— Когда госпожа Матье придет за камнями, которые ты ограниваешь?
— Сегодня утром. Мне осталось отшлифовать только одну фасетку фальшивого бриллианта.
— Фальшивого бриллианта? Но ты же работаешь только с настоящими камнями, хотя в доме и думают по-другому!
— Как, разве ты не знаешь? Да, когда в тот день приходила госпожа Матье, ты спала. Она принесла мне десять фальшивых бриллиантов, десять рейнских камушков и попросила, огранить их точно так же, как подлинные бриллианты, которые она мне вручила вместе с рубинами. Я никогда еще не видел алмазов такой чистой воды: эти десять камней стоят наверняка больше шестидесяти тысяч франков.
— А зачем ей понадобилось заказывать к ним фальшивки?
— Одна знатная дама, кажется, герцогиня, которой принадлежат бриллианты, поручила ювелиру Бодуэну продать ее ожерелье и сделать вместо него такое же из фальшивых камней. Госпожа Матье, доверенная Бодуэна, объявила мне это, когда принесла настоящие камни, и просила, чтобы фальшивые ничем не отличались от них по форме и огранке. Матье обратилась с такой же просьбой к еще четырем огранщикам, потому что нужно было изготовить к нынешнему утру сорок или пятьдесят фальшивых бриллиантов. Я не мог сделать все один к утру, а Бодуэну нужно еще время, чтобы вставить эти фальшивые камни в оправу. Госпожа Матье призналась, что эти знатные дамы частенько пытаются потихоньку заменить подлинные бриллианты рейнскими камушками.
— Я понимаю. Эти фальшивые камни очень похожи на настоящие, и некоторые знатные дамы носят для украшения только их, но им никогда не приходит мысль, что хотя бы один бриллиант мог бы избавить от нищеты и страданий такую семью, как наша!
|
— Бедная моя жена! Будь разумна, горе делает тебя несправедливой. Кто из них знает, что мы, Морели, несчастны?
— Ну что ты за человек, о господи, что за человек! Тебя будут резать на куски, и все равно ты скажешь спасибо.
Морель снисходительно пожал плечами.
— Сколько должна тебе госпожа Матье? — спросила Мадлен.
— Почти ничего, потому что я попросил у нее заранее сто двадцать франков.
Ничего? Мы же потратили вчера последние двадцать су!
— Да, но что поделаешь, — ответил Морель, вид у него был убитый.
— Что же нам делать?
— Не знаю.
— Булочник не дает больше хлеба в долг...
— Да, поэтому я вчера одолжил у госпожи Пипле четверть батона.
— Матушка Бюрет не ссудит нас?
— Нас? После того как она приняла в залог все наши вещи, подо что ей ссужать? Под наших детей? — ответил Морель с горькой улыбкой.
— Но ведь все мы — моя мать, дети и мы, съели вчера всего полтора фунта хлеба! Ты же не можешь умереть с голоду. Ты сам виноват: не захотел записать нас на этот год в благотворительное общество.
— Туда записывают только бедняков, у которых есть утварь, мебель, а у нас нет ничего; на нас смотрят как на отверженных. В приюты принимают детей, у которых есть хотя бы куртка или блуза, а у наших — одни лохмотья. И потом, чтобы попасть в список этих благотворительных обществ, мне пришлось бы ходить в их конторы по двадцать раз, потому что у нас нет покровителей. Я потерял бы больше времени, чем если бы я работал.
— Но что же тогда делать?
— Может быть, та маленькая дама, которая приходила вчера, не забудет нас?
— Как же, дожидайся! Скорее госпожа Матье одолжит нам сотню су. Ты работаешь на нее уже десять лет, она не оставит в такой крайности честного человека, обремененного семьей.
|
— Не думаю, чтобы она выручила нас из беды. Она сделала все что могла, одалживая мне понемногу сто двадцать франков; для нее это большие деньги. Если она служит доверенной комиссионершей по бриллиантам и носит в своей сумочке порою камни на сотни тысяч франков, это вовсе не значит, что она богата. Она вполне довольна, когда получает сотню франков в месяц, потому что у нее на руках две племянницы, которых она должна воспитать и поставить на ноги. Видишь ли, для нее сто су — все равно что сто су для нас, и порой у нее и этого не бывает, а ты знаешь, что это такое. Она уже так много дала нам в долг, что не может отнять кусок хлеба у себя и своей семьи.
— Вот что значит работать на посредницу, вместо того чтобы иметь дело с настоящими ювелирами! Они, во всяком случае, щедрее. Но тебя всегда стригли, как покорную овцу, и виноват в этом только ты.
— Да, я виноват! — вскричал бедняга, не в силах более выносить эти глупые упреки. — Кто стал причиной всех наших несчастий? Не твоя ли мать? Если бы она не задевала куда-то бриллиант, за который до сих пор приходится платить, мы бы давно разделались с долгами, я бы давно получал полностью за свою работу, у нас были бы деньги, которые пришлось взять из страховой кассы и еще добавить к этому втрое больше за все, что одолжил нам этот Жак Ферран. Да будет проклято имя его!
— Но ты все не решаешься попросить хоть немного у этого скряги. Конечно, он скуп и, может, не даст ничего, но все-таки стоит попробовать?
|
— Попросить у него? Обратиться к нему! — вскричал Морель. — Да пусть я лучше сгорю на медленном огне. Прошу тебя, не говори мне больше об этом человеке, иначе ты сведешь меня с ума.
При этих словах лицо Мореля, обычно доброе и покорное, обрело выражение трагичной решимости и на бледных щеках выступили красные пятна. Он резко поднялся и взволнованно заходил по мансарде. Он был слаб, кривобок, но черты его лица выражали благородное негодование.
— Ты знаешь, я добрый человек и в жизни никому не делал зла, но этот нотариус![88]— воскликнул он. — О, я желаю ему столько же горя, сколько он принес мне!
Он обхватил голову руками и с болью прошептал.
— Господи, за что моя горькая участь, которой я не заслужил, отдала меня и всю мою семью в безраздельную власть этого лицемера? Неужели он всегда сможет пользоваться своими деньгами, чтобы губить, развращать и унижать всех, кого захочет погубить и унизить?
— Что ж, плачь и жалуйся! — сказала Мадлен. — Проклинай его! А что толку, если он посадит тебя в тюрьму, — а он может это сделать хоть сегодня из-за векселя на тысячу триста франков, за который он подал на тебя в суд. Он держит тебя как курицу на веревочке. Я тебя презираю не меньше, чем этого нотариуса, но раз мы от него зависим, придется...
— Позволить ему обесчестить нашу дочь? Ты этого хочешь? — вскричал Морель громовым голосом.
— Господи, молчи, дети не спят! Они тебя слышат!
— Правда? Ха-ха! Тем лучше, — ответил Морель с горькой иронией. — Это будет хорошим примером для наших маленьких дочерей, это их подготовит. Пусть Только дождутся, когда нашему нотариусу взбредет на ум новая фантазия! Мы от него целиком зависим, как ты говоришь? Повтори еще раз, что он может бросить меня в тюрьму, когда захочет. Говори откровенно. Значит, мы должны отдать ему нашу дочь?
И несчастный шлифовальщик разразился рыданиями, ибо этот добрый по натуре человек не мог продолжать разговор в этом тоне язвительного сарказма.
— Дети мои! — вскричал он, обливаясь слезами. — Бедные дети мои! Моя Луиза! Моя добрая и прекрасная Луиза! Слишком добрая, слишком красивая... И отсюда, наверное, все наши беды. Если бы она не была так хороша, этот человек не предложил бы мне деньги в долг. Я честен и трудолюбив, ювелир дал бы мне отсрочку, и я ничем не был бы обязан этому старому подлецу, и он не мог бы, за оказанную нам милость, посягать на честь нашей дочери, я бы и на день не оставил ее в его доме. Но пришлось, пришлось. Он держит меня за горло. О, нищета, нищета, сколько обид и оскорблений ты заставляешь нас терпеть!
— А что делать? Ведь сказал же он Луизе: «Если ты уйдешь от меня, я посажу твоего отца в тюрьму...»
— Да, он тыкал ей, как самой последней девке.
— Если бы только это, мы бы еще потерпели, — возразила Мадлен. — Но уйди она из дома нотариуса, он посадил бы тебя в тюрьму, и что бы тогда стало со мной, с детьми и с моей матерью? Если Луиза будет получать на другом месте всего двадцать франков в месяц, как мы проживем на это вшестером?
— Значит, для того, чтобы прожить, мы пожертвуем честью Луизы?
— Ты всегда преувеличиваешь! Нотариус волочится за ней, это правда, она нам сама сказала, но она честная девушка, и ты это знаешь.
— Да, она честная, работящая и добрая... Когда ты заболела и нам приходилось туго, она захотела пойти в услужение, чтобы не быть в тягость. Я тебе не сказал тогда, чего мне это стоило! Чтобы она стала прислугой... чтобы ее попрекали и унижали! Ее, такую гордую по натуре! Ты помнишь? Мы смеялись тогда, называя ее принцессой, — она грозилась навести у нас такую чистоту, что наша бедная комнатушка станет маленьким дворцом. Дорогая моя девочка! Ничего мне не надо, лишь бы она осталась со мной, хотя бы мне пришлось для этого работать все ночи напролет. Когда я видел рядом, у моего верстака ее веселое румяное лицо и карие глаза, когда слышал ее песенки, работа казалась мне легче легкого! Бедная Луиза, такая трудолюбивая и при этом такая веселая... Даже твоя мать всегда ее слушалась... Да что там! Стоит Луизе заговорить с человеком, взглянуть на него — и он во всем с ней соглашается. А помнишь, как она за тобой ухаживала, как забавляла тебя, сестричек и братьев, не думая о себе? На все она находила время... Может, потому, когда ушла Луиза, ушло наше счастье, все ушло...
— Прошу тебя, Морель, не напоминай мне об этом, ты разрываешь мне сердце! — воскликнула Мадлен, заливаясь горючими слезами.
— И когда я думаю, что этот старый урод... Нет, от одной этой мысли у меня в голове мутится. Я готов убить его, а потом покончить с собой
— А мы, что станет с нами? И еще раз говорю тебе: ты все преувеличиваешь! Может быть, нотариус сказал это Луизе просто так, шутя... Ведь он же ходит в церковь каждое воскресенье, посещает священников разных приходов... И многие люди говорят, что отдавать ему деньги надежнее, чем в страховую кассу.
— А что это доказывает? Только то, что он богач и лицемер! Я хорошо знаю Луизу, она честная... Но она любит нас, как никто. Сердце у нее обливается кровью, когда она видит нашу бедность. Она знает, что без меня вы бы умерли с голоду; и если этот нотариус грозит ей упрятать меня в тюрьму, она, несчастная, может согласиться..... О, голова моя, голова! Нет, я сойду с ума!
— Ах, господи, если бы это случилось, нотариус дал бы ей денег, разные подарки, и она, конечно, не оставила бы все себе, она бы поделилась с нами.
— Замолчи! Как тебе в голову могло прийти такое? Луиза?..
— Но для себя... Ради нас...
— Замолчи, говорю тебе, замолчи! Мне страшно... Если бы не я, до чего бы ты дошла... Что стало бы с тобой... и с нашими детьми тоже, если ты на самом деле так думаешь...
— Но что я плохого сказала?
— Ничего...
— Так почему ты боишься, что она... Морель нетерпеливо оборвал жену:
— Я боюсь, потому что вот уже три месяца, как Луиза приходит к нам и чего-то стесняется, почему-то краснеет.
— Потому что рада видеть тебя!
— А может быть, от стыда? И к тому же она с каждым разом все печальнее...
— Потому что видит, что нам живется все хуже. И потом, когда я говорила с ней о ее нотариусе, она сказала, что теперь он больше не грозит тебе тюрьмой.
— Но какой ценой она отвела эту угрозу? Она не сказала и краснеет всякий раз, когда целует меня. О господи, как просто бесчестному хозяину сказать честной служанке, которая от него целиком зависит: «Уступи мне, иначе я тебя выгоню за нерадивость и ты нигде больше не устроишься!» Но чего проще сказать ей: «Уступи, иначе я засажу твоего отца в тюрьму!» Тем более что он знает: вся семья зависит от работы ее отца. Это же в тысячу раз преступнее!
— Но если подумать, что алмазы на твоем верстаке помогли бы вернуть долг нотариусу, вызволить от него нашу дочь и оставить у нас... — медленно проговорила Мадлен.
— Повторяй это хоть сотни раз, но к чему? — с горечью ответил Морель. — Если бы я был богат, я конечно бы не был бедняком.
Верность слову для него была настолько естественна, настолько, если можно сказать, органична, что ему и в голову не приходило, что его жена, ожесточенная нищетой и болезнями, могла даже подумать о чем-то дурном и попытаться поколебать его непогрешимую честность.
— Надо смириться, — продолжал он с горечью. — Счастливы те, кто мог держать своих детей при себе и оберегать от всяких соблазнов. Но дочь бедняка?.. Кто может ее уберечь? Никто... Едва она войдет в возраст, чтобы хоть сколько-нибудь зарабатывать своими руками, она с утра бежит в свою мастерскую и возвращается только вечером. А в это время отец работает и мать тоже. Время — наше достояние, и хлеб насущный обходится так дорого, что нам некогда следить за нашими детьми. К чему же тогда все эти вопли о недостойном поведении девушек из бедных семей? Если бы мы могли держать их дома, если бы у нас было время гулять с ними по городу... Лишения ничто — по сравнению с тем, что нам приходится оставлять одних жену, детей, родителей... Ведь именно нам, беднякам, семейная жизнь была бы спасительной и утешительной. Но, увы, едва наши дети достигают разумного возраста, нам приходится с ними расстаться!
В этот момент кто-то грубо и шумно застучал в дверь мансарды.
Глава X.
СУДЕБНОЕ ПОСТАНОВЛЕНИЕ
Удивленный гранильщик поднялся и открыл дверь. В мансарду вошли двое мужчин. Один из них, высокий и тощий, с прыщавым лицом, обрамленным густыми черными бакенбардами с проседью, держал в руке тяжелую трость со свинцовым набалдашником; на нем была мятая шляпа и грязный зеленоватый длинный сюртук, застегнутый на все пуговицы. Из потертого воротника черного бархата выглядывала длинная шея, красная и облезлая, как у стервятника. Звали его Маликорн.
Другой, пониже ростом, коренастый толстяк, вульгарный и краснорожий, был одет с претензией на роскошь. На его рубашке сомнительной чистоты сверкали фальшивые бриллианты, длинная золотая цепочка пересекала потертый клетчатый жилет, а пальто его было серо-желтого цвета... Этого человека звали Бурден.
— О господи, здесь просто разит нищетой и смертью! — воскликнул Маликорн, переступая порог мансарды.
— Да, тут не мускусом пахнет! — подхватил Бурден, презрительно отдуваясь. — Ну и вонища!
Затем он надвинулся на Мореля, который смотрел на него с крайним удивлением и возмущением.
Через полуоткрытую дверь сунулась любопытная, злая и хитрая мордочка колченогого мальчишки, который незаметно следовал за этими незнакомцами, подсматривал, подслушивал и выведывал.
— Что вам угодно? — воскликнул Морель, возмущенный наглостью этих людей.
— Вы Жером Морель? — спросил Бурден.
— Да, это я.
— Рабочий-шлифовальщик?
— Да.
— Мы не ошибаемся?
— Еще раз говорю вам: это я. Но вы меня выводите из себя. Что вам нужно? Объяснитесь или уйдите прочь!
— Смотри-ка, какие они здесь честные-пречестные! — воскликнул Маликорн, обращаясь к своему товарищу. — А здесь не очень-то жирно, не то что у виконта Сен-Реми, тут не поживишься!
— Да, но когда есть «навар», тебя встречают с каменными рожами, как тогда, на улице Шайо. А птичка-то наша оттуда уже улетела, и остались мы с носом. Только такие вот крысы прячутся по своим норам.
— Похоже, похоже. Он уже испекся и готов, хоть на стол подавай!
— Надо только, чтобы волк-ростовщик[89]не жадничал, а то это будет стоить ему дороже... Но это уж его дело.
— Послушайте! — возмущенно вскричал Морель. — Если бы вы не были пьяны, — а на это очень похоже, — я бы по-настоящему рассердился. Немедленно убирайтесь из моего дома!
— Ха-ха! Посмотрите на этого недоноска! — воскликнул Бурден с оскорбительным смехом, намекая на физический недостаток гранильщика. — Ты слышал, Маликорн? И он еще называет своим домом эту... конуру, в которую я бы не посадил и собаку!
— Боже мой! — вскричала Мадлен, настолько перепуганная, что до сих пор не могла сказать и слова. — Боже мой, позови на помощь! Это, наверное, злодеи... Морель, твои бриллианты!..
Видя, что два незнакомца действительно приближаются к верстаку, на котором сверкала россыпь драгоценных камней, Морель испугался. Он бросился к верстаку и прикрыл камни обеими руками.
Вездесущий и всюду подслушивающий Хромуля уловил слова Мадлен, заметил жест гранильщика и сказал себе:
«Ах, вот оно как! Говорили, будто он шлифует только стекляшки... А на деле? Если бы камни были фальшивыми, он бы так не боялся за них... Надо запомнить. И еще — матушку Матье, которая сюда частенько наведывается. Значит, она — доверенная ювелира и ходит с настоящими камнями в своей сумочке. Надо запомнить. И Сычихе сказать, и Сычихе сказать», — пропел колченогий сын Краснорукого.
— Если вы не уйдете, я крикну полицейских! — пригрозил Морель.
Испуганные дети заплакали, а старая идиотка приподнялась на своем топчане.
— Звать полицейских? Пожалуйста! Только позовем их мы, слышите, господин недоносок?! — сказал Бур-ден.
— Особенно потому, что, возможно, понадобится их помощь, когда мы потащим вас в тюрьму, если вздумаете брыкаться, — добавил Маликорн. — С нами нет мирового судьи, но, если он вам так нужен, мы его представим, вытащив его из постели, совсем тепленького и такого добренького... Бурден, сходи за судьей!
— Меня... в тюрьму? — вскричал пораженный Морель.
— Да, в Клиши...
— В Клиши? — повторил ошеломленный гранильщик.
— У него, наверное, с головой не все в порядке, — заметил Маликорн.
— В долговую тюрьму, если это вам больше нравится! — пояснил Бурден.
— Значит, вы... Как же так?.. Значит, нотариус... О господи!
И Морель, побледнев как смерть, упал на свою табуретку, не в силах вымолвить больше ни слова.
— Мы судебные приставы, и нам поручено схватить тебя, если повезет... Теперь понятно, деревня?
— Дети! — взмолилась Мадлен. — Просите этих господ не уводить нашего несчастного отца, нашего единственного кормильца! Ах, Морель! — воскликнула она душераздирающим голосом. — У них записка от хозяина Луизы. Мы погибли!
— Вот постановление, — сказал Маликорн, вынув из своей папки документ с печатями.
Он пробормотал, по своему обыкновению, почти невнятно большую часть текста, зато отчетливо прочитал последние слова, к несчастью слишком понятные Морелю:
«Исходя из последнего, суд приговаривает вышеупомянутого Жерома Мореля выплатить вышеупомянутому негоцианту Пьеру Пти-Жану долг в тысячу триста франков, взыскав его со всего его имущества и с него самого со всеми процентами со дня вынесения приговора и со всеми судебными расходами.
Заслушано и утверждено в Париже, 13 сентября 1838 года»[90].
— А как же Луиза? — воскликнул Морель, почти ничего не поняв в этой тарабарщине. — Что с Луизой? Где она? Значит, она ушла от нотариуса, раз он может посадить меня в тюрьму? Луиза!.. Господи, что с ней стало?
— Какая еще Луиза? — спросил Бурден.
— Хватит! — грубо прервал его Маликорн. — Ты что, не видишь, что он ломает комедию? Пошли! — продолжал он, подступая к Морелю. — Налево кругом и вперед! Шагай, раб нерадивый. Пора подышать свежим воздухом, а то здесь такая вонища!..
— Морель, не ходи с ними! Защищайся! — в отчаянии закричала Мадлен. — Убей этих проходимцев! О, какой ты трус! Неужели ты позволишь увести себя? Оставить нас одних?
— Не стесняйтесь, сударыня, будьте как дома, — сардонически усмехнулся Бурден. — Но если ваш муженек поднимет на меня руку, я его оглушу.
Морель думал сейчас только о Луизе и почти не слышал того, что говорили с ним рядом. Внезапно выражение горькой радости осветило его лицо и он воскликнул:
— Значит, Луиза ушла из дома нотариуса! Что ж, я пойду в тюрьму с легким сердцем.
Но, окинув взглядом мансарду, он вскричал:
— А моя жена? Ее мать? Все мои дети? Кто будет их кормить? Мне же не доверят камни, если я попаду в тюрьму. Все будут думать, что я в чем-то виноват... Это же смерть для меня и всей моей семьи! Этого хочет нотариус?
— И раз, и два, мы когда-нибудь с этим покончим? — завопил Бурден. — Как это надоело! Одевайся, и пошли!
— Добрые господа, простите меня за то, что я тут наговорила, — взмолилась Мадлен со своего тюфяка. — Вы ж не так жестоки, чтобы увести Мореля! Что станет со мной, с пятью детишками и слабоумной матерью? Посмотрите на нее, посмотрите, как она скорчилась на своем топчане! Она совсем впала в детство, добрые господа, она выжила из ума!
— Эта остриженная старуха?
— Смотри-ка, она в самом деле острижена! — сказал Маликорн. — А я — то думал, что у нее на голове белый платок.
— Дети, просите не коленях этих добрых господ! — воскликнула Мадлен в последней попытке умилостивить судебных приставов.
Но перепуганные детишки только плакали и не осмеливались вылезти из своего матраса.
От всего этого необычного шума, от вида незнакомых людей старая идиотка начала кричать и глухо рычать, ударяясь затылком о стену.
Морель, казалось, не видел, что происходит вокруг него. Этот удар был таким ужасным, таким неожиданным; арест его грозил такими страшными последствиями, что он не мог об этом даже думать... Лишения измучили его, и он вконец обессилел; бледный, с блуждающим взглядом, сидел он на своей табуретке, опустив руки, с поникшей на грудь головой.
— Довольно! Тысяча чертей! Когда-нибудь это кончится? — завопил Маликорн. — Мы что здесь, на свадьбе? Пошли, иначе я тебя поволоку!
Пристав схватил ремесленника за плечо и затряс.
Эти угрозы, эти грубые жесты вконец испугали детей; трое мальчиков, почти голые, выбрались из своего матраса, бросились в ноги судебным приставам и закричали, сложив ручки, жалобными голосами:
— Пощадите! Не убивайте нашего отца!..
При виде этих несчастных детей, дрожащих от холода и от испуга, Бурден, несмотря на всю природную жестокость и привычку к подобным сценам, почти растрогался. Однако его неумолимый коллега оттолкнул детей, которые цеплялись за его ноги с умоляющим плачем.
— Эй, прочь, сопляки! Какая собачья должность, иметь дело с такими нищими!
Ужасное происшествие сделало эту сцену еще страшнее. Старшая из девочек, которая лежала в матрасе со своей больной сестрой, вдруг закричала:
— Мама, мама, я не знаю, что такое с Адель! Она вся холодная... Смотрит на меня и не дышит...
Несчастная чахоточная девочка тихо умерла без единой жалобы, глядя на сестренку, которую так любила...
Невозможно передать, как закричала жена Мореля, услышав эти слова, ибо она сразу поняла все. Это был жуткий, потрясающий вопль, вырвавшийся, казалось, из самого чрева матери.
— Наверное, сестра моя умерла! Боже мой, боже мой, как я боюсь! — закричала девочка. Она выбралась из матраса и, гонимая страхом, бросилась в объятия матери.
А та, забыв, что почти парализованные ноги не могут ее держать, сделала отчаянную попытку подняться, чтобы подойти к своей мертвой дочери. Но силы оставили ее, и она упала на свой топчан с последним горестным криком отчаяния.
Этот крик пробудил Мореля; он вдруг вышел из оцепенения, бросился к распоротому матрасу и поднял младшую, четырехлетнюю, дочку на руки.
Она была мертва.
Холод и лишения ускорили ее смерть... хотя ее болезнь, вызванная нищетой, и так была смертельна.
Ее худенькие ручки и ножки уже окоченели и были ледяными...
Часть IV
Глава I.
ЛУИЗА
Морель стоял неподвижно, пораженный ужасом и отчаяньем, седые волосы его растрепались; он держал мертвую дочь на руках и неотрывно смотрел на нее сухими, воспаленными глазами.
— Морель, Морель, дай мне мою девочку! — воскликнула несчастная мать, протягивая к мужу руки. — Нет, это неправда, она не умерла!.. Ты увидишь, я ее согрею...
Эти крики, суета двух приставов вокруг Мореля, который не хотел расстаться с тельцем своей дочери, возбудили любопытство старой идиотки. Она перестала вопить, поднялась и свесила свою уродливую и глупую голову через плечо Мореля... Несколько мгновений безумная старуха смотрела на труп внучки.
Лицо ее сохраняло обычное выражение идиотизма и жестокости, через минуту она хрипло зевнула с подвывом, как голодная гиена, бросилась на свой топчан и завопила:
— Есть хочу! Есть хочу!
— Вы видите, господа, видите эту бедную девочку? Ей было четыре годика, ее звали Адель... Вчера еще я поцеловал ее на ночь, а сегодня утром... Вы скажете: одним ртом меньше и я должен только радоваться, не так ли? — растерянно бормотал Морель.
Разум его не выдерживал этих ударов, следовавших один за другим.
— Морель, дай мне мою дочь, дай мне ее! — кричала Мадлен.
— Да, ты права, каждому свой черед, — ответил несчастный отец.
Он положил мертвую девочку на руки матери, обхватил голову руками и мучительно застонал.
Мадлен тоже не помнила себя: она зарыла тельце дочери в солому своего матраса, глядя на нее со звериной ревностью, а остальные дети стояли рядом на коленях и горько рыдали.
Судебные приставы, растроганные смертью ребенка, вскоре спохватились и обрели свою обычную грубую жестокость.-
— Послушай, приятель! — сказал Маликорн. — Дочь твоя умерла, это, конечно, несчастье, но все мы смертны. Мы тут ни при чем, а ты тем более... Следуй за нами! Нам надо прихватить еще одну птичку, такой уж сегодня удачливый денек.
Морель его не услышал.
Погруженный в свои горькие мысли, отрешенный от всего, гранильщик разговаривал сам с собой глухим прерывистым голосом:
— Надо все-таки похоронить мою девочку... Надо посидеть рядом с ней, тогда ее не унесут... Похоронить, но на какие деньги? У нас нет ничего... А гроб! Кто нам даст его в долг? Даже такой маленький гроб! Для девочки четырех лет... Это ведь недорого!.. А катафалк? Зачем? Такой гробик можно отнести на руках. Ха-ха-ха! — разразился он вдруг жутким смехом. — Да я же счастливчик! Она могла умереть в восемнадцать лет, в возрасте Луизы, и тогда никто мне не дал бы в долг большой гроб!
— Эй, пора кончать с этим! — сказал Бурден Маликорну. — Этот парень сейчас спятит. Ты посмотри на его глаза! И еще эта старуха, которая вопит от голода... Ну и семейка!
— Да, пора кончать... Правда, за арест этого нищего нам заплатят всего семьдесят шесть франков семьдесят пять сантимов, мы по справедливости округлим все расходы до двухсот сорока или двухсот пятидесяти франков. Волк за все заплатит.
— То есть даст аванс, но платить за всю музыку придется этому зайчику да еще плясать под нее!
— Если он откопает где-нибудь две с половиной тысячи франков, — за свой долг с процентами, судебными расходами и прочим, вот будет жарко!
— А пока мы здесь замерзаем, — ответил пристав, дуя На пальцы. — Давай кончать. Поведем его, успеет еще похныкать по дороге... Мы с тобой, что ли, виноваты, что его малявка загнулась?
— А не надо плодить детей, когда жрать нечего!
— Пусть ему будет наукой! — добавил Маликорн и хлопнул Мореля по плечу. — Вставай, приятель, пойдем, у нас нет времени. Если не можешь заплатить — в тюрьму!
— В тюрьму? Господина Мореля? — раздался чистый и звонкий голос, и в мансарду ворвалась юная девушка, румяная, свежая брюнетка с непокрытой головой.
— Ах, мадемуазель Хохотушка! — воскликнул кто-то из детей, утирая слезы. — Вы такая добрая! Спасите папу, его хотят увести в тюрьму, а наша маленькая сестренка умерла...
— Адель умерла! — воскликнула девушка, и ее большие черные глаза наполнились слезами. — Вашего отца в тюрьму? Этого не может быть...
Она стояла неподвижно, обводя горящим взглядом всех, кто был в мансарде: Мореля, его жену, судебных приставов.
— Послушайте, милое дитя, вы, похоже, в своем уме, так образумьте этого человека! Его маленькая дочь умерла, ну и ладно! Но мы должны отвести его в Клиши, в долговую тюрьму. Мы судебные приставы коммерческой палаты.
— Значит, это правда? — воскликнула девушка.
— Очень даже правда! Мать спрятала девочку в своей постели, отнять ее невозможно, столько возни... А папаша постарается воспользоваться суматохой и сбежать...
— Господи! Господи боже мой! Какое несчастье! Что же делать?
— Заплатить или сесть в тюрьму. Другого выбора нет. Найдется у вас две-три ассигнации по тысяче франков, чтобы одолжить ему? — насмешливо спросил Маликорн. — Если найдется, сбегайте за ними в банк и погасите его должок, нам ничего больше не надо.
— О, как это отвратительно! — возмущенно воскликнула Хохотушка. — Вы еще смеете шутить, когда такое горе...
— Так вот, кроме шуток, — оборвал ее другой пристав. — Если вы такая добрая и хотите чем-то помочь, постарайтесь, чтобы жена не видела, как мы уведем ее мужа. Вы избавите их обоих от неприятной сцены.
При всей своей грубости совет был разумен, и Хохотушка, следуя ему, подошла к Мадлен. Та не помнила себя от горя и даже не заметила девушку, вставшую на колени возле ее матраса рядом с плачущими детьми.
Морель немного пришел в себя после приступа отчаяния, — но его угнетали самые мрачные мысли. Он понимал весь ужас своего положения. Если нотариус решился на такую крайность, от него нечего ждать пощады, а судебные приставы только исполняли свой долг.
Морель решил покориться.
— Так войдем мы наконец или нет? — воскликнул Бурден.
— Я не могу оставить здесь бриллианты, – ответил Морель, показывая на драгоценные камни, рассыпанные на верстаке. — Моя жена не в себе от горя, а доверенная ювелира придет за ними только утром или днем. Камни стоят очень дорого...
«Тем лучше, тем лучше, — промурлыкал про себя Хрому-ля, который по-прежнему прятался за полуоткрытой дверью. — Тем лучше! Сычиха узнает и это».