Теперь – безымянные (Неудача)




Юрий Гончаров

 

Военная сводка за восемнадцатое июля 1942 года, переданная поздно вечером по радио, как и все сводки с начала немецкого наступления на Юго-Западном фронте, была предельно коротка, и о В-ском направлении, основном среди других направлений, по которым фашистские войска развивали свое движение на восток, в ней говорилось теми же, что и раньше, неясными и уклончивыми словами: существенных событий не произошло...

В-ское направление возникло сразу же, как только после длительного предлетнего затишья и кажущегося бессилия немецкой стороны вновь бурно, вулканически ожил фронт, и теперь, к восемнадцатому июля, в действительности было самим городом В., чадно горевшим в пламени пожаров и почти полностью захваченным противником. Только северовосточная окраина оставалась у советских войск. И даже не окраина, потому что красноармейцы были вытеснены уже со всех улиц, а то, что было дальше за нею – обширный пустырь с деляночками огородов местных жителей, с колючими, редкими кустиками терновника, с длинным многоэтажным и совершенно голо стоявшим посреди пустыря зданием городской больницы и парком для воскресных гуляний горожан, расположенным за больницею, в широкой лощине с крутыми скатами в непролазном дубняке.

Незначительность событий восемнадцатого июля на В-ском направлении выразилась в том, что с восходом солнца немецкая пехота, утомленная непрерывными двухнедельными наступательными усилиями и поредевшая от потерь, но все еще представлявшая грозную силу для расстроенных, подавленных отступлением, обескровленных потерями советских частей, выйдя на пустырь, отделявший больницу от последних городских кварталов, атаковала красноармейцев, одними лишь винтовками оборонявшихся в этом районе, и оттеснила их от города еще дальше. Измученные бессонницей, охриплые, с черными от пыли лицами и красными воспаленными глазами командиры и комиссары в горячке, подстегиваемые приказаниями свыше, попытались тут же повести своих солдат в контратаку, чтобы вернуть прежние позиции и здание больницы – ключ ко всей местности, но немцы уже успели превратить здание в крепость: из окон всех этажей смотрели пулеметные дула, и контратака реденьких, неохотно поднявшихся красноармейских цепей стоила только новых жертв и не дала никакого успеха.

Дым выгорающего города, медленно расплываясь в знойном безветрии, подолгу клубясь на одном месте, вязкой черно-сизой мглой покрывал всю округу. Солнце светило сквозь дымную толщу тускло, багровым шаром.

Город представлял собой крупный промышленный центр в средней полосе России. Здесь сходились многие стратегически важные пути с севера на юг, с запада на восток. На секретных армейских складах для питания фронта были накоплены боевые материалы, запасы обуви, одежды, продовольствия.

Пока еще не определилось, каковы истинные цели немецкого командования, куда направятся немцы дальше – пойдут ли они в глубь страны, на Саратов, Пензу, Куйбышев, чтобы затем повернуть на Москву, которую им не удалось взять полгода назад, в декабре, или они отказались от этой дорого стоившей им идеи, и теперь у них иные планы, иные расчеты и замыслы, и они, чтобы поправить свои быстро истощающиеся ресурсы, намерены действовать только на юге – захватить еще не оккупированную часть донецкого угольного бассейна, ворваться на Кавказ с его источниками горючего, в котором гитлеровская армия, армия моторов, самодвижущейся техники, испытывала особенно острый голод.

По какому бы из этих вариантов ни развернулись дальнейшие события на Юго-Западном фронте, одно было совершенно очевидно с самого начала; город составляет ответственную деталь в общем плане гитлеровского командования, он крайне нужен, необходим немцам, почему они, прорвав фронт, прежде всего и рванулись к нему с таким напором и такою стремительностью. Особенно важное военное значение для обеих сторон город приобретал, если немецкие дивизии двинутся в сторону Кавказа. Он становился тогда для них прикрытием с севера от флангового удара, прикрытием, дававшим основной массе механизированных войск полную свободу действий на просторах Придонья, Поволжья и Кубани.

Не надо было быть тонким стратегом, чтобы понять это, – достаточно было просто поглядеть на географическую карту.

От армии, сражавшейся на В-ском направлении, Ставка требовала не только задержать противника, не пустить его дальше, но и немедленно, во что бы это ни обошлось, вернуть город.

И в полдень 18 июля во исполнение этих приказаний на левом фланге армии была предпринята попытка отбить южную оконечность города.

В атаках участвовали танки, артиллерия, наступающие продвинулись на несколько сот метров, завладели одной-двумя улицами, но так как у артиллеристов скоро иссякли снаряды, а танков было мало, действовали они разобщенно, пехота вынуждена была залечь и скоро вернулась на исходные рубежи. Этот бой длился чуть больше часа, но поглотил последние технические и людские резервы, которыми располагало командование армией.

Небо над городом и надо всем окрестным земным пространством, вперехлест исполосованное бледными трассами от ударов авиационных пушек, в белых горошинах от снарядных разрывов, в этот долго тянувшийся день тоже было накалено ни на минуту не слабевшим боевым напряжением. Схватки истребителей возникали внезапно, развертывались молниеносно: маленькие юркие самолетики, истошно воя моторами в мутной голубизне небесного купола, вдруг слипались в вертящийся каруселью клубок; разгневанно каркали спаренные пулеметы, ударяли пушки, и клубок тут же распадался. Точно разбросанные центробежною силою, самолетики стремительно разлетались в разные стороны, и за каким-нибудь из них, а то и за двумя, тремя сразу тянулся дымный шлейф. Забравшись на высоту, где их было уже не различить невооруженным глазом, проплывали на запад косяки советских бомбовозов, чтобы рассеять свой груз вдоль транспортных магистралей с колоннами танков и автомашин, сокрушить мосты и переправы и помешать немецкой стороне наращивать численность и техническое оснащение войск, сражавшихся в районе города. Гораздо чаще и более крупными группами, в плотно сомкнутых построениях раздирали воздух слитным ревом моторов отяжеленные бомбовой начинкой «юнкерсы» – чтобы выполнить подобную же работу в ближнем и дальнем советском тылу. Самолеты шли, возвращались, проходили снова, и низкий, продолжительный, исходивший как бы из глубоченных земных недр гул, почти не затихая, тяжко сотрясал то один, то другой край горизонта и густыми волнами катился над равниною, поверх всех других наземных звуков...

И еще одно событие произошло в этот день в районе города, временно, до конца следующей ночи, оставшееся неизвестным для противника, несмотря на всю тщательность, с какою его воздушная разведка вела наблюдения за советским тылом. Это событие, о котором, конечно, не могло быть сообщено в вечерней радиосводке, состояло в том, что с севера, лесными дорогами, в расположение обессиленной, вконец выдохшейся в непрерывных штурмах армии подошли полки свежей сибирской стрелковой дивизии, выдвинутой Ставкой из резерва навстречу немецкому прорыву.

 

* * *

 

Чтобы достичь фронта, дивизия совершила по железной дороге переезд в несколько тысяч километров, почти через всю страну, и потом по тридцатиградусной жаре ускоренным маршем, без долгих привалов, прошла сто двадцать верст пешим ходом от станции, на которой ее выгрузили из эшелонов. В списочном составе дивизии числилось двенадцать тысяч восемьсот человек, призванных в начале войны и за целый год обучения и тренировок под руководством опытного комсостава получивших основательную военную подготовку.

Все вместе бойцы дивизии представляли колоссальную людскую массу, отягченную оружием, снаряжением, конными обозами с разнообразным имуществом, без которого воинская часть не может ни существовать, ни воевать; такую массу невозможно было одновременно перебросить по железной магистрали, разом подвести по узким, трудно проезжим лесным дорогам к назначенному фронтовому рубежу. Движение дивизионных подразделений происходило с неизбежным разрывом во времени, и поэтому на закате дня к оконечности леса у северо-восточной окраины города подтянулись только два пехотных полка из трех, а третий и главная сила дивизии – полк 76-миллиметровых орудий, выступившие с разгрузочной станции на сутки позже, были еще на середине пути.

Последние до города двадцать пять километров, от Лаптевки, маленькой деревушки, возле которой по лесу были раскиданы меченные красными крестами палатки армейского госпиталя и, затаившись под пологом листвы, в глубоких капонирах и без них стояли фургоны, повозки, жующие сено лошади различных армейских тыловых служб, – головные полки дивизии проделали в особенно ускоренном темпе, ни разу не остановившись на отдых. Да отдыха никто и не просил. Было известно, что фронт под городом почти полностью оголен и скоро совсем некому будет сдерживать напор немецких частей.

Навстречу, вихляясь в глубоко прорезанных колеях, ползли санитарные повозки с ранеными. По обочинам, поддерживая ослабевших, ковыляли те, кого еще держали ноги, кто мог двигаться самостоятельно. Торопливо шагавшие сибиряки, в десятом поту от жары и тяжести оружия, впервые видели бинты, свежую кровь на повязках своих сверстников, может, всего только час назад или даже меньше бывших в самом центре той канонады, что слышалась впереди, из-за леса. С особой пристальностью, такими понятными для раненых глазами всматривались сибиряки в их черные от пыли и копоти лица, худые, заострившиеся, покрытые отросшей щетиной. Иные спрашивали, указывая туда, куда шли полки, – что там, как? Где немец, где наши? Раненые отвечали сбивчиво, противоречиво, ничего свя́зного нельзя было составить из их ответов. Выходило только одно, что было и так ясно, – дело дрянь, совсем худо...

Вблизи города лес уже не пахнул лесом, все природные запахи его были убиты, вытеснены кислой вонью взрывчатки, сладковатой гарью городских пожарищ. Лес выглядел будто после бурелома: многие деревья повалены, иные сломлены на разной высоте, лишены макушек, на стволах резко белели царапины, расщепы, ветки никли, подрубленные осколками, или, оторванные совсем, громоздились внизу высокими навалами. Удивляя своею обширностью, чернели ямы от авиабомб; деревья вокруг них стояли без листвы, обнаженные, как осенью, закиданные грязью, топорща голые иссеченные сучья... Это была уже фронтовая земля, не однажды пробомбленная, обстрелянная и минометами и крупнокалиберными немецкими пушками.

Из головы колонны, где находился командир дивизии, передали остановиться, развести роты по лесным оврагам и балкам. Люди стали растекаться – вправо, влево, в жажде отдыха валились под кусты на сыроватую, мягкую лесную траву.

Но последовал новый приказ – отрыть ячейки и щели на случай воздушного налета. Меж стволов, где торопливо, где устало-медлительно заработали сотни маленьких солдатских лопат, отбрасывая комья сырой, угольно-черной лесной земли, с лязгом перерезая крепкие жилы древесных корневищ.

Лейтенанта полковых связистов Ивана Платонова позвали на поляну, где собрался старший комсостав дивизии. Понимая, что сейчас последует указание разворачивать телефонную связь, Платонов, оправив на себе гимнастерку, поспешно бросился на зов начальства, взволнованный, что «начинается», в возбуждении от того, что всего год назад он учился в В-ском военном училище связи, ползал возле города на полевых занятиях по рвам и буеракам с катушкою провода и телефонным аппаратом, и вот теперь судьба привела его снова в эту хорошо ему знакомую местность, но уже на настоящую войну. Год назад ему даже и вообразиться не могло такое! На стенах училища висели лозунги, возвещавшие, что любой агрессор будет разбит малой кровью, тройным ударом и на его же собственной территории, об этом каждый день неустанно твердили политруководители, и все были непоколебимо уверены, что именно так и будет: если придется воевать, то только далеко на западе. Платонову почему-то казалось, что и для других должно быть так же интересно, что ему предстоит давать настоящую связь в тех же самых местах, которые были для него учебным полем, и он даже сложил в уме фразы, в которых хотел непременно сказать об этом товарищам по полку, кому-нибудь из старших командиров, может быть, если подвернется удобный момент, даже самому командиру полка.

С этими фразами на языке, думая о том, что надо будет написать про это и домой, пусть поразятся и там, как у него получилось, он и выбежал из кустов на освещенную низким солнцем поляну вблизи опушки и мгновенно оробел, смешался: на поляне были не только свои, но и еще какое-то начальство, и все в высоких званиях – майоры, полковники. Надо всеми возвышалась рослая, массивная фигура генерала в полной генеральской форме – с красными лампасами на брюках, с витым золоченым шнуром на малиновом околыше фуражки и золотыми же, ярко блиставшими в свете солнца, нагонявшими невольную робость звездами на угольниках воротника. Это блистание золотом, могущее только демаскировать, привлечь внимание немецких наблюдателей, этот парад здесь, вблизи передовой, выглядели совершенно неуместно, как ни для чего не нужная бравада, демонстративное пренебрежение опасностью.

Генерал говорил с командиром дивизии Остроуховым, и не просто говорил, а горячась, сердито. Его лицо, широкое, мясистое, нажженное солнцем, с коротким, как бы вдавленным носом, с тою грубоватостью во всех чертах, которая многими принимается за свидетельство сильного характера, было напряженным, багровым. Еще более густой багровой краской была налита сдавленная воротником кителя генеральская шея, обмотанная грязноватым, скрутившимся в жгут бинтом, измазанным под затылком кровью.

– Чего тебе еще ждать? – не слушая, что пытается возразить Остроухов, говорил генерал громко и резко, нисколько не стесняясь, что тон его, обращение на «ты» могут быть для Остроухова оскорбительны, обидны. – Два полка у тебя есть, это что – мало? Немцы выдохлись, только огрызаются, а силенки уже нет, бока у них понамяты. Их и батальоном толкнуть можно, а навалиться покрепче – так и всех с потрохами заберем!..

Со стороны города, стремительно приближаясь, нарастая, послышалось жужжание мины. За низкорослым изломанным кустарником и редкими, тоже изломанными, размочаленными деревцами, которыми кончался лес, переходя в открытое поле, звонко грохнуло. Осколки, фырча, воя, пролетели вверху, защелкав о древесные стволы.

Все повернули головы, когда зажужжала мина, и повернули их опять, по звуку проследив в воздухе полет невидимых осколков, кое-кто пригнулся даже, не слишком явно, стесняясь своей боязни, и только генерал и Остроухов, занятые спором, не обратили на мину внимания, как будто не слыхали ее вовсе.

– Товарищ генерал-лейтенант!.. – произнес стоявший сбоку и чуть позади генерала затянутый в портупейные ремни адъютант с тремя кубиками в петлицах. Лицо у него было беспокойно, он настороженно вслушивался – не последует ли новая мина. Подступив к генералу, он рукою в коричневой перчатке слегка, почтительно, но одновременно с настойчивостью коснулся генеральского локтя.

– А! – отмахнулся раздраженно генерал, но все же послушался, отошел под прикрытие комластого, кривого дубка и сел под ним на землю, на край неглубокой канавки.

Остроухов и все другие командиры, двумя кучками, в одной дивизионные, в другой – те, что составляли генеральскую свиту, передвинулись следом за генералом.

– Давай, давай полки! – сказал генерал категорично еще более подчеркнуто выражая всем своим видом, что он не хочет ничего слушать, не принимает и не примет никаких отговорок. – Не тяни резину – самый момент... Упустим – потом пожалеем Ты же ведь сам вояка, с первых дней, знаешь, как на войне иная минута все дело решает...

– Ни одной же пушки, товарищ генерал-лейтенант!.. – Остроухов отвечал тоном упрека в том, что хотят заставить его сделать.

– Поддержим, своей артиллерией поддержим!

– Какой артиллерией, сколько ее, где она? По три снаряда на ствол?.. А у меня идет целый артполк.

Некрупный, не отличавшийся физическою силою Остроухов, казавшийся совсем маленьким, просто подростком в сравнении с грузным, массивным генералом, всегда спокойно-сдержанный и вдумчиво-неторопливый, ни разу, как он принял дивизию, не повысивший на подчиненных голос, всегда и во всем знавший, что делать, какой найти наилучший выход из трудного положения, сейчас был взволнован, бледен и явно растерян.

Генерал, говоривший Остроухову «ты», хотя они увиделись и познакомились только что, на этой поляне, был командующий армией Мартынюк, в чье распоряжение поступала теперь дивизия. Он прибыл сюда на бронемашине со своего КП, чтобы лично встретить Остроухова и тут же немедленно отправить его с полками на штурм города.

Остроухов знал, что придется вступать в бой сразу же, вероятно, прямо с ходу, и был готов к этому. Но он полагал, что это будет бой оборонительный. Такая задача еще была в пределах возможного для людей, которые двое суток не спали и ни разу по-настоящему не ели, чуть ли не бегом проделали по жаре больше ста верст, едва-едва держались на ногах и имели только легкое оружие, что принесли на себе.

Но штурм города – это было совсем иное, куда более серьезное, ответственное и трудное дело, совершенно невыполнимое и безнадежное, если пытаться осуществить его тотчас же, без артиллерии и танков, не зная толком, где и как укрепились немцы, где их огневые точки и минные поля, в каком месте они сильнее, в каком слабее. Остроухов, всю жизнь служивший в армии, прошедший фронтовую школу первой мировой войны и гражданской, успевший и в нынешнюю хватить лиха, за годы армейской службы много учившийся, ставший из рядового командиром со званием полковника, понимал это со всей отчетливостью и не понимал только одного, как этого не понимает Мартынюк, тоже старый армеец, с боевым опытом генерал.

– Командиры еще не знают местности, не представляют, где передний край противника, подходы к нему не разведаны, – со сдержанным гневом заговорил Остроухов. Было видно, что, если Мартынюк пригрозит ему отстранением от должности или отдачей под суд трибунала, даже расстрелом на месте, он все равно не поведет своих солдат на бессмысленное убийство, в какое неминуемо обратится немедленное наступление на город, которое хочет устроить Мартынюк.

– Какую тебе еще разведку, чего тебе разведывать?! – вскипел Мартынюк. Тяжелые, мясистые щеки его затряслись, заходили волнами. – Вот оно все, как на ладони – вот ты, а вот город, – простер он руку. – Выгляни за лес – и карта никакая не нужна. Командиров и политруков в цепь, направление на больницу – и пошел. Говорю тебе – самый момент, немец выдохся, можешь поверить, меня чутье не обманывает. Нет у него уже силенки, только и держится, что за дома уцепился, а навались – побежит, только пятки засверкают!

– Ну, а раз выдохся – тем более нечего горячку пороть. Добра от нее не бывает. Сутки, сутки нужны, не меньше!

Остроухов уже заметно нервничал, хотя и старался этого не выдавать. Глядя не на генерала, а себе под ноги, горбясь, сутуля худую спину, он ходил взад-вперед на маленьком пространстве в кругу стоящих перед генералом командиров. Заложенные за спину и сцепленные руки его с набухшими венами подрагивали.

Мартынюк сощурился на Остроухова, как будто смотрел против света; маленькие, колюче сверкавшие глазки его совсем скрылись в складках красных век.

– Людей жалеешь? – не спрашивая, а словно бы уличая Остроухова в преступном намерении, резко сказал Мартынюк.

Остроухов остановился, все черты его узкого, худощавого лица как-то мгновенно заострились, он вскинул на генерала голову, с такою же колючестью в темных, по-монгольски чуть косоватых глазах, какая была в сощуренном взгляде генерала.

– Да, – сказал он, – жалею!.. Не дрова ведь в печку.

– А Родину ты не жалеешь? – возвысил Мартынюк грозно голос, еще более недобро прищуривая глаза.

Вопрос, казалось, поставил Остроухова в тупик. Он помолчал, потом вздернул плечами с видом, что на такое и отвечать не стоит, отвернулся; лицо у него померкло, стало угрюмым, замкнутым.

– Не так ее жалеть надо! – проговорил он глухо, как бы только для себя.

– Где твой начштаба? – Мартынюк рыскнул глазами по лицам дивизионных командиров, стоявших с соблюдением почтительной трехметровой дистанции, неловко повернулся корпусом, чтобы взглянуть на тех, что стояли позади него. – Где он, тут? Который?

– Слушаю, товарищ генерал-лейтенант! – выдвинулся из-за его плеча рослый, не ниже генерала, но только иного сложения, сухой и костистый, с молодою бородкой на смуглом моложавом лице подполковник Федянский, прикладывая к козырьку руку – не просто обыкновенным, принятым уставным жестом, а полным особого артистизма, – как это было у офицеров прежних времен.

Мартынюк пристально вгляделся в начальника штаба. Было видно, что Федянский не вызвал у него расположения. Мартынюку, сохранившему всю свою природную основу почти в ее необработанном, неокультуренном виде, гордившемуся, что он самый натуральный, без всяких посторонних примесей, чистопородный представитель «низов», любившему показать, что и в генеральском чине он самая настоящая «плоть от плоти и кость от кости» этих «низов», и для этого, особенно в присутствии рядовых бойцов, всегда употреблявшему простой народный язык, как он его понимал, то есть сыпавшему густым матом, – не мог понравиться Федянский с его явной, бросающейся в глаза интеллигентностью в облике и манерах, с этой своей щегольской, искусно подстриженной бородкой. Со времен гражданской войны в Мартынюке осталось непреодолимое недоброжелательно-настороженное, недоверчивое отношение ко всем «образованным», как к «чуждым». А всякие выходящие за пределы устава заботы о внешности, украшательство – вроде бородок, усов, полированных ногтей – представлялись ему блажью, пижонством, на которое способны только люди пустые и опять же социально чуждые, политически не вполне надежные.

– Фамилия?

– Подполковник Федянский.

– Сразу надо называться, порядка не знаешь? Так ответь мне, штабист, и ты так думаешь, как твой командир? Или, может, другое мнение?

Закинув голову, чтобы видеть высокого Федянского, Мартынюк с ожиданием вонзился в него из-под козырька фуражки щелочками глаз.

– Я полагаю, товарищ генерал-лейтенант... – начал Федянский под устремленными на него с разных сторон взглядами. Обращение генерала застало его почти врасплох, он не был готов к ответу, считая, что решать будут генерал и командир дивизии сами, а ему останется только принять их решение. Но главная сложность состояла для него совсем не в этом – может или не может дивизия идти немедленно в бой, вопрос генерала содержал в себе гораздо большее, и Федянский замялся, растягивая для времени слова, думая с такою напряженностью, что у него даже закололо в висках.

– Ну, так что?

Быстро, искоса, Федянский взглянул на Остроухова – в его движении были и смущенность, и колебание, и нелегкая внутренняя борьба. Остроухов стоял с опущенной головой, угрюмо глядя на носки своих сапог; вид у него был отсутствующий, казалось, он совсем безразличен к тому, что ответит Федянский.

– М-м... мое мнение... – протянул опять Федянский. И вдруг у него точно открылось какое-то совсем другое, свободное дыхание. – Я считаю, товарищ генерал-лейтенант, можно было бы и сейчас... Дивизия крепкая, народ в ней надежный, коммунистов и комсомольцев больше шестидесяти процентов. Под Смоленском и Ельней наши части и не так еще в бой вступали. А ведь творили чудеса! Опыт войны показывает...

– Вот видишь, комдив! – больше уже не интересуясь Федянским, воскликнул Мартынюк, живо поворачивая к Остроухову свой грузный, плотно обтянутый кителем торс. – Слышишь, что твой начштаба говорит! А ведь он тоже за дело отвечает, и люди ему не меньше твоего дороги…

– Сутки, сутки! – отрицательно качая головой, не глядя ни на генерала, ни на Федянского, упрямо произнес Остроухов как окончательное и последнее свое слово и отошел в сторону, показывая этим, что он устраняется и пусть генерал решает без его участия, единолично, своей властью.

В стороне был сухой, надтреснутый пень. Остроухов, двинув за спину полевую сумку, висевшую на ремешке через плечо, сел на этот пень, сломил с соседнего куста ветку и стал обрывать с нее листья. Листья падали ему на колени, на сапоги, измазанные грязью лесных оврагов и ручьев, покрытые желтой дорожной пылью. Все сто двадцать верст комдив прошел вместе с колоннами, своими ногами – то с одним батальоном, то с другим. Он мог бы ехать на лошади, у него была положенная ему отличная верховая лошадь с удобным кавалерийским седлом, но Остроухов даже ни разу на нее не сел – щепетильная совестливость не позволяла ему пользоваться привилегией, когда вся дивизия надрывает силы в пешем марше...

За кустами, не видный с поляны, погромыхивал город. В вышине басовито, назойливо проникая в уши, гудели истребители, описывая крутые петли.

Адъютант за спиною Мартынюка снял с руки перчатку и с осторожностью, наклоняясь, потянулся, желая поправить на генеральской шее повязку.

– Чего тебе? – вздергивая от его прикосновения плечами, раздраженно обернулся Мартынюк.

– Течет, товарищ генерал-лейтенант...

– Отстань! – отмахнулся генерал.

Свита его молчала. Лица командиров, каждое по-своему, были как бы экранами, на которых отражалась вся напряженность происходившей между комдивом и командармом сцены. Когда Остроухов отошел и сел на пень, в генеральской свите переглянулись. Было ясно, что спор подошел к кульминации и у генерала сейчас последует вспышка ярости. Эти бывшие с ним майоры и полковники из штаба армии хорошо знали, каким свирепым может быть генерал, какое ослепление может на него нападать, на что бывает он способен в припадках своего несдерживаемого гнева. Мартынюк мог с налитыми кровью глазами вытащить пистолет, мог собственноручно, не вникая ни в какие оправдывающие обстоятельства, невзирая на звание, сорвать с командира, которого он считал виновным, знаки различия и тут же отправить штрафником на передовую – это считалось еще милостью – или в суд трибунала, который не знал никаких снисхождений и отвешивал наказания только по высшей мере.

Здесь, на поляне, с Мартынюком был кое-кто из тех, кто видел и помнил такие сцены...

Минуты шли.

Мартынюк с налитым краской лицом молчал...

 

* * *

 

Мартынюк вовсе не был глуп, как могло показаться тем, кто видел его на этой поляне в первый раз, и как уже думал о нем Остроухов. Генерал тоже воевал не первую войну, представлял реальное соотношение сил обеих сторон под городом и, хотя энергично, напористо наседал на Остроухова, отдавал себе отчет, к чему может привести немедленное наступление. Не будь в нем этого скрытого для глаз понимания, он, известный своим крутым характером, конечно, не стал бы так долго пререкаться с Остроуховым, не позволил бы ему обсуждать свои распоряжения, а сразу же, после первой же попытки возражать, расправился бы с ним по всей строгости военного времени, как поступал он в других подобных случаях, когда нарушали основной принцип военной дисциплины, без которого не может существовать армейский механизм: приказ командира для подчиненного закон.

Если бы Мартынюк в командовании сражавшимися под городом войсками руководствовался только своею волею и своим разумением, он вообще распорядился бы по-другому с подошедшей дивизией Остроухова. Но в действиях своих, несмотря на высокое звание, положение и власть, Мартынюк, сам представлявший лишь одну из деталей военного механизма, был так же несамостоятелен и несвободен, как были несамостоятельны и несвободны те, что находились у него под началом и должны были исполнять его волю.

Еще две недели назад Мартынюк возглавлял армию вдали от этих мест, совсем на другом – на северном театре войны. Дела у него там шли неплохо. Не потому, что это зависело от Мартынюка и было результатом его умения, таланта, – просто так получалось, складывалось. Но наверху, очевидно, считали, как считал это и сам Мартынюк, что причина – в умении и организаторских способностях командующего.

Потом его внезапно, не объясняя – почему, зачем, вызвали в Москву.

Командующий армией, которой теперь командовал он, был обвинен в серьезных ошибках, имевших своими последствиями то, что противник сумел прорвать фронт и оттеснить армию на двести с лишним километров к востоку, и Мартынюк распоряжением первого в государстве лица был назначен взамен смещенного с должности и пониженного в звании командарма. Для Мартынюка это было высокой честью. Разговоры в Ставке с высшими военными руководителями оставили в нем питающее его честолюбие впечатление, что его рассматривают как военачальника, который только и может исправить трудно сложившуюся критическую обстановку на В-ском фронте, спасти опасное для судеб всей страны положение.

Никогда еще Мартынюк не исполнял подобной задачи, никогда еще на него не возлагали столь ответственный и значительный долг. В гражданскую, хотя им было проявлено немало доблести, получено немало рубцов и шрамов от белогвардейских пуль и сабель, подняться высоко Мартынюку не довелось. Долгие годы потом он находился в массе среднего комсостава, совершенно в ней затерянный, не рассчитывая на какое-либо серьезное повышение, не ожидая его – из сознания, что место, на котором его держат, вполне по его заслугам и способностям и претендовать на большее у него нет оснований. И только после тридцать седьмого года, когда армия осталась без многих своих высших командиров и надо было заполнять пустые места, Мартынюк, несколько даже смущенный своим везением, внезапным поворотом судьбы, ходко двинулся вверх по лестнице должностей и званий. Он не сразу освоился со своим новым положением, не сразу принял его как должное. Но когда ввели генеральские звезды и Мартынюку присвоили генерал-лейтенанта – с публикацией Указа Верховного Совета во всех газетах, с оглашением этого Указа перед личным составом всех воинских подразделений и частей, когда на Мартынюка посыпались со всех сторон поздравления – от правительства, Наркомата обороны, старых боевых товарищей, сослуживцев и подчиненных, – это взволновало Мартынюка до скупых солдатских слез и окончательно освободило его ото всяких на свой счет сомнений. С солдатской же прямизною мысли он утвердился в вере, что повышают его не зря, это не просто дар судьбы. Значит, так действительно надо – начальству виднее, кто что сто́ит, кому где надлежит быть...

Польщенный доверием, оказанным ему в Москве, счастливый от высокой оценки своих способностей, исполненный самоотверженной готовности не пощадить ни сил, ни жизни своей, но сделать то дело, какое от него ждут пославшие его лица, Мартынюк вылетел к расстроенной, отступающей армии, потерявшей в отступлении три четверти людского состава, почти все свои накопленные за зимние месяцы боематериалы, запасы продовольствия, снаряжение, технические средства.

Обстановка на фронте выглядела значительно сквернее, чем знали это в Ставке и чем представлялось это Мартынюку из Москвы. С той минуты, как доставивший его самолет приземлился на полевом аэродроме, Мартынюк ни в одну из ночей не сомкнул по-настоящему глаз. Занимаясь сразу и фронтом, и тылом, военными операциями и снабжением войск, лично вникая во все, от чего зависело состояние армии, Мартынюк сверхпредельным волевым напряжением, крутыми мерами сумел несколько укрепить армию, поднять ее упавший дух, ее боевую способность, замедлить отход. Он старался как только мог, в самом деле не щадя себя, постоянно рискуя жизнью: носился по всему фронту армии на избитом пулями и осколками бронированном вездеходе, на трудных участках лез в самое пекло, как будто бы личная доблесть командующего могла что-либо значить в этой войне, даже получил легкое ранение – осколком в шею.

Но, несмотря на все меры, на все усилия Мартынюка, положение не только не выправлялось – день ото дня становилось хуже. Истощенная, на ходу подлатываемая армия продолжала отступать, отдавая рубеж за рубежом.

В Ставке пристально следили за событиями на участке армии, каждую ночь Мартынюку через штаб фронта звонили по прямому проводу из Москвы. Он чувствовал – им и его действиями недовольны, в слабости его руководства находят одну из главных причин того, почему армия не устояла перед городом, не удержалась в самом городе, до сих пор не нанесла противнику серьезного поражения. Как будто Мартынюк действительно мог повелевать событиями! Он ссылался на недостаток людей, вооружения, просил пехоту, просил танки, артиллерию, просил средства для борьбы с немецкой авиацией, которая господствовала над полем битвы и причиняла войскам немалый урон. А в ответ, не обещая скорой и существенной помощи, требовали активности, немедленного возвращения города, требовали непрерывных наступательных действий, требовали отвлечь на себя и сковать новые силы противника, чтобы облегчить участь других армий, особенно южнее, в большой излучине Дона, где тоже уже много дней подряд гремело гигантское, все укрупнявшее свои масштабы сражение.

Накануне ночью с Мартынюком снова говорили по прямому проводу. На этот раз его соединили с тем, к кому сходились все нити управления войною, чье одно имя вызывало в преданной душе Мартынюка, в прошлом простого неграмотного крестьянского парня, начавшего в гражданскую свою воинскую биографию с дырявой шинели и обмоток рядового красноармейца, почти религиозное благоговение.

Мартынюк несказанно оробел, но вместе с тем и обрадовался. Он полагал, что управляющий войною человек вызывает его для того, чтобы выяснить реальное положение на фронте, реальное состояние армии, и, поскольку он всегда и во всем провозглашал научный подход, отправляясь от этих реальностей, пересмотрит определяемую для армии задачу и поставит ту, которая ей по силам. Предполагая, что такой разговор может состояться, Мартынюк заблаговременно набросал на листе бумаги все цифры, все данные, иллюстрирующие положение, и держал этот листок в руке.

Но он обманулся в ожиданиях. Его ни о чем не стали спрашивать, как будто реальное состояние армии для говорившего не имело сколько-нибудь серьезного, определяющего значения, а главное для него представляла только директива, которую он дал, по-видимому, считал правильной и не хотел отменять, как вообще никогда не отменял каких-либо однажды им данных директив, дабы не повреждалась вера в его непогрешимость и гениальность. Разговор сразу же пошел не в направлении – способна ли армия выполнять предписанные ей задачи, а только о том, что армия должна их выполнить. Характерный, сразу узнанный Мартынюком голос был резок. У Мартынюка, когда он докладывал обстановку, непроизвольно и неостановимо подрагивали руки, державшие трубку, листок бумаги, подрагивали губы, даже подрагивало что-то внутри живота. Он все перезабыл, что хотел сказать и что надо было сказать – что войскам нужна передышка, что они нуждаются в серьезном пополнении, переформировке, что те небогатые резервы, которые ему направлены, он считает нецелесообразным бросать по частям на противника, а подождет, пока они поднакопятся, соберет их в ударный кулак, ибо иначе ничего не выйдет, никакого ощутимого нажима на немцев не получится, город не будет взят и немецкие силы с других участков не будут отвлечены.

От Мартынюка немногословно и веско снова потребовали решительных и немедленных наступательных действий, занять город любой ценой, во что бы то ни стало.

– Наши славные воины, простые советские люди, способны сдвинуть горы, когда ими правильно руководят. Вы должны осуществить такое руководство. Мы ждем этого от вас!

Что было ответить? Сказать, что требования неисполнимы, потому что не связаны с действительными возможностями, не учитывают их, пренебрегают ими? Сказать, что ждать нечего, он не справится, как и никто другой не сумел бы справиться на его месте?



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2023-02-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: