. Он обожал хоррор второго сорта, всякие психоделические фэнтези.
«Задача книги или фильма в том и состоит: дать пинка, чтобы тебя вышибло из дерьма, в котором ты погряз».
Он практически жил среди рекламных роликов художественных телефильмов. Но его личные накопленные материалы, много лет лежавшие в компьютерных файлах, были сплошным кошмаром под действием наркотиков, городская сказка с гномами и феями‑шлюхами. По вечерам, когда было особенно хорошо, он прочитывал некоторые страницы Делии, и они оба приходили в неописуемый восторг.
Делия же предпочитала истории без привычного сюжета, только рассеивающиеся ощущения, человеческие жизни, которые, сталкиваясь, никогда не переплетаются. Совокупления без эякуляции.
Да, именно то самое, что было у них в постели. Он хотел быстренько все проделать, а она, наоборот, лежала на спине и смотрела на него в упор, ожидая неизвестно какой вечности.
Она всегда выискивала книги получше. Каких‑нибудь африканских второстепенных непризнанных писателей… Чуя нутром, покупала их в небольшом книжном магазине. А вместо закладки использовала шпильку для волос. Может, дело было в том, что она старательно выбирала их, и поэтому они становились как бы лучшими.
Но сегодня вечером одна лишь мысль о Делии, свернувшейся клубочком в кресле с книжкой, в футболке, без косметики, с сосредоточенным выражением лица, вызывает у него тошноту.
Сегодня он понял. Люди должны расставаться прежде, чем дойдут до предела. До которого они уже дошли. Потому что потом остается только жгучая боль.
Но так не бывает. Обычно идешь до конца, сливаешь все дерьмо, что выплескивается из фановых труб целого здания, целого города, всех семейных пар, расставшихся до вас, одновременно с вами. Потому что дерьмо переговаривается в своих подземных каналах, общается. Все пары, которые расстаются, пролезают через одну и ту же щель, бегают по одному и тому же кругу в замке кошмара.
Нет, нельзя доходить до того, до чего дошли они.
При первых же симптомах надо бежать, оставлять место стоянки. Иначе будет только хуже.
Но люди не понимают этого. Люди надеются на что‑то и продолжают мучиться.
И никто, кроме тех, кто сам это пережил, не знает, как сильно они мучаются.
Когда уходишь, приходишь. Начинаешь швырять вещи, положим, кофейную чашку, куда налил вино, или стопку дисков. Маленький ребенок плачет, а большой тихо‑тихо дышит, как кот, который не хочет, чтобы его нашли. Потому что уже кое‑чему научился. И даже не смотришь на своих детей, потому как не хочешь, чтобы они действовали тебе на нервы. Потому как тебе никогда не хотелось выносить свои проблемы на всеобщее обозрение. Потому как и на самом деле ты чувствуешь, что ты – никто. И она, именно она довела тебя до этого.
Ты прав. Уверен, что прав.
Она тоже уверена, что права.
Но уже не найти ни правых, ни виноватых.
Даже дети понимают, что правды нет и что они ничего не значат.
Тоже знают, что они – никто.
Каждый – никто. Пройдет время, прежде чем они снова станут кем‑то. Пораненные псы – самые злые.
А семьи между тем больше нет. Все ведут себя безрассудно. Неуправляемые дети мочатся в кровать и просят есть в два ночи.
Вот тут‑то и наступает кульминационный момент. Когда вас убили, но вы продолжаете жить – жертва и убийца – на нескольких общих квадратных метрах кухни.
Такой момент, когда тебе хотелось бы умереть, но ты знаешь, что все‑равно никто не умрет, а это намного хуже.
Этот чертов ребенок, весь в соплях, смотрит на тебя. И он вправду совсем маленький. И вправду твой. И ты знаешь, что ты вправду не заслужил этого… Но что тут поделаешь?
Все пошло вкривь и вкось, потом сложно переплелось, как заплетаются ветки деревьев в заколдованном лесу, и тебя придавило к стволу. И трудно дышать.
Гаэтано не отходил от игровой консоли «Wii», мчался на виражах со скоростью 300 километров в час имитатором водителя. Она попыталась привлечь его внимание.
– А смог бы десять минут смотреть на ладошку Космо?
Он засмеялся.
– Что я, никогда не смотрел на нее?
– В течение десяти минут – нет.
– Там одно и то же, так какого ж хрена?
– Если бы ты на самом деле посмотрел на его ладошку…
– Ну и?..
– Тогда бы ты понял, где находишься. Где должен быть.
Сейчас они сидят в ресторанчике с уже выставленными по‑летнему столиками. Их окружают другие пары.
Делия смотрит на своего бывшего мужа, на это невинное лицо с выражением вечного недовольства. Лицо человека, так ничего и не добившегося в жизни, каждый раз срываясь на миг раньше, чем надо. Он всегда был трусом, если как следует подумать. Если уберет свою улыбочку. Эта манера хватать ее за горло, как вытаскивают цветок из горшка, чтобы крепко поцеловать. Чтобы сказать ей: «Мне тебя не хватает, ты всегда будешь нужна мне, я не могу без тебя, ты родилась для меня, я родился для тебя».
Это плюшевые мишки имеют тебя. Теперь‑то она знает. Сшитые из ненатурального меха. Те, что вызывают ностальгию по детству, когда ты спала в обнимку с игрушками.
Она сама сделала глупость. Ждала чего‑то, как нищенка у входа в кинотеатр, где крутят фильм про любовь.
Откидываясь на спинку стула, она пытается взглянуть на Гаэтано с расстояния. Прикрыв глаза, она умеет обезболить тело.
Теперь она каждый день медитирует минут по двадцать. Технику она скачала из Интернета. Для нее это огромная помощь. Отогнать крикливые мысли. Протереть доску.
Сегодня утром она сконцентрировалась на яблоках, которые лежали на кухонном столе. Мысленно проникла в самую глубь мякоти, запаха, внутрь косточек.
Нарезав детям на кусочки одно из них, она всплакнула. Но ей было приятно поплакать.
Она должна научиться быть. Просто быть. Вернуться к жизни. Окончательно снять эту перчатку с руки. Сделать шаг вперед.
Это нелегко для женщины, застывшей в универсаме с бутылкой молока, не зная, куда идти.
Гаэтано улыбается. Ощущает тяжесть взгляда, который его не любит и осуждает. Бьет ногой по ножке стола. Нетерпелив. Голоден. Не знает, что с ним. Стол качается.
Делия кладет руку на стол, чтобы Гаэ оставил его в покое.
И ей передается его нервозность… короткое замыкание из‑за неправильного соединения «плюса» с «минусом».
Ей вспоминается, как она рожала Космо.
В ту ночь их тоже трясло.
– Для чего мы пришли сюда?
– Чтобы обсудить планы на лето…
Принесли шницель. Официантка ставит перед ним тарелку. Гаэтано берет вилку, тычет ею в сторону Делии.
На секунду становится похожим на Космо, когда тот просит подтвердить что‑то и ждет ответа, так же уставившись в пустоту.
Гаэтано берется за нож, отрезает здоровенный кусок, засовывает его в рот и жует смачно, как жеребец.
Делия, не задерживая на нем взгляда, вздохнула. Торопится уйти, не хочет есть. Ей ждать нечего.
Когда принесли рисовый суп, она впилась в тарелку глазами, точно в дальнюю планету, недосягаемую, в отражение луны в луже.
– Ну как, нравится?
Делия качает головой. Не «да» и не «нет».
* * *
Не стоило приглашать ее в ресторан. Надо было зайти домой, немножко потаскать детей на себе, а потом поговорить на кухне, пока Космо и Нико смотрят мультики на диске, который бы он поставил через PlayStation.
Быстро, здраво, по‑деловому. Она босиком, в домашних штанах, и он – даже не сняв куртки.
Ему бы и в голову не пришло оставаться – сбежать, и все, и как можно скорее. Достаточно запаха стиральных и посудомоечных машин и домашней еды, чтобы почувствовать неудержимое желание бесследно исчезнуть, уйти в чем есть. Как не раз он делал тогда, сбегая в пижаме и кроссовках для мини‑футбола. Заходил в бар: грязный пол и видеоигры.
Но Делия не разрешает ему теперь появляться у них.
«Дети расстраиваются, когда ты уходишь».
Стала прикрываться ими как щитом, представлять им все в таком свете, в каком хочется ей.
– Им нужно привыкнуть, что ты с нами больше не живешь.
– У тебя что‑то изменилось?
– Не поняла?
– К тебе кто‑то ходит?
Гаэтано наблюдает за ней с глупым неподвижным лицом, как у их соседа, страдающего болезнью Альцгеймера. С лицом человека, потерявшего память.
– Имеешь право.
– Я не такая, как ты.
Он кивает, улыбается. Где‑то он даже рад. Поднимает бокал.
– Ты лучше меня, ясное дело.
– Не надо быть гением, чтобы быть лучше тебя.
– Выпьем? Чин‑чин.
Он пригласил ее на ужин, чтобы вытащить из четырех стен, где она, бедняжка, заперта. Но черта с два! Она же осталась в их доме, где он повесил все полки и придумал, где соорудить антресоли!
Конечно, он никогда бы не справился с детьми сам. С ним бы они тотчас испортились, опаздывали бы из‑за него в школу. У него потерялась бы даже соска Нико. (Она вечно закатывалась под диван, и Делия ползала, доставая пустышку словно реликвию, так как та была из старой коллекции «Бэби Кикко», а любую другую Нико выплевывал.) Пара, гуляющая с двухлетним ребенком и соской для его успокоения, – такая пара, без сомнения, находится в постоянном напряжении. Сколько раз он думал об этом, в выходные, по дороге в «Икеа». «Если вдруг потеряем соску, нам конец. Нико начнет ныть, и мы рехнемся».
– Нико так и сосет соску?
– Думаешь, он бросит… после всего?..
Она даже и не подумала спросить его. Без разговоров: уходи ты. А я остаюсь. Но может, он и один справился бы с детьми. Конечно, первое время был бы полный бардак: еда из коробок, обкаканные трусы по всему дому. Но он навел бы порядок, стал бы устанавливать свои правила. Вспомнил, как все делала и организовывала она. Да, у него получилось бы даже лучше, не так однообразно, как у нее. Его фантазия не знала границ, и ему всегда нравилось играть. Он снял бы со стены баскетбольную корзину, на которую Делия развешивала сушиться рубашки на плечиках, и прибил бы вместо нее боксерскую грушу. Посадил бы Космо себе на плечи и – «Давай, бей! Бей!» Этому ребенку не мешает немножко поработать руками, слишком уж много читает. Он перекрасил бы всю квартиру, переставил мебель, выбросил бы этот хренов выгоревший диван. Не тратя времени даром, под музыку. Как в кино, где целые годы умещаются в нескольких кадрах. Он представлял себя героем фильма: рубашка испачкана в краске, по вечерам – пицца.
Хотя нет, только не пицца.
Он любил заказывать ее, когда они были вместе. И когда ее приносили, такую ароматную, – это и вправду было восхитительно. Дети радовались, как радовался инопланетянин из одноименного фильма Спилберга. Он открывал банку пива и наливал Делии в стакан.
«Держи, милая».
Он научился бы готовить: котлеты и спагетти. Правда, для такого несбыточного чуда ему надо было бы как минимум овдоветь.
Он представлял себя вдовцом, когда не мог найти выхода из сложившейся ситуации. Делия якобы умерла, а он рыдал – наконец‑то возник реальный повод для отчаяния.
Мертвую он любил бы ее гораздо больше, он знал это.
А жизнь разделила их, кровь, кипящая до сих пор.
Один на один с детьми. Трое маленьких сирот. Они устроились бы на большой кровати все вместе. У них уже бывало так, в той дурацкой полуподвальной квартирке, которую он снял на бульваре Сомали. Перекантоваться, так сказать. Вонь прелого ковролина, жареной китайской еды и бензина. Гаэ купил два мороженых, дал им. Мороженые текли, потому что холодильник был такой, какой был.
«Забирайтесь сюда, на кровать, к папе».
Так они и просидели, неудобно, без подушек под спинами. У Нико полмороженого упало на покрывало. Он хотел писать, но не просился. Гаэ понес подержать его над унитазом уже полностью мокрого. Поэтому все оставшееся время сушил феном его трусы. Стоял запах мочи. Казалось, что за ними следит ее призрак. Гаэ зажег сигарету, чтобы он сгорел.
Если бы она умерла, никто ничем не попрекал бы его. Та же свекровь не сказала бы то, что сказала, когда он уходил: «Какой же ты безответственный, ни у тебя, ни у нее никакой ответственности». Кто бы такое говорил!
Делия тоже представляла себя вдовой.
Гаэ будто бы разбился на мотоцикле. Она тоже плакала, расстраивалась из‑за всего того, что они вместе разрушили.
В ее фантазиях Гаэ снова оказывался тем замечательным парнем, в которого она когда‑то влюбилась. Все трухлявые ветви, опутывавшие их, разом спадали, освобождали их, умирали вместе с ним.
Она представляла себе, как одевает детей на похороны. Маленькие синие пальтишки, подарок бабушки, гольфы, белые ноги, блестящие приглаженные волосы, словно они вышли из прошлого века. Люди молча прощаются и проходят. И только они втроем стоят у могилы, а ветер шевелит красные листья… Она, в черном платье (да, черная тонкая лакрица), бросается на землю. О, как она любила его и скучает по его губам и просит у него прощения за все, за все!
Она занялась бы с Гаэ безумной любовью, до острых воспоминаний о том, как прежде. До содроганий в пустоте. Высшее проявление чувств, на уровне первого обета.
Они не занимались больше любовью. Сама мысль об этом была уже невыносима. Физическая борьба двух жестких тел. Чуть ли не насилие.
Делия как‑то сказала ему, во время одной из последних встреч в постели (почему она не смолчала? К чему это всеобъемлющее желание высказать все? Почему она не догадалась, что такая откровенность излишня, она только озлобляет?):
«Как ты можешь не видеть, что ты сам по себе? Что ты трахаешься со стеной? Кто я для тебя, секция батареи для тепла?»
У нее вырвалась тогда эта мерзкая фраза:
«Ты меня изнасиловал».
Гаэ отпрянул от нее, как от ужалившей гадюки, в ужасе, когда яд уже проник внутрь и распространился. Набухшие вены, боль в глазах. Оскорбление. Больше чем оскорбление, выстрел в спину. Тому, кто даже не заслуживает встретиться со смертью в лицо.
Он ушел полуголый, натыкаясь на все по пути, как тень без тела, которое она должна сопровождать.
Она в ту минуту хотела извиниться. Тысячу раз извиниться. Встать на колени, как когда‑то. Когда ей так хотелось быть изнасилованной. И Гаэ, конечно, не был никаким насильником. Поворачивал к ней голову. «Извини, тебе не больно?» Как ребенок.
Да, точь‑в‑точь как Космо, который дергал ее ночью за волосы.
Сколько тел смешалось теми ночами. Чистые и невинные – детские, и их собственные – настолько озлобленные, что казались грязными.
Она слышала, как Гаэ ушел, хлопнув дверью.
«Ну и ладно, пошел вон! Чтоб ты сдох! Попал под трамвай! Один из двоих должен убраться с этого света».
Потом, впрочем, она ждала, чтобы он вернулся. Ей достаточно было ухода Гаэ, чтобы опять немножко полюбить его. Она смотрела на спящих детей, гладила их и ждала его.
«У нас получится. Должно получиться. Ради них».
Но ничего никогда не получится «ради детей».
И дети знают, что они не в счет, приспосабливаются. Ставят чашки для завтрака, следят за взглядами, за безмолвием. Целуют одного и другого, в ужасе, что ошибутся моментом и щекой. Тоже ждут. Что любовь вернется.
Стоило ему не туда поставить стакан, она мгновенно заводилась.
Любую небрежность она простила бы всякому, даже не заметив. Но только не ему. Чего она ждала от него?
Всего. Просто всего. В том‑то и заключалась главная ошибка. Все свести к любви и требовать от нее всего. Просто потому, что тебе надо все. Научиться всему с самого начала: двигаться, одеваться, заниматься любовью. Всё они дали друг другу, всему научили. Начало новой совместной жизни двух мокрых неуверенных созданий, похожих на только что родившихся жеребят, которые встают на ноги и пытаются на них устоять.
Но они‑то не смогли! И с этим тяжело смириться.