Дверь в хижине, чтобы можно было хоть как‑то дышать и чтобы кошки ночью могли сходить на охоту, оставили чуть приоткрытой. В щелку опять было видно спелую, желтого цвета луну. «Как дыня…» – сказал Ерофей. Новое слово «дыня» заинтересовало Агафью. Ерофей стал объяснять, что это такое. Разговор о религии закончился географией – экскурсом в Среднюю Азию. По просьбе Агафьи я нарисовал на листке дыню, верблюда, человека в халате и тюбетейке. «Господи…» – вздохнула Агафья.
Прежде чем лечь калачиком рядом с котятами, пищавшими в темноте, она горячо и долго молилась.
Огород и тайга
В Москву от Лыковых я привез кусок хлеба. Показывая друзьям – что это такое? – только раз я услышал ответ неуверенный, но близкий к истине: это, кажется, хлеб. Да, это лыковский хлеб. Пекут они его из сушеной, толченкой в ступе картошки с добавлением двух‑трех горстей ржи, измельченной пестом, и пригоршни толченых семян конопли. Эта смесь, замешенная на воде, без дрожжей и какой‑либо закваски, выпекается на сковородке и представляет собою толстый черного цвета блин. «Хлеб этот не то что есть, на него глядеть страшно, – сказал Ерофей. – Однако же ели. Едят и теперь – настоящего хлеба ни разу даже не ущипнули».
Кормильцем семьи все годы был огород – пологий участок горы, раскорчеванный в тайге. Для страховки от превратностей горного лета раскорчеван был также участок ниже под гору и еще у самой реки: «Вверху учинился неурожай – внизу что‑нибудь собираем».
Вызревали на огороде картошка, лук, репа, горох, конопля, рожь. Семена, как драгоценность, наравне с железом и богослужебными книгами, сорок шесть лет назад были принесены из поглощенного теперь тайгой поселения. И ни разу никакая культура осечки за эти полвека не сделала – не выродилась, давала еду и семенной материал, берегли который, надо ли объяснять, пуще глаза.
|
Картошка – «бесовское многоплодное, блудное растение», Петром завезенная из Европы и не принятая староверами наравне с «чаем и табачищем», по иронии судьбы для многих стала потом основною кормилицей. И у Лыковых тоже основой питания была картошка. Она хорошо тут родилась. Хранили ее в погребе, обложенном бревнами и берестой. Но запасы «от урожая до урожая», как показала жизнь, недостаточны. Июньские снегопады в горах могли сильно и даже катастрофически сказаться на огороде. Обязательно нужен был «стратегический» двухгодичный запас. Однако два года даже в хорошем погребе картошка не сохранялась.
Приспособились делать запас из сушеной. Ее резали на пластинки и сушили в жаркие дни на больших листах бересты или прямо на плахах крыши. Досушивали, если надо было, еще у огня и на печке. Берестяными коробами с сушеной картошкой и теперь заставлено было все свободное пространство хижины. Короба с картошкой помещали также в лабазы – в срубы на высоких столбах. Все, разумеется, тщательно укрывалось и пеленалось в берестяные лоскуты.
Картошку все годы Лыковы ели обязательно с кожурой, объясняя это экономией пищи. Но кажется мне, каким‑то чутьем они угадали: с кожурою картошка полезней.
Репа, горох и рожь служили подспорьем в еде, но основой питания не были. Зерна собиралось так мало, что о хлебе как таковом младшие Лыковы не имели и представления. Подсушенное зерно дробилось в ступе, и из него «по святым праздникам» варили ржаную кашу.
|
Росла когда‑то в огороде морковка, но от мышиной напасти были однажды утрачены семена. И люди лишились, как видно, очень необходимого в пище продукта. Болезненно бледный цвет кожи у Лыковых, возможно, следует объяснить не столько сидением в темноте, сколько нехваткою в пище вещества под названием каротин, которого много в моркови, апельсинах, томатах… В этом году геологи снабдили Лыковых семенами моркови, и Агафья принесла к костру нам как лакомство по два еще бледно‑оранжевых корешка, с улыбкой сказала: «Морко‑овка…»
Вторым огородом была тут тайга. Без ее даров вряд ли долгая жизнь человека в глухой изоляции была бы возможной. В апреле тайга уже угощала березовым соком. Его собирали в берестяные туеса. И, будь в достатке посуды, Лыковы, наверное, догадались бы сок выпаривать, добиваясь концентрации сладости. Но берестяной туес на огонь не поставишь. Ставили туеса в естественный холодильник – в ручей, где сок долгое время не портился.
Вслед за березовым соком шли собирать дикий лук и крапиву. Из крапивы варили похлебку и сушили пучками на зиму для «крепости тела». Ну а летом тайга – это уже грибы (их ели печеными и вареными), малина, черника, брусника, смородина. «Истомившись, сидючи на картошке, вкушали божьи эти дары обильно».
Но летом надлежало и о зиме помнить. Лето короткое. Зима – длинна и сурова. Запаслив, как бурундук, должен быть житель тайги. И опять шли в ход берестяные туеса. Грибы и чернику сушили, бруснику заливали в берестяной посуде водой. Но все это в меньших количествах, чем можно было предположить, – «некогда было».
|
В конце августа приспевала страда, когда все дела и заботы отодвигались, надо было идти «орешить». Орехи для Лыковых были «таежной картошкой». Шишки с кедра (Лыковы говорят не «кедр», а «кедра»), те, что пониже, сбивались длинным еловым шестом. Но обязательно надо было лезть и на дерево – отрясать шишки. Все Лыковы – молодые, старые, мужчины и женщины – привыкли легко забираться на кедры. Шишки ссыпали в долбленые кадки, шелушили их позже на деревянных терках. Затем орех провевался. Чистым, отборным, в берестяной посуде хранили его в избе и в лабазах, оберегая от сырости, от медведей и грызунов.
В наши дни химики‑медики, разложив содержимое плода кедровой сосны, нашли в нем множество компонентов – от жиров и белков до каких‑то не поддающихся удержанию в памяти мелких, исключительной пользы веществ. На московском базаре этой веской я видел среди сидельцев‑южан с гранатами и урюком ухватистого сибиряка с баулом кедровых шишек. Чтобы не было лишних вопросов, на шишке спичкой был приколот кусочек картона с содержательной информацией: «От давления. Рубль штука».
Лыковы денег не знают, но ценность всего, что содержит орех кедровой сосны, ведома им на практике. И во все урожайные годы они запасали орехов столько, сколько могли запасти. Орехи хорошо сохраняются – «четыре года не прогоркают». Потребляют их Лыковы натурально – «грызем, подобно бурундукам», толчеными подсыпают иногда в хлеб и делают из орехов свое знаменитое «молоко», до которого даже кошки охочи.
Животную пищу малой толикой поставляла тоже тайга. Скота и каких‑либо домашних животных тут не было. Не успел я выяснить: почему? Скорее всего на долбленом «ковчеге», в котором двигались Лыковы кверху по Абакану, не хватило места для живности. Но, может быть, и сознательно Лыковы «домашнюю тварь» решили не заводить – надежней укрыться и жить незаметней. Многие годы не раздавалось у их избенки ни лая, ни петушиного крика, ни мычанья, ни блеянья, ни мяуканья.
Соседом, врагом и другом была лишь дикая жизнь, небедная в этой тайге. У дома постоянно вертелись небоязливые птицы – кедровки. В мох у ручья они имели привычку прятать орехи и потом их разыскивали, перепахивая у самых ног проходившего человека. Рябчики выводили потомство прямо за огородом. Два ворона, старожилы этой горы, имели вниз по ручью гнездо, возможно, более давнее, чем избенка. По их тревожному крику Лыковы знали о подходе ненастья, а по полету кругами – что в ловчую яму кто‑то попался.
Изредка появлялась зимою тут рысь. Не таясь, небоязливо она обходила «усадьбу». Однажды, любопытства, наверное, ради, поскребла даже дверь у избушки и скрылась так же неторопливо, как появилась.
Собольки оставляли следы на снегу. Волки тоже изредка появлялись, привлеченные запахом дыма и любопытством. Но, убедившись: поживиться тут нечем – удалялись в места, где держались маралы.
Летом в дровах и под кровлей селились любимцы Агафьи – «плиски». Я не понял сначала, о ком она говорила, но Агафья выразительно покачала рукой – трясогузки!
Большие птичьи дороги над этим таежным местом не пролегают. Лишь однажды в осеннем тумане Лыковых всполошил криком занесенный, как видно, ветрами одинокий журавль. Туда‑сюда метался он над долиной реки два дня – «душу смущал», а потом стих. Позже Дмитрий нашел у воды лапы и крылья погибшей и кем‑то съеденной птицы.
Таежное одиночество Лыковых кряду несколько лет с ними делил медведь. Зверь был некрупным и ненахальным. Он появлялся лишь изредка – топтался, нюхал воздух возле лабаза и уходил. Когда «орешили», медведь, стараясь не попадаться на глаза людям, ходил неотступно за ними, подбирая под кедрами что они уронили. «Мы стали ему оставлять шишки – тоже ведь алкает, на зиму жир запасает».
Этот союз с медведем был неожиданно прерван появлением более крупного зверя. Возле тропы, ведущей к реке, медведи схватились, «вельми ревели», а дней через пять Дмитрий нашел старого друга, наполовину съеденного более крупным его собратом.
Тихая жизнь у Лыковых кончилась. Пришелец вел себя как хозяин. Разорил один из лабазов с орехами. И, появившись возле избушки, так испугал Агафью, что она слегла на полгода – «ноги слушаться перестали». Ходить по любому делу в тайгу стало опасно. Медведя единодушно приговорили к смерти. Но как исполнить такой приговор? Оружия никакого! Вырыли яму на тропке в малинник. Медведь попался в нее, но выбрался – не рассчитали глубины ямы, а заостренные колья зверь миновал.
Дмитрий осенью сделал рогатину, надеясь настигнуть зверя в берлоге. Но берлога не отыскалась. Понимая, что весною голодный зверь будет особо опасным, Савин и Дмитрий соорудили «кулёмку» – ловушку‑сруб с приманкой и падавшей сверху настороженной дверью. Весною медведь попался, но, разворотив бревна ловушки, ушел. Пришлось попросить ружье у геологов. Дмитрий, зная медвежьи тропы, поставил на самой надежной из них самострел. Эта штука сработала. «Однажды видим: вороны воспарили. Пошли осторожно и видим: лежит на тропке – повержен».
– Отведали медвежатины?
– Нет, оставили для съедения мелкому зверю. Тех, что лапу имеют, мы не едим. Бог велит есть лишь тех, кто имеет копыта, – сказал старик.
Копыта в здешней тайге имеют лось, марал, кабарга. На них и охотились. Охоту вели единственным способом: на тропах рыли ловчие ямы. Чтобы направить зверя в нужное место, строили по тайге загородки‑заслоны. Добыча была нечастой – «зверь с годами смышленым стал». Но когда попадалась в ловушку хотя бы малая кабарожка, Лыковы пировали, заботясь, однако, о заготовке мяса на зиму. Его разрезали на узкие ленты и вялили на ветру. Эти мясные «консервы» в берестяной таре могли храниться год‑два. Доставали их по большим праздникам или клали в мешок при тяжелых работах и переходах.
(В Москву я привез подарок Агафьи – жгутик сушеной лосятины. Понюхаешь – пахнет мясом, но откусить от гостинца и пожевать я все‑таки не решился.)
Летом и осенью до ледостава ловили Лыковы рыбу. В верховье Абакана водится хариус и ленок. Ловили их всяко: «удой» и «мордой» – ловушкой, плетенной из ивняка. Ели рыбу сырой, печенной в костре и непременно сушили впрок.
Но следует знать: все годы у Лыковых не было соли. Ни единой крупинки! Обильное потребление соли медицина находит вредным. Но в количествах, организму необходимых, соль непременно нужна. Я видел в Африке антилоп и слонов, преодолевших пространства чуть ли не в сто километров с единственной целью – поесть солонцовой земли. Они «солонцуются» с риском для жизни. Их стерегут хищники, стерегли охотники с ружьями. Все равно идут, пренебрегая опасностью. Кто пережил войну, знает: стакан грязноватой землистой соли был «житейской валютой», на которую можно было выменять все – одежду, обувку, хлеб. Когда я спросил у Карпа Осиповича, какая трудность жизни в тайге была для них наибольшая, он сказал: обходиться без соли. «Истинное мучение!» В первую встречу с геологами Лыковы отказались от всех угощений. Но соль взяли. «И с того дня несолоно хлебати уже не могли».
Случался ли голод? Да, 1961 год был для Лыковых страшным. Июньский снег с довольно крепким морозом погубил все, что росло в огороде, – «вызябла» рожь, а картошки собрали только на семена. Пострадали корма и таежные. Запасы предыдущего урожая зима поглотила быстро. Весною Лыковы ели солому, съели обувку из кожи, обивку с лыж, ели кору и березовые почки. Из запасов гороха оставили один маленький туесок – для посева.
В тот год с голоду умерла мать. Избенка бы вся опустела, случись следом за первым еще один недород. Но год был хорошим. Уродилась картошка. Созревали на кедрах орехи. А на делянке гороха проросло случайное зернышко ржи. Единственный колосок оберегали денно и нощно, сделав возле него специальную загородку от мышей и бурундуков.
Созревший колос дал восемнадцать зерен. Урожай этот был завернут в сухую тряпицу, положен в специально сделанный туесок размером меньше стакана, упакован затем в листок бересты и подвешен у потолка. Восемнадцать семян дали уже примерно с тарелку зерна. Но лишь на четвертый год сварили Лыковы ржаную кашу.
Урожай конопли, гороха и ржи ежегодно надо было спасать от мышей и бурундуков. Этот «таежный народец» относился к посевам как к добыче вполне законной Недоглядели – останется на делянке одна солома, все в норы перетаскают Делянки с посевами окружались давилками и силками И все равно едва ли не половину лыковских урожаев зерна запасали себе на зиму бурундуки. Милый и симпатичный зверек для людей в этом случае был «бичом божиим». «Воистину хуже медведя», – сказал старик.
Проблему эту быстро решили две кошки и кот, доставленные сюда геологами. Бурундуки и мыши (заодно, правда, с рябчиками) были быстро изведены. Но все в этом мире имеет две стороны: возникла проблема перепроизводства зверей‑мышеловов. Утопить котят, как обычно и делают в деревнях, Лыковы не решились. И теперь вместо таежных нахлебников вырастает стадо домашних. «Много‑то их!..» – сокрушается Агафья, глядя, как кошки за шиворот таскают котят из темных углов наружу – для принятия солнечных ванн.
Еще один существенно важный момент. В Москве перед полетом в тайгу мы говорили с Галиной Михайловной Проскуряковой, ведущей телепрограммы «Мир растений». Узнав, куда и зачем я лечу, она попросила: «Обязательно разузнайте, чем болели и чем лечились. Наверняка там будут названы разные травы. Привезите с собой пучочки – вместе рассмотрим, заглянем в книги. Это же интересно!»
Я эту просьбу не позабыл. На вопрос о болезнях старик и Агафья сказали: «Да, болели, как не болеть…» Главной болезнью у всех была «надсада». Что это был за недуг, я не понял. Предполагаю: это нездоровье нутра от подъемов тяжестей, но, возможно, это и некая общая слабость. «Надсадой» страдали все. Лечились «правкою живота». Что значит «править живот», я тоже не вполне понял. Объясняли так: больной лежит на спине, другой человек «с уменьем» мнет руками ему живот.
Двое из умерших – Савин и Наталья, очевидно, страдали болезнью кишок. Лекарством от недуга был «корень‑ревень» в отваре. Лекарство скорее всего подходящее, но при пище, кишок совсем не щадящей, что может сделать лекарство? Савина прикончил кровавый понос.
В числе болезней Агафья называла простуду. Ее лечили крапивой, малиной и лежанием на печке. Простуда не была, однако, тут частой – народ Лыковы закаленный, ходили, случалось, по снегу босиком. Но Дмитрий, самый крепкий из всех, умер именно от простуды.
Раны на теле «слюнили» и мазали «серой» (смолою пихты). От чего‑то еще, не понял, «вельми помогает пихтовое масло» (выпарка из хвои).
Пили Лыковы отвары чаги, смородиновых веток, иван‑чая, готовили на зиму дикий лук, чернику, болотный багульник, кровавник, душицу и пижму. По моей просьбе Агафья собрала еще с десяток каких‑то «полезных, богом данных растений». Но уходили мы из гостей торопясь: близилась ночь, а путь был не близкий – таежный аптечный набор остался забытым на кладке дров.
Вспоминая сейчас разговор о болезнях и травах, я думаю: были в этом таежном лечении мудрость и опыт, но заблуждения были тоже наверняка. Удивительно вот что. Район, где живут Лыковы, помечен на карте как зараженный энцефалитом. Геологов без прививок сюда не пускают. Но Лыковых эта напасть миновала. Они даже о ней не знают.
Тайга их не балует, но все, что крайне необходимо для поддержания жизни, кроме разве что соли, она им давала.
Добывание огня
– Я зна‑аю, это серя‑янки! – пропела Агафья, разглядывая коробок спичек с велосипедом на этикетке.
– А это что, знаешь?..
Велосипеда она не знала. Не видела она ни разу и колеса. В поселке геологов есть гусеничный трактор. Но как это ездить на колесе? Для Агафьи, с детства ходившей с посошком по горам, это было непостижимо.
– Греховный огонь, – касаясь содержимого коробка, сказал Карп Осипович. – И ненадежный. Наша‑то штука лучше.
Мы с Николаем Устиновичем спорить не стали, вспомнив: во время войны «катюшами» называли не только реактивные установки, но и старое средство добывания огня: кресало, кремень, фитиль. Именно этим снарядом Лыковы добывали и добывают огонь. Только трубочки с фитилем у них нет. У них – трут! Гриб, из которого эта «искроприимная» масса готовится, потому и называют издревле трутовик. Но брызни искрами в гриб – не загорится. Агафья доверила нам технологию приготовления трута: «Гриб надо варить с утра до полночи в воде с золою, а потом высушить».
С сырьем для трута у Лыковых все в порядке. А вот кремень пришлось поискать. Горы – из камня, а кремень, что золото, редок. Все же нашли. С две головы кремешок! Запас стратегически важного материала лежит на виду у порога, от него откалывают по мере необходимости, по кусочку…
Но огонь – это не только тепло. Это и свет. Как освещалась избенка? Лучину я уже называл. Но все ли знают, что это всего лишь тонкая щепка длиною в руку до локтя. Предки наши пользовались сальными и восковыми свечками, недавно совсем – керосином. Но всюду в лесистых местах «электрической лампочкой» прошлого была древесная щепка – лучина. (Характерный корень у слова: луч – лучи солнца – лучина.) Сколько песен пропето, сколько сказок рассказано, сколько дел переделано вечерами возле лучины!
Лыковы были вполне довольны лучиной, ибо другого света не знали. Но кое‑какую исследовательскую работу они все‑таки провели: задались целью выяснить, какое дерево лучше всего для лучины подходит. Все испытали: ольху, осину, ивняк, сосну, пихту, лиственницу, кедр. Нашли, что лучше всего для лучины подходит береза. Ее и готовили впрок. А вечерами надо было щепку лишь правильно под нужным углом укрепить на светце – чтобы не гасла и чтобы не вспыхнула сразу вся.
В поселке геологов, увидев электрическую лампочку, Лыковы с интересом поочередно нажимали на выключатель, пытаясь, как двухлетние дети, уловить странную связь между светом и черной кнопкой. «Что измыслили! Аки солнце, глазам больно глядеть. А перстом прикоснулся – жжет пузырек!» – рассказывал Карп Осипович о первых посещениях семейством «мира», неожиданно к ним подступившего.
Ткань для одежды добывалась с величайшим трудом и усердием. Сеялась конопля. Созревшей она убиралась, сушилась, вымачивалась в ручье, мялась. Трепалась. Из кудели на прялке, представлявшей собой веретенце с маховичком, свивалась грубая конопляная нить. А потом уже дело доходило до ткачества. Станочек стоял в избе, стесняя жильцов по углам. Но это был агрегат, производивший продукцию жизненно необходимую, и к нему относились с почтением. Продольные нити… поперечная нить, бегущая следом за челноком слева направо, справа налево… Нитка к нитке… Много времени уходило, пока из стеблей конопли появлялось драгоценное рубище.
Из конопляной холстины шили летние платья, платки, чулки, рукавицы. Из нее же шили «лопати́нки» и для зимы: между подкладкой и внешней холстиной клали сухую траву – власяницу. «Мороз‑то крепок, деревья рвет», – объясняла Агафья.
Берегли «лопати́нки»! Мы, пленники моды, часто бросаем в утиль еще вовсе крепкое платье, примеряя что‑нибудь поновее, поживописней. «Лопати́нки» живописны были лишь от заплаток.
Легко понять, какою ценностью в этом мире была простая игла. Иголки, запасенные старшими Лыковыми на заимке, береглись как невозобновляемая драгоценность. В углу у окошка стоит берестяной ларец с подушечкой в нем для иголок. Сейчас подушечка напоминает ежа – так много в ней принесенных подарков. А многие годы существовал строжайший порядок: окончил шитье – иголку на место немедля! Уроненную однажды иглу искали, провевая на ветру мусор.
Для самой грубой работы младший из сыновей, Дмитрий, ухитрился «изладить» иглы из вилки, принесенной в числе другого «железа» с заимки.
Нитками для всякого вида шитья из холстины и бересты, а позже из кожи, были все те же конопляные нитки. Их ссучивали, натирали, если надо, пихтовой «серой», пропитывали дегтем, который умели делать из бересты. На рыболовные лески шла конопляная нитка. Из нее же вязались сети, вились веревочки, очень в хозяйстве необходимые.
Кто из наших читателей видел, как растет конопля? Ручаюсь, очень немногие. Я сам три года назад удивился, увидев в Калининской области на огороде делянку высокостеблистой, характерно пахнущей конопли. Зашел спросить: отчего не забыта? Оказалось, «посеяли малость – блох выводить». А было время – совсем недалекое! – коноплю непременно сеяли возле каждого дома. И в каждом доме была непременно прялка, был ткацкий стан. Коноплю, так же, как Лыковы, «брали», когда созревала, сушили, мочили, опять сушили, мяли, трепали… Из далекого теперь уже детства я помню вкус конопляного масла. Из холста – наследство мамы от бабушки, – лежавшего на дне семейного сундука, во время войны сшили нам с сестрой по одежке, окрасив холстину ольховой корой.
«Конопляное ткачество» Лыковых было для меня живой картинкой из прошлого каждого дома в русской деревне. Но если в деревне холст при нужде можно было и выменять или купить, то тут, в тайге, коноплю надо было обязательно сеять, бережно сохранять семена и прясть, ткать… Сейчас заниматься этим у Лыковых уже некому, да и незачем. Но коноплю, я слышал, наряду с картошкой и «кедрой» Карп Осипович упоминал благодарно в своей ежедневной беседе с богом.
Такого же уважения в здешнем быту заслужила береза. В молитвах Лыковых, наверное, места ей не нашлось – в тайге березы сколько угодно, недоглядел – березняк прорастает и в огороде. Но сколько всего давало это дерево человеку, судьбой заточенному в лес!
И прежде всего береза Лыковых обувала. (Липа в этих местах не растет, и плетенной из лыка обувки у Лыковых быть не могло.) Что‑то вроде калош шили из бересты. Тяжеловата была обувка и грубовата. Набивали ее для создания ноге тепла и удобства все той же сушеной болотной травой. Служили калоши во всякое время года, хотя какая уж там обувка при толще снега в полтора метра!
Лишь когда Дмитрий подрос и научился ловить зверей, а старший, Сави́н, овладел умением выделки кож, стали Лыковы шить себе что‑то вроде сапог. Геологов калоши из бересты почему‑то поразили больше всего, и они растащили их все на память, оставляя взамен Лыковым сапоги, валенки и ботинки…
Но назначение главное бересты – посуда! Тут Лыковым изобретать было нечего. Их предки повсюду в лесах делали знаменитые туеса – посуду великолепную для всего: для сыпучих веществ, для соли, ягод, воды, творога, молока. И все не портится, не нагревается, не «тратится мышью». Посуда легка, красива, удобна. У Лыковых я насчитал четыре десятка берестяных изделий: туеса размером с бочонок и с майонезную банку, короба громадные, как баулы, и с кулачок Агафьи – класть всякую мелочь.
Берестяной у Лыковых рукомойник. Им подарили жестяной, наблюдая, как часто они «омывают персты», но Лыковы этот фабричный прибор запихнули под крышу и держат по‑прежнему в хижине берестяной. В хозяйстве у Лыковых там и сям лежат заготовки – большие листы бересты, распаривай и делай из этого материала все, что угодно. Когда прохудилось единственное ведро и затыкание дырки тряпицей эффекта уже не давало, из ведерной жести Дмитрий сделал сносное решето для орехов, а железную дужку пристроил к ведерку из бересты. Оно до сих пор служит. Именно этим ведерком Агафья с отцом носили воду к лесному пожару.
Одна слабость у берестяной посуды – нельзя на огонь ее ставить. Воду согреть (и хорошо!) можно, опуская в посуду каленые камни. Но в печь туес не поставишь. И это было очень «узкое место» в посудном хозяйстве. С заимки Лыковы взяли несколько чугунков. Но чугунок хрупок, и к приходу геологов «вечная посуда» исчислялась двумя чугунками, сохранность которых защищалась молитвой. Сейчас Агафья вовсю гремит кружками, котелками и мисками из «чудного железа» – из алюминия. Но старый испытанный чугунок в убогом ее хозяйстве, как заслуженный ветеран, стоит на самом почетном месте. В нем варит Агафья ржаную кашу.
Много в хозяйстве деревянной долбленой посуды. Корытец больших и малых я насчитал более десяти. Любопытно, что «хлебово» (картофельный суп) до появления алюминиевых мисок и чашек ели из общего небольшого корытца самодельными ложками с длинными черенками.
Слово дефицит Лыковым неизвестно. Но именно этим словом они бы назвали постоянную нехватку железа. Все, что было взято с заимки: старый плужок, лопаты, ножи, топоры, рашпиль, пила, рогатина, клок толстой жести, ножницы, шило, иголки, мотыги, лом, серп, долото и стамески, – все за многие годы сточилось, поизносилось и поржавело. Но ничто железное не выбрасывалось. Подобно тому как бедность заставляет перелицовывать изношенную одежду, тут «лицевали» железо.
Мы сделали снимки мотыг, которыми ежегодно и много трудились на огороде. Это крепкие сучья березы с крючком, «очехоленным железкой». Я видел лопату всю деревянную и только по нижней кромке – полоска железа. Кто‑то из Лыковых сделал самодельный бурав – вещь, в хозяйстве необходимую. Но как ее сделать без кузни?! Все‑таки сделали! Примитивный, неуклюжими бурав, но дырки вертел.
Есть в хозяйстве тесло для долбления лодки и самодельные инструменты – вырезать ложки. Оттого что ими пользовались нечасто, они хорошо сохранились. Все остальное изъедено временем и точильными камнями.
Если бы, придя к геологам в гости, Дмитрий увидел возле их новых домов самородки золота или еще какие‑то условные ценности нашего мира, он бы не удивился, не стоял бы растерянно‑пораженный. Но Дмитрий увидел возле домов (каждый представит эту картину!) много железа: проволоку, лопату без черенка, согнутый лом, зубчатое колесо, помятое оцинкованное корыто, ведерко без дна, а около мастерской – целую гору всякого лома… Железо! Дмитрий стоял, потрясенный таким богатством. Примеряя, что для чего могло пригодиться, но ничего не осмелился взять – сунуть в мешок или хотя бы в карман, хотя признавался потом, улыбаясь: «Греховное искушение было».
Лыковы
Понемногу о каждом из Лыковых… Одиночество, изнурительная борьба за существование, монотонный быт, одежда, пища, жесткие формы религиозных запретов, одинаковые молитвы, предельно замкнутый мир, наконец гены, казалось, должны бы сделать людей предельно похожими, как бывают похожи один на другой инкубаторские цыплята. В самом деле, похожего много. И все же у каждого был свой характер, привычки, ощущение своего «я» на маленькой, всего в шесть ступенек, иерархической лестнице. Была у каждого своя любимая и нелюбимая работа, разными были способности понимать одно и то же явление, ну и много всего другого, интересующего обычно социологов и психологов.
Сказать о каждом не просто – четверых уже нет, только воспоминания…
КАРП ОСИПОВИЧ
В «миру» он, несомненно, достиг бы немалых высот. На селе был бы не менее как председатель колхоза и в городе шел бы в гору. По характеру от рождения – лидер. И можно почувствовать даже теперь, когда годы человека смиряют, место «начальника» (не в смысле должности, а в смысле «начала», возглавления чего‑либо) для натуры его необходимо. Он возглавлял на заимке лыковскую общину. Он увел людей еще дальше – на реку Каир. В драматически трудных 30‑х годах принял решение удалиться от «мира» как можно глубже в тайгу. За ним безропотно последовала жена его Акулина Карповна с двумя ребятишками на руках.
В семье Карп Осипович был и отцом, и все тем же строгим «начальником». Его и только его должны были слушаться в работе, в молитвах, в еде, в отношениях между собою. Агафья зовет его «тятенька». Так же звали и трое умерших детей, хотя Савину было под шестьдесят. «Начало» свое старик поддерживал всячески. «Картошку тятенька не копал», – сказала Агафья не в осуждение отца, а с пониманием места его в делах семейной общины. Его сыновья носили на голове что‑то вроде монашеских клобуков из холстины, себе же отец справил высокую шапку из камуса кабарги. Это было что‑то вроде «шапки Мономаха», утверждавшей власть его в крошечном царстве, им образованном.
В свои восемьдесят лет Карп Осипович бодр, ни на что в здоровье не жалуется, кроме того лишь, что «стал глуховат».
Но глухоту, как я мог заметить, старик «регулирует». Когда вопрос ему непонятен или, может быть, неприятен – делает вид, что не слышит. И напротив, все, что ему интересно, «усекает», как сказал Ерофей, очень четко. В разговоре старик постоянно настороже. Сам вопросов не задает, только слушает или «кажет сужденье». Но один вопрос все же был. «Как там в „миру“?» – спросил он меня после очередного предания анафеме Никона и царя Алексея Михайловича. Я сказал, что в большом мире неспокойно. И почувствовал: ответ старику лег бальзамом на сердце. Неспокойствие «мира» сообщало душевное равновесие старику. Неглупого, но темного человека, несомненно, посещает иногда холодная и опасная, как змея для босой ноги, мыслишка: а правильно ли прожита жизнь?