VI. Возвращение в Джахилью 11 глава




Айша двинулась к воде, и вслед за нею — Мишала, влекомая двумя помощниками. Саид подбежал к ней и попытался отбить её у селян.

— Отпустите мою жену. Немедленно! Будьте прокляты! Я — ваш заминдар. Пустите её; уберите ваши грязные руки!

Но Мишала шепнула:

— Они не сделают этого. Уходи, Саид. Ты закрыт. Море открывается только тем, кто открыт.

— Мишала! — вопил он, но ноги её уже были мокры.

Едва Айша ступила в воду, крестьяне бросились бежать. Те, кто не мог, запрыгивали на спины тех, кто мог. Держа на руках младенцев, титлипурские матери мчались вглубь моря; внуки поднимали бабушек на плечи и спешили навстречу волнам. Не прошло и минуты, как вся деревня окунулась в прибой, плескаясь, опрокидываясь, поднимаясь, неуклонно двигаясь вперёд, к горизонту, ни разу не обернувшись назад, к берегу. Мирза Саид тоже вошёл в воду.

— Вернись, — умолял он жену. — Ничего не происходит, вернись.

У края воды стояли госпожа Курейши, Осман, сарпанч, Шри Шринивас. Мать Мишалы опереточно рыдала:

— О дитя моё, дитя моё. Что же будет?

Осман ответил:

— Когда станет ясно, что чудес не случится, они повернут обратно.

— А бабочки? — проворчал Шринивас. — Чем были они? Нелепой случайностью?

И тут до них дошло, что крестьяне не вернутся.

— Они почти все уже прошли свою глубину, — молвил сарпанч.

— Сколько из них умеет плавать? — спросила, всхлипнув, госпожа Курейши.

— Плавать? — вскричал Шринивас. — С каких это пор деревенщины умеют плавать?

Они кричали, словно находились в миле друг от друга, прыгали с ноги на ногу, их тела рвались войти в воду, сделать хоть что-нибудь. Казалось, что они танцуют в огне[1230]. Командир полицейской бригады, отправленной вниз для управления толпой, подошёл, когда Саид выбрался из воды.

— Что происходит? — полюбопытствовал офицер. — Что за волнения?

— Остановите их, — Мирза Саид, задыхаясь, указал в сторону моря.

— Они злоумышленники? — спросил полисмен.

— Они хотят умереть, — ответил Саид.

Слишком поздно. Крестьяне, чьи головы ещё поплавками покачивались вдали, достигли края шельфа. Практически одновременно, не предпринимая никаких видимых попыток спастись, они погрузились под воду. В единый миг все пилигримы Айши исчезли из виду.

Ни один из них не появился вновь. Ни одна задыхающаяся голова или мечущаяся рука.

Саид, Осман, Шринивас, сарпанч и даже заплывшая жиром госпожа Курейши бросились в воду, вопя:

— Боже милостивый; сюда, кто-нибудь, на помощь!

 

*

Человеческие существа, столкнувшись с опасностью утонуть, сражаются с водой. Это просто противно человеческой природе — кротко шагать вперёд, пока море не поглотит тебя. Но Айша, Мишала Ахтар и титлипурские крестьяне погрузились в морскую гладь; и никто их больше не видел.

Госпожа Курейши была извлечена полицейскими на берег — с синим лицом, с лёгкими, полными водой, и нуждающаяся в поцелуе жизни. Османа, Шриниваса и сарпанча вытащили чуть позже. И лишь Мирза Саид Ахтар продолжал нырять, всё дальше и дальше в море, всё дольше и дольше оставаясь под водой; пока его тоже не выловили из Аравийского моря, измождённого, больного и ослабевшего. Паломничество закончилось.

Мирза Саид пробудился в больничной палате, чтобы обнаружить мужчину из уголовного розыска рядом со своей койкой. Власти рассматривали возможность задержать оставшихся в живых членов экспедиции Айши в связи с попыткой нелегальной эмиграции, и детективов проинструктировали послушать их истории прежде, чем у них будет шанс посовещаться.

Вот показания титлипурского сарпанча, Мухаммед-дина:

— Когда я совсем выбился из сил и решил, что наверняка погибну в этой воде, я увидел всё собственными глазами; я увидел, что море разделилось, словно волосы под расчёской; и они все были там, далеко, они уходили прочь. Она была там тоже, моя жена, Хадиджа, которую я любил.

Вот что Осман, воловий мальчик, поведал детективам, ужасно смущённым показаниями сарпанча:

— Сперва я очень боялся утонуть. Но я искал-искал, прежде всего её, Айшу, которую знал до того, как она изменилась. И лишь в последний миг я увидел, что она случилась, эта изумительная вещь. Воды открылись, и я увидел, как они идут по дну океана, среди умирающей рыбы.

Шри Шринивас тоже поклялся богиней Лакшми, что видел разделение Аравийского моря; и когда детективы добрались до госпожи Курейши, они были крайне раздосадованы, ибо знали, что эти люди не могли подготовить свою историю сообща. Мать Мишалы, жена большого банкира, рассказала собственными словами ту же повесть.

— Верьте, не верьте, — решительно подытожила она, — но что видели мои глаза, то повторяет мой язык.

Покрываясь гусиной кожей, люди из угро предприняли попытку допроса третьей степени:

— Послушай, сарпанч, не надо срать через рот. Там было много народа, никто не видел ничего подобного. Трупы утопленников уже плывут к берегу, раздувшиеся, как воздушные шары, и смердящие, словно ад. Если ты будешь продолжать отпираться, мы возьмём тебя в оборот и за нос вытащим к правде.

— Делайте со мною всё, что захотите, — ответил следователям сарпанч Мухаммед-дин. — Но я всё равно видел то, что видел.

— А вы? — сотрудники угро собрались возле едва проснувшегося Мирзы Саида Ахтара, чтобы допросить его. — Что вы видели на пляже?

— Как вы можете спрашивать? — возмутился он. — Моя жена утонула. Хватит долбать меня своими вопросами.

Узнав, что он оказался единственным выжившим из хаджа Айши, не засвидетельствовавшим разделения волн (Шри Шринивас рассказал ему то, что видели другие, добавив мрачно: «Именно из-за нашего позора нас не сочли достойными сопровождать её. Перед нами, Сетджи, воды сомкнулись; они захлопнулись перед нашими лицами, словно Райские врата»), Мирза Саид сломался и прорыдал неделю и один день; сухие всхлипы продолжали сотрясать его тело ещё долго после того, как в слёзных каналах исчерпалась соль.

Затем он отправился домой.

 

*

Моль съела пунка Перистана, а библиотека была сожрана миллиардами голодных червей. Когда он включил кран, змеи потекли вместо воды, и ползучие растения обвивались вокруг кровати с четырьмя гербами, в которой когда-то спали вице-короли. Казалось, что время ускорилось в его отсутствие и столетия невероятным образом потекли вместо месяцев, поэтому, когда он коснулся гигантского персидского ковра, свёрнутого в танцзале, тот распался под его рукой, а ванны были полны лягушек с алыми глазами. Ночью шакалы завывали на ветру. Великое древо было мертво или при смерти, и поля были бесплодны, как пустыня; сады Перистана, в которых когда-то, давным-давно, он видел красивую молодую девочку, теперь давно пожелтели, обернувшись уродством. Стервятники были единственными птицами в небе[1231].

Он вытащил кресло-качалку на веранду, сел и стал мягко покачиваться, чтобы уснуть.

Однажды, только однажды, он посетил древо. Деревня рассыпалась в прах; безземельные крестьяне и грабители пытались захватить брошенную землю, но засуха прогнала их. Здесь не бывало дождей. Мирза Саид вернулся в Перистан и повесил замок на ржавые ворота. Его не интересовала судьба выживших товарищей; он подошёл к телефону и вырвал его из стены.

По прошествии бессчётного количества дней ему пришло в голову, что он истощал до смерти, ибо тело его источало тяжёлый запах средства для удаления маникюрного лака; но, поскольку он не испытывал ни голода, ни жажды, он решил, что нет никакого смысла искать пищу. Для чего? Намного лучше качаться в этом кресле, и не думать, не думать, не думать.

Прошлым вечером он услышал шум, словно гигант вытаптывал лес под ногами, и почуял зловоние, словно от пердения гиганта; и тогда он понял, что древо горит. Он поднялся с кресла и неровным шагом поплёлся к саду, чтобы взглянуть на пожар, пламя которого пожирало истории, воспоминания, генеалогии, очищая землю и приближаясь к нему, чтобы подарить освобождение; — ибо ветер нёс огонь к основанию особняка, и теперь очень скоро, очень скоро настанет его очередь. Он увидел, как древо распалось на тысячу осколков, и ствол разорвался, как сердце; тогда он отвернулся и, пошатываясь, направился в сад — туда, где Айша когда-то поймала его взор; — а затем почувствовал, как медлительность накатывается на него — великая тяжесть[1232], — и присел в пыли увядания. Прежде, чем глаза его сомкнулись, он ощутил что-то, щекочущее его губы, и увидел маленькую стайку бабочек, стремящихся войти к нему в рот. Затем море нахлынуло на него, и он очутился в воде возле Айши, чудесно проступающей из тела его жены...

— Откройся, — плакала он. — Откройся широко!

Щупальца света текли из её пупка, и он рубил их, рубил ребром ладонями.

— Откройся, — кричала она. — Ты прошёл так далеко, теперь заверши начатое.

Как он мог слышать её голос?

Они были под водой, потерявшиеся в рёве моря, но он мог явственно слышать её[1233], все они могли слышать её: этот голос, подобный колоколу.

— Откройся, — сказала она.

Он закрылся.

Он был крепостью с лязгающими воротами.

Он тонул.

Она тонула тоже. Он видел, как вода наполняет её рот, слышал, как она булькает в её лёгких. И тогда что-то в нём воспротивилось этому, сделав другой выбор, и в тот момент, когда самая суть его сердца треснула и распалась, он открылся.

Тело его раскололось от кадыка до чресел, чтобы она смогла достичь его глубин, и тогда она открылась, и все они, и в самый миг их открытия воды разделились, и они пошли в Мекку по ложу Аравийского моря[1234].

 

IX. Чудесная Лампа

 

Через восемнадцать месяцев после сердечного приступа Саладин Чамча снова поднялся в воздух в ответ на телеграфное известие, что его отец на последней стадии множественной миеломы[1235] — системного рака костного мозга, который был «сто процентов фатальным», как несентиментально выразился терапевт Чамчи, когда тот телефонировал ему, чтобы уточнить подробности. Отец и сын практически не контактировали с тех пор, как Чингиз Чамчавала отправил Саладину доходы от срубленного грецкого ореха все эти вечности назад. Саладин послал краткую записку с сообщением, что пережил бостанскую катастрофу, и даже получил краткое послание в ответ: «Отв. на тв. сообщение[1236]. Эту информацию уже получал». Тем не менее, когда пришла телеграмма с дурной вестью — подписанная незнакомой второй женой, Насрин II, и тон был довольно неприкрашенный: ОТЕЦ БЫСТРО УГАСАЕТ + ЕСЛИ ХОЧЕШЬ ПОВИДАТЬСЯ БЫСТРЕЕ ПРИЕЗЖАЙ + Н ЧАМЧАВАЛА (Г-ЖА), — он, к своему удивлению, обнаружил, что после целой жизни запутанных отношений с отцом, после долгих лет телеграфных перебранок и «бесповоротных разрывов» он всё ещё был способен к этой несложной реакции. Непременно, архиважно, обязательно добраться до Бомбея прежде, чем Чингиз покинет его навсегда.

Он потратил лучшую часть дня, сперва стоя в очереди за визой в консульской секции Индийской палаты[1237], а затем пытаясь убедить утомлённое должностное лицо в безотлагательности своей заявки. Он, как последний дурак, забыл принести телеграмму и получил в итоге, что «у вас нет доказательств. Видите ли, любой может прийти и сказать, что его отец умирает, не так ли? Чтобы побыстрее». Чамча пытался сдерживать своё возмущение, но, наконец, взорвался:

— По-вашему, я похож на халистанского фанатика[1238]? — Должностное лицо пожало плечами. — Я скажу вам, кто я, — ревел Чамча, разгневанный этим пожиманием, — я — несчастный сукин сын, который был взорван террористами, падал тридцать тысяч футов с неба из-за террористов, а теперь из-за этих террористов ещё и должен терпеть оскорбления от всяких там чиновников вроде вас.

Его заявка на визу, надёжно размещённая его противником в самом низу здоровенной стопы, не рассматривалась целых три дня. Первый доступный рейс был только спустя ещё тридцать шесть часов: и это был «Эйр-Индия[1239]-747», и звался он «Гулистаном».

Гулистан и Бостан, Райские сады-близнецы — сперва был тот, а теперь ещё и вот этот... Спускаясь по одному из желобков, по которым пассажиры Третьего Терминала текли к самолёту, Чамча увидел название, красующееся возле открытой двери 747-го, и побледнел, словно тень. Затем он услышал одетую в сари индийскую бортпроводницу, приветствующую его с явным канадским акцентом, и растерял остатки самообладания, отпрянув подальше от самолёта в неподдельном рефлекторном ужасе. Он застыл, столкнувшись с раздражённой толпой пассажиров, ожидающих принятия на борт, и почувствовал, как абсурдно должен смотреться: с коричневой кожаной сумкой в одной руке, двумя застёгнутыми на молнии чехлами для костюмов в другой и глазами на стебельках от испуга; но долгое мгновение он был совершенно неспособен двигаться. Толпа напирала; если это артерия, думал он, то я — грёбаный тромб.

— Я тоже дрожал как цыц-цыц... цыплёнок, — раздался весёлый голос. — Но теперь у меня есть хихитрость. Я раскидываю руки в попа... полёте, и это всегда мама... может удержать самолёт вовне... вне... в небе.

 

*

— Сегодня верховная бобо... богиня, несомненно, Лакшми, — доверился Сисодия за виски, едва они благополучно взлетели.

(Он был так же хорош на деле, как и на словах, когда дико размахивал руками, пока «Гулистан» нёсся по взлётно-посадочной полосе, а потом удовлетворённо раскинул их в стороны, скромно просияв. «Срабабабатывает каждый раз». Они оба путешествовали на верхней палубе 747-го, зарезервированной для некурящих бизнес-класса, и Сисодия переместился на пустующее место рядом с Чамчей, словно воздух, заполняющий вакуум. «Называйте меня Виски, — настаивал он. — Куда вы лили... лили... летите? Как мама... много вы зарабатываете? Как додо... долго вы там не были? Вы знаете всех женщин в городе, или вам нужна попа... попа... помощь?»)

Чамча закрыл глаза и сосредоточился на своём отце. Самое мрачное, понял он, заключалось в том, что он не мог вспомнить ни одного счастливого дня с Чингизом за всю свою сознательную жизнь. А самым радостным стало открытие, что даже непростительное преступление отца может быть всё-таки прощено в самом конце. Держись, умолял он беззвучно. Я прилечу — так быстро, как смогу.

— В это мама... материалистичное время, — разъяснил Сисодия, — кто ещё, как не богиня бобогатства? В Бомбее молодые бизнесмены цеце[1240]... целые ночи проводят пуп... пуджа-пати. Статуя Лакшми председательствует, с перевёрнутыми лаладонями, и светящиеся пузырьки стекают с её папа... пальцев, освещая всё вокруг: понимаете, как будто богатство льётся из её лап... лап... ладоней.

На киноэкране салона бортпроводница демонстрировала различные спасательные процедуры. Мужская фигурка в углу экрана переводила её слова на азбуку глухонемых. Это прогресс, согласился Чамча. Фильм вместо людей, небольшое увеличение в сложности (немая речь) и значительное увеличение в стоимости. Высокие технологии на службе якобы безопасности; тогда как на самом деле воздушные путешествия с каждым днём становились всё опаснее, мировые акции авиации старели, и никто не мог позволить себе обновить их. Самолёты каждый день распадались на части (или, во всяком случае, такое создавалось впечатление), и сталкивались, и промахивались мимо адреса тоже. Так что фильм был не более чем очередной ложью, ибо его существование говорило: Смотрите, как много мы готовы сделать ради вашей безопасности. Мы даже сделали для вас фильм об этом. Стиль вместо материи, образ вместо действительности...

— Я планирую крупнобюбюджетную картину о ней, — говорил между тем Сисодия. — Это кока... конфиденциальнейшая информация. Пригласим На-На... наверное, Шридеви, я так нанадеюсь. Теперь, когда возвращение Джабраила права... права... провалилось, она — звезда номер один.

Чамча услышал, какой след оставил Джабраил Фаришта, вернувшись. Его первый фильм, «Разделение Аравийского моря», подвергся жестокому разгрому; спецэффекты смотрелись кустарно, девушка в главной роли Айши, некая Пимпл Биллимория, была удручительно неадекватна, а образ самого Джабраила в роли архангела был заклеймён многими критиками как нарциссический и мегаломаниакальный. Дни, когда он не мог сделать что-либо неправильно, миновали; его вторая картина, «Махунд», наткнулась на множество разнообразнейших религиозных рифов и сгинула без следа.

— Видите ли, он решил раработать с другими продюсерами, — сокрушался Сисодия. — Жажадность звиз... взвиз... звезды. У меня эффекты все-все... всегда работают, а хрук-хрук... хороший вкус можно воспринимать как само сособой разумеющееся.

Саладин Чамча прикрыл глаза и откинулся на спинку сиденья. Он выхлебал свой виски слишком быстро из-за страха перед полётом, и в голове у него поплыло. Сисодия больше не вспоминал о своей прежней привязанности к Фариште, которая ныне так истончилась. Эта связь теперь принадлежала прошлому.

— Шш... шш... Шридеви как Лакшми, — пропел Сисодия, совсем не конфиденциально. — Теперь, когда стала чичистым золотом. Вы же ак... актёр. Вы должны работать додома. Позвоните мне. Может, мы сможем заняться биби... бизнесом. Эта картина: чистая кака... кака... как алмаз.

Голова Чамчи кружилась. Какое странное значение принимали слова! Всего несколько дней назад возвращение домой показалось бы фальшью. Но теперь отец умирал, и прежние чувства протягивали щупальца, чтобы схватить его. Может быть, в довершение всего, язык снова подведёт его, придав речи восточный акцент. Он едва смел открыть рот.

Почти двадцать лет назад, когда молодой и недавно сменивший имя Саладин выцарапывал себе жизнь на просторах Лондонского театра, чтобы держаться на безопасном расстоянии от отца; и когда Чингиз отступал на другие пути, становясь столь же нелюдимым, сколь и религиозным; в те времена — как-то раз, нежданно-негаданно — отец написал сыну, что предлагает ему дом. Собственностью оказался неухоженный особнячок в холмистой местности Солан[1241]. «Первая собственность, которую я приобрёл когда-то, — писал Чингиз, — поэтому я и первой дарю её тебе». Незамедлительной реакцией Саладина было увидеть в этом предложении ловушку, способ вернуть его домой, в сети отцовского могущества; а когда он узнал, что Соланская недвижимость была давно арендована индийским правительством и что уже многие годы там располагается школа для мальчиков, даже сам подарок стал восприниматься как обман. О чём должен позаботиться Чамча, если школа пожелает обратиться к нему, какие визиты следует нанести, чтобы, словно визитирующий Глава Государства, устроить смотр парадов и гимнастических выступлений? Дела подобного рода импонировали непомерному тщеславию Чингиза, но Чамче не хотелось ничего из этого. Точка, школу не сдвинуть; дар был бесполезен, а административная головная боль — весьма вероятна. Он написал отцу, что отказывается от предложения. Это был последний раз, когда Чингиз Чамчавала пытался что-либо дать ему. Дом уплывал от блудного сына.

— Я никогда не забываю лилица, — не умолкал Сисодия. — Вы — друг мими... Мими. Бостанский уц-уц... уцелевший. Я вспомнил это в тот миг, когда вы папа... паниковали ува... ува... у ворот. Надеюсь, тити... ти-иперь вы чуть-чуть... чувствуете себя попой... получше.

Саладин (сердце его успокоилось) встряхнул головой: нет, со мной всё отлично, честно. Сисодия — блистательный, коленоподобный — грязно подмигнул проходившей стюардессе и заказал ещё виски.

— Такой попозор с Джабраилом и его леди, — продолжал Сисодия. — Такое прелестное имя у неё было, Ал... Ал... Аллилуйя. Что за характер у этого парня, какой реревнивый тити... тип. Тяжело для сосовременной диди... девушки. Они раз... разошлись.

Саладин снова откинулся, пытаясь заснуть. Я только что исцелился от прошлого. Уйди, сгинь.

Он официально заявил о своём окончательном выздоровлении всего пять недель назад, на свадьбе Мишалы Суфьян и Ханифа Джонсона. После смерти родителей при пожаре Шаандаара на Мишалу напало ужасное, нелогичное чувство вины, из-за которого её мать являлась ей во снах и причитала: «Если бы ты только принесла огнетушитель, когда я тебя просила. Если бы ты только дула чуть сильнее. Но ты никогда не слушаешь, что я тебе говорю, а твои лёгкие настолько прогнили от сигарет, что ты даже свечу погасить не можешь, не то что там горящий дом». Под пристальным взглядом призрака матери Мишала уходила из квартиры Ханифа, снимала комнатку вместе с тремя другими женщинами, выпрашивала и получала прежнюю работу Нервина Джоши в спортивном центре и сражалась со страховыми компаниями, пока они не выплатили причитающееся. Только когда Шаандаар готов был снова открыться под управлением Мишалы, призрак Хинд Суфьян согласился, что настало время отойти к загробной жизни; после чего Мишала позвонила Ханифу и попросила, чтобы тот женился на ней. Он был слишком потрясён, чтобы отвечать, и был вынужден передать трубку коллеге, который объяснил, что кошка проглотила язык мистера Джонсона, и принял предложение Мишалы от лица онемевшего адвоката. Итак, все приходили в себя после трагедии; даже Анахита, которой пришлось жить с подавляюще старомодной тётушкой, смогла выглядеть на свадьбе довольной: быть может, из-за того, что Мишала пообещала ей личные покои в отремонтированном Шаандаар-Отеле. Мишала попросила Саладина быть её шафером, памятуя о попытке спасти жизнь её родителям, и по пути к загсу в фургоне Пинквалы (все обвинения против ди-джея и его босса, Джона Масламы, были сняты за отсутствием улик) Чамча признался невесте: «Похоже, для меня сегодня тоже наступает новая жизнь; как, наверное, и для всех нас». В случае с ним самим были хирургические обходы, и сложность смириться с таким количеством смертей, и кошмарные видения, что он снова превращается в некоего сернистого демона с раздвоенными копытами. К тому же, некоторое время он был профессионально непригоден из-за позора столь глубокого, что, когда, наконец, клиенты стали снова обращаться к нему и требовать один из его голосов — например, голос замороженной горошины или кукольной пачки сосисок, — он чувствовал, как память о телефонных преступлениях подступает к горлу и душит не успевшее родиться воплощение. На свадьбе Мишалы, однако, он вдруг почувствовал себя свободным. Это была та ещё церемония, прежде всего потому, что молодая пара всю процедуру никак не могла нацеловаться, и регистратору (приятной молодой женщине, которая также настойчиво рекомендовала гостям не пить в этот день слишком много, если они планируют садиться за руль) пришлось попросить их поторопиться и закончить прежде, чем настанет время для прибытия очередных молодожёнов. Позднее в Шаандааре целование продолжилось, поцелуи становились раз за разом всё длиннее и всё откровеннее, пока, наконец, у гостей не сложилось впечатление, что они вторгаются в частную жизнь, и тогда они незаметно ускользнули прочь, оставляя Ханифа и Мишалу наслаждаться страстью столь всеохватной, что новобрачные не заметили даже исчезновения своих друзей; ничего не узнали они и о ватаге ребятишек, собравшейся под окнами Шаандаар-кафе поглазеть на них. Чамча, последний оставшийся гость, спешно опустил шторы, к великой досаде детворы; и побрёл по восстановленной Хай-стрит, почувствовав такую лёгкость в ногах, что, можно сказать, буквально перескочил через всю свою обеспокоенность.

Ничто не вечно, думал он под закрытыми веками где-то над Малой Азией. Может быть, несчастье — это континуум, сквозь который проходят все человеческие жизни, а радость — лишь череда вспышек, острова в океане[1242]. Или если не несчастье, то, по крайней мере, меланхолия... Эти размышления были прерваны богатырским храпом с соседнего сиденья. Мистер Сисодия, стакан виски в руке, погрузился в сон.

Продюсер стал для стюардесс несомненным хитом программы. Они суетились вокруг его спящей персоны, отделяя стакан от пальцев и возвращая на безопасное место, укрывая одеялом нижнюю половину тела и выводя восхищённые рулады его храпящей голове:

— Ну чем не хучи-пучи[1243]? Просто маленький кутезо, ей-богу!

Чамча внезапно вспомнил светских леди Бомбея, треплющих его по голове на тех скромных вечеринках его матери, и с трудом сдержал нежданные слёзы. Сисодия, по правде говоря, выглядел немного неприлично; он снял очки прежде, чем отключиться, и их отсутствие придавало ему странно обнажённый вид. На взгляд Чамчи, он ни на что не походил так сильно, как на огромный лингам [********************] Шивы. Может быть, этим и объяснялась его популярность у дам.

Просматривая газеты и журналы, предложенные бортпроводницами, Саладин случайно наткнулся на проблемы у своего старого знакомого. Санированное «Шоу Чужаков» Хэла Паулина с треском провалилось в Соединённых Штатах и вылетело в трубу. Хуже того, его рекламное агентство вместе со всеми филиалами проглотил американский левиафан, и казалось вероятным, что Хэл будет побеждён трансатлантическим драконом, которого намеревался приручить. Было нелегко испытывать жалость к Паулину — безработному и лишившемуся последних миллионов, покинутому своей ненаглядной ведьмой Мэгги и её приятелями, погрузившемуся в неопределённость, оставленную отвергнутым фаворитам, будь то разорившиеся промышленные магнаты или коварные финансисты или экс-министры-предатели; но Чамча, летящий к смертному одру своего отца, находился в таком великодушном эмоциональном состоянии, что ком сострадания даже к этому негодяю Хэлу застрял у него в горле. На чьём же бильярдном столе, задумчиво спрашивал он себя, будет теперь играть Бэби?

В Индии война между мужчинами и женщинами не подавала ни малейших признаков ослабления. В «Индиан Экспресс»[1244] он прочитал отчёт о последнем «самоубийстве невесты»[1245]. Муж, Праджапати [1246], скрылся. На следующей странице, в маленьких объявлениях на еженедельном брачном рынке, родители юношей до сих пор требовали, а родители девушек гордо предлагали невест «пшеничного» цвета лица. Чамча вспомнил приятеля Зини, поэта Бхупена Ганди, говорившего о подобном со страстной горечью. «Как обвинять в ущербности других, если наши собственные руки столь грязны? — возражал он. — Многие из вас в Британии утверждают, что стали жертвами преследования. Ладно. Я там не был, я не знаю вашей ситуации, но по моему личному опыту я никогда не чувствовал уместным называть себя жертвой. В классовых терминах — однозначно нет. Даже говоря культурно, вы найдёте здесь любой фанатизм, любые процедуры, связанные с институтом угнетателей. И хотя многие индийцы, несомненно, угнетены, я не думаю, что кто-то из нас может предъявлять права на такое очаровательное положение».

«Проблема с радикальной критикой Бхупена в том, — заметила Зини, — что реакционеры вроде Салат- бабы просто обожают здесь крутиться».

Вооружений скандал бушевал; действительно ли индийское правительство оплатило вознаграждение посредникам, а затем занялось прикрытием? Были привлечены значительные денежные суммы, доверие к Премьер-министру было подорвано, но Чамчу не беспокоило ничего из этого. Он уставился на размытую фотографию на развороте: неясные, вспухшие фигуры, плывущие вниз по реке в несметных количествах. В северо-индийском городке произошла резня мусульман[1247], и их трупы были выброшены в воду, где их ожидало гостеприимство какого-нибудь Старика Хэксема двадцатого века. Здесь были сотни тел, раздувшихся и протухших; зловоние, казалось, поднималось над газетной полосой. А в Кашмире некогда популярного Главного Министра, «пошедшего на соглашательство» с Конгрессом-I[1248], во время молитвы на Ид[1249] закидали туфлями[1250] рассерженные группы исламских фундаменталистов. Коммунализм — сектантская напряжённость — был повсюду: будто бы боги шли на войну. В вечной борьбе между мировой красотой и жестокостью жестокость крепла день ото дня. Голос Сисодии проник сквозь эти мрачные мысли. Пробудившись, продюсер заметил фотографию из Мирута, глядящую с откидного столика Чамчи.

— Дело в том, — сказал он без обычного дружелюбия, — что религиозная вевера, призванная определять самые срать... срать... стратегические, возвышенные стремления человеческой расы, стала теперь, в нанашей стране, служанкой самых низменных инстинктов, а бобо... Бог — существо злобное.

ЗА БОЙНЮ ОТВЕТСТВЕННЫИЗВЕСТНЫЕ УГОЛОВНЫЕ АВТОРИТЕТЫ, утверждал правительственный представитель, но «прогрессивные элементы» отвергали его заключения. СИЛЫГОРОДСКОЙ ПОЛИЦИИ ЗАРАЖЕНЫКОММУНАЛИСТИЧЕСКИМИ АГИТАТОРАМИ, приводился контраргумент. ИНДУИСТСКИЕ НАЦИОНАЛИСТЫБЕСЧИНСТВУЮТ. В политическом двухнедельнике была помещена фотография плакатов, выставленных возле Джума-Масджида[1251] в Олд-Дели[1252]. Имам[1253], малосимпатичный мужчина с циничным взглядом (которого почти каждое утро можно было обнаружить в его «саду» — на краснозёмельно-пустопородной площадке в тени мечети — за подсчётом рупий, пожертвованных верными, и свёртыванием каждой отдельной бумажки в трубочку так, что казалось, будто он держит горстку тонких бидиподобных сигареток, — и который сам был отнюдь не чужд коммуналистической политике), очевидно, полагал, что за ужасы Мирута следует взять хорошую цену. Погасите Огонь в нашей Груди, кричали вывески. Почёт и Слава тем, кто принял Мученичество от Пуль П о л и ц а е в [1254]. А также: Увы! Увы! Увы! Разбудите Премьер-министра! И, наконец, призыв к действию: Бандх [††††††††††††††††††††] будет исполнен, и дата забастовки.

— Плохие дни, — продолжил Сисодия. — На Дели[1255]... Дели... деликатное искусство кики... кинематографа ТВ и экономика тоже оказывают разрушительный эффект. — Затем он приободрился, поскольку приблизились стюардессы. — Я признаю, что я... я... являюсь членом клок... клок... клуба «Высокая миля»[1256], — весело сообщил он, когда проводницы оказались в пределах слышимости. — А вы? Момо... могу ли я увидеть вас там?



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-26 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: