ЖЕРТВЫ ЗЛОУПОТРЕБЛЕНИЯ ДОВЕРИЕМ 23 глава




— Поверьте, что, следуя вашему совету, я несколько раз пытался заговорить с некоторыми заключенными, казавшимися мне более приличными, но если бы вы знали, что это за люди, как они выражаются!

— Да, это правда, это должно быть ужасно...

— Видите ли, меня больше всего удручает еще то, что я привыкаю к их гнусным речам, которые невольно слышу весь день; да, теперь я мрачно слушаю мерзкие истории, в первые дни вызывавшие мое возмущение, и вот видите, начинаю сомневаться в себе, — с горечью воскликнул он.

— О, господин Жермен, что вы говорите?

— Если мы принуждены жить в таких страшных местах, наш разум в конце концов смиряется с преступными мыслями так же, как мы привыкаем к грубым словам вокруг нас. Господи! Да, я понял теперь, что можно, войдя сюда невинным, хотя и обвиненным, выйти отсюда развращенным.

— Да, но только не вы, к вам это не относится.

— Не только ко мне, но и к людям, в тысячу раз лучше меня. Увы, значит, те, кто сажает нас в тюрьму до суда, приговаривают нас к общению с гнусными людьми, не знают, как мучительно, как тягостно это общение. Они не представляют себе, что если долго дышать этим воздухом, он становится заразным... пагубным для чести человека!..

— Умоляю, не говорите так, вы глубоко огорчаете меня.

— Вы просили меня объяснить, почему я такой грустный... я не хотел делиться с вами, но это единственный способ отблагодарить вас за жалость ко мне.

— Моя жалость... моя жалость...

— Да, я ничего не буду скрывать от вас. Я с ужасом вижу... что не узнаю себя. Напрасно я презираю этих отверженных, избегаю встреч с ними, их присутствие, контакт с ними разлагает меня, как бы я ни противился. Я уверен, что они обладают роковой способностью заражать атмосферу, в которой живут... кажется, что в меня проникает тлетворный дух. Если бы меня оправдали, мне было бы стыдно общаться с честными людьми. Ныне я недоволен, что нахожусь среди арестантов, но я страшусь дня, когда вернусь к порядочным людям... И все это происходит потому, что я сознаю свою беспомощность.

— Беспомощность?

— Свою подлость.

— Вашу подлость? О боже, как несправедливо вы судите себя!

— Разве не подло и не преступно, когда отступаешь перед долгом и честностью? А со мной это и произошло.

— С вами?

— Да, явившись сюда... я не сомневался, что совершил преступление, хотя ему можно было найти оправдание. А теперь оно мне кажется менее серьезным, потому что я наслушался, как воры и убийцы, отличающиеся особой свирепостью, с циничным издевательством говорят о своих злодеяниях; я иногда ловлю себя на том, что завидую их смелому равнодушию и насмехаюсь над своим раскаянием, когда думаю о совершенном мною проступке, столь незначительном по сравнению с другими.

— Вы правы! Ваш поступок скорее доброе дело, чем преступление. Вы были уверены, что сможете на следующее утро вернуть сумму, взятую вами всего на несколько часов, чтобы спасти семью от разорения и, быть может, от смертельной опасности.

— Для чего бы я ни взял, — это в глазах закона и честных людей — воровство. Конечно, один повод к воровству извинительнее, чем другой, но, видите ли, это пагубный симптом, когда, чтобы оправдаться в собственных глазах, сопоставляешь себя с закоренелым преступником. Отныне я не могу сравнивать себя с честными людьми. С течением времени... я убеждаюсь, что совесть тупеет, костенеет... Завтра, может быть, украду, уже не будучи уверенным, что смогу возместить сумму, которую украл с похвальной целью, но, даже если украду из жадности, я, конечно, буду считать себя невинным по сравнению с тем, кто убивает, чтобы украсть... И, однако, сейчас между мною и убийцей такое же расстояние, как между мной и безупречным человеком... Итак, потому что есть существа, в тысячу раз более опустившиеся, чем я, моя деградация в моих глазах уменьшается. Если прежде я мог сказать: я тоже честный человек, теперь я буду утешаться тем, что скажу: я менее всех преступен среди отверженных, в обществе которых мне всегда предстоит жить.

— Как — всегда? Ну а когда вы отсюда выйдете?

— Не важно: если я и буду оправдан, эти люди меня уже знают, по выходе из тюрьмы, встретив меня случайно, они будут разговаривать со мной как с арестантом. Поскольку справедливое обвинение, приведшее к суду, не будет известно всем этим несчастным, они станут угрожать мне тем, что разгласят мое прошлое. Вот видите, проклятые узы теперь уже неразрывно связывают меня с этими негодяями... Если бы я был в одиночном заключении до того дня, когда состоится суд, дело было бы иное, никто меня бы не знал и я не знал бы никого и не терзался бы страхом, который парализует мои лучшие помыслы. К тому же, если б я думал лишь о своей вине, она бы возросла в моих глазах, а не уменьшилась; чем значительнее она бы мне казалась, тем более серьезно было бы искупление, которое я наложил бы на себя в будущем. Поэтому, чем больше вина, за которую прощен, тем больше добра я должен сделать в доступной мне сфере. Потому что один плохой поступок нужно искупить сотней хороших. Но подумаю ли я когда-нибудь, что должен искупить то, в чем сейчас едва раскаиваюсь... Послушайте... я чувствую... что подчиняюсь непреодолимому влиянию, против которого я долго боролся изо всех сил; меня воспитали для зла, и я уступаю своей судьбе: в конце концов, один, без семьи... не все ли равно, стану ли я честным человеком или преступником?.. А впрочем, мои намерения были добрыми и честными... Именно потому, что из меня хотели сделать негодяя, я убежденно говорил себе: никогда я не изменял чести, хотя для меня это было гораздо труднее, чем для любого другого... А теперь... Нет, это ужасно... ужасно... — воскликнул Жермен. И несчастный разразился таким душераздирающим плачем, что бедная Хохотушка не могла больше сдерживать волнение и тоже залилась слезами.

Выражение лица Жермена было невыносимо печальным. Нельзя было оставаться равнодушным к отчаянью этого смелого юноши, боровшегося с роковой заразой, опасность которой угрожала ему и которую он благодаря своей деликатности еще преувеличивал.

Мы никогда не забудем слов человека редкого ума, двадцатилетний опыт работы которого в тюремном управлении придает особый вес его убеждению: «Если предполагать, что человек вошел в тюрьму по несправедливому обвинению, вошел совершенно невинным, то выйдет он из тюрьмы всегда уже менее честным, чем туда вошел; то, что можно было бы назвать цветком невинной честности, навсегда исчезает при одном соприкосновении с этой тлетворной атмосферой».

Скажем, однако, что Жермен благодаря глубокой порядочности долго и успешно боролся, что он скорее предчувствовал болезнь, нежели в действительности болел ею.

Боязнь увидеть свою ошибку не столь серьезной доказывает, что в тот час он чувствовал всю ее значительность; но все же смущение, страх, сомнения, жестоко волновавшие эту честную и благородную душу, были тревожными признаками. приближения болезни.

Хохотушка, руководимая прямотой своего ума, женской проницательностью и инстинктом любви, угадала то, о чем мы только что говорили.

Хотя она была вполне уверена, что ее друг еще не утратил своей деликатности, она боялась, что, несмотря на высокую нравственность, Жермен однажды станет равнодушен к тому, что сейчас так жестоко его мучило.

Глава V.

ХОХОТУШКА

Как бы ни было незыблемым счастье, которым мы наслаждаемся, порою мы охвачены стремлением ощутить невыносимые муки для того, чтобы вслед за тем с благодарностью воспринять благородное величие самопожертвования.

 

(Вольфганг. Святой дух, книга 2)

Хохотушка, вытерев слезы, обратилась к Жермену, прислонившемуся к решетке, с трогательной, почти торжественной серьезностью. Такого тона он еще от нее не слышал.

— Послушайте, Жермен, быть может, я не ясно выражаюсь, не умею говорить так хорошо, как вы, но то, что я вам скажу, будет искренне и справедливо... Вы заблуждаетесь, утверждая, что одиноки и всеми покинуты...

— Только не думайте, что я забыл все, чем обязан вашему состраданию.

— Я не прерывала вас, когда вы говорили... но теперь, раз вы повторяете это слово, я должна сказать вам, что чувствую

к вам совсем не сострадание... объясню вам как умею... Когда мы были соседями, я вас любила как доброго брата, верного друга. Мы оказывали друг другу маленькие услуги, вместе проводили время по воскресеньям, из благодарности я пыталась быть непринужденной, веселой... и мы оба были довольны.

— Довольны? Нет... я...

. — Позвольте мне договорить... Когда вам пришлось покинуть дом, где мы жили, я была глубоко огорчена, такого чувства я не испытала бы по отношению к другим соседям.

— Неужто это правда!

— Я знала, что наши приятели-шалопаи очень скоро забудут меня, не то что вы, притом я общалась с ними лишь после того, как решительно заявила им, что наши отношения будут сугубо дружескими. В то время как вы сразу проявили ко мне глубокое уважение; посвящали мне все свое свободное время, выучили меня писать... давали полезные советы, оставались самым преданным моим соседом... и никогда ничего не ждали от меня... за свои труды... Более того, уезжая из дома, вы проявили полное доверие ко мне... вы открыли мне важную тайну, мне, молоденькой девушке, и я гордилась этим доверием! Вот почему, разлучившись с вами, я часто вспоминала вас, позабыв других моих соседей. Это правда, вы знаете, я никогда не лгу.

— Неужели это так!.. Вы относились ко мне иначе — чем к другим?

— Конечно, ведь я не бессердечная. Да, я была убеждена, что нет на свете человека лучше Жермена; только он слишком серьезный; впрочем, будь у меня подруга, которая захотела бы выйти замуж и быть очень счастливой, я бы ей посоветовала выйти за Жермена; это был бы рай для милой хозяйки!

— Вы предназначили меня другой, — с грустью проговорил Жермен.

— Да, я радовалась бы, если бы, женившись, вы были счастливы, потому что относилась к вам как к доброму другу. Вот видите, я говорю вам все откровенно.

— Душевно благодарю, для меня большое утешение узнать, что вы предпочли меня другим.

— Вот так я относилась к вам до тех пор, пока вас не постигло несчастье. Тогда я получила ваше трогательное письмо, где вы рассказали мне о вашем поступке, который вы называли ошибкой, а я — прекрасным и добрым делом; тогда вы поручили мне пойти к вам на квартиру и взять ваши дневники, из записей я поняла, что вы меня всегда любили, но не смели в этом признаться. Я знала, что вы позаботились о моем будущем, ведь болезнь, отсутствие заработка могли пагубно сказаться на моей жизни. На случай насильственной смерти — а вы могли ее бояться — вы завещали мне небольшую сумму, заработанную трудом и бережливостью...

— Да, ведь если бы я был жив, а вы остались без работы или заболели бы, то скорее обратились за помощью ко мне, чем к кому-либо другому? Не правда ли? Скажите, я не ошибался?

— Да, конечно! К кому же я, по-вашему, должна была обратиться?

— Мне приятно слышать эти слова, я нахожу в них утешение!

— Вы представить себе не можете, что я испытала, читая завещание, какое это печальное слово! Каждая строчка заключала в себе воспоминание обо мне, заботу о моем будущем; и все эти доказательства преданности я должна была узнать только после вашей смерти. Ну как же иначе? Такое поведение, не надо удивляться, внезапно порождает любовь; это так естественно... не правда ли, господин Жермен?

Девушка призналась в этом с трогательной наивностью, устремив взгляд своих больших черных глаз на Жермена; но он вначале даже не понял ее признания, так как не мог представить себе, что Хохотушка его любит.

Слова эти были произнесены столь искренне, что они дошли до глубины души узника, и он, бледнея, воскликнул:

— Что вы говорите? Я боюсь... быть может, я... заблуждаюсь!..

— Повторяю, с той минуты, как я убедилась, что вы так добры ко мне, и увидела, как вы несчастны, я почувствовала, что полюбила вас; и если бы теперь моя подруга захотела выйти замуж, — сказала Хохотушка, улыбаясь и краснея, — я не стала бы советовать ей выйти за вас, господин Жермен.

— Вы меня любите!

— Я сама сказала, что люблю вас, ведь вы меня об этом не спрашиваете.

— Неужели это возможно?

— А ведь я уже два раза пыталась заставить вас уразуметь это! Что ж, этот господин не хочет понять моего намека, он принуждает меня признаться во всем. Быть может, я скверно поступила, но так как бранить меня за мою смелость можете только вы, мне уже не так страшно.

Затем взволнованно и серьезно она сказала ему:

— Вы сейчас показались мне таким удрученным и в таком отчаянии, что я не могла скрывать свое чувство, может быть, мое чистосердечное признание избавит вас от горьких переживаний. До сих пор я не смогла отвлечь вас и утешить, мои лакомства портят вам аппетит, от моих шуток вы плачете, но, быть может, на этот раз... Что с вами? — воскликнула Хохотушка, видя, что Жермен закрыл лицо руками. — Разве не жестоко так вести себя? Что бы я ни сделала, что бы ни сказала... вы по-прежнему несчастны; стало быть, вы слишком злой, себялюбивый человек! Можно подумать, что страдаете лишь вы и больше никто!..

— Увы, как мне горько! — с отчаяньем воскликнул Жермен. — Вы меня любите, тогда как я уже недостоин вас!

— Вы недостойны? Что вы говорите! В ваших словах — ни капли здравого смысла! Значит, и я была недостойна вашей дружбы, ведь я тоже была когда-то в тюрьме... но от этого я не перестала быть честной девушкой?

— Но вас взяли в тюрьму потому, что вы были бедным, покинутым ребенком, в то время как я! Боже, это огромная разница.

— Что касается тюрьмы, то тут нам нечего укорять друг друга! А вот я действительно честолюбива! В моем положении я имела право надеяться только на брак с рабочим. Ведь я — найденыш, у меня ничего нет, кроме маленькой комнаты и мужественного характера, и все-таки я отважно осмелилась предложить вам себя в жены!

— Увы, тогда это была моя сокровенная мечта, счастье моей жизни! Но теперь, когда надо мною тяготеет позорное обвинение, я злоупотребил бы вашим великодушием, вашим сочувствием. Нет, нет.

— Боже мой! — с болью и нетерпением воскликнула Хохотушка. — Я же вам говорила, что не жалею вас, а люблю. Только о вас и думаю, не могу ни спать, ни есть, ваше милое грустное лицо всюду меня преследует. Разве это жалость? Ваш голос, ваш взор проникают до глубины моего сердца. Я вижу теперь в вас столько нового, чего прежде не замечала, и это просто сводит меня с ума. Я люблю ваше лицо, ваши глаза, вашу осанку, ваш ум, ваше доброе сердце. Неужели все это — жалость? Я сама не понимаю, почему любила вас как друга, а теперь люблю как возлюбленного, почему была всегда сумасбродной и веселой, когда питала к вам дружеские чувства, почему теперь всецело поглощена иной любовью? Не знаю! Почему раньше не замечала, что вы и красивый и добрый и что вас можно пылко любить? Не знаю, но догадываюсь, потому что я открыла, как сильно вы меня любили, как вы были благородны и преданы мне, тогда любовь всецело поглотила меня.

— Право, я слушаю вас, и мне кажется, что это сон!

— А я никогда не думала, что осмелюсь во всем вам признаться, меня побудило поступить так ваше отчаянье. Ну что ж, сударь, теперь, когда вы знаете, что я вас люблю как возлюбленного, как мужа, станете ли вы уверять меня, что это жалость?

Великодушные сомнения Жермена должны были наконец уступить место этому смелому и наивному признанию.

Мучительные переживания Жермена сменились неожиданной радостью.

— Вы меня любите! — воскликнул он. — Я верю вам, ваш тон, ваш взгляд — все меня убеждает в том, что это правда! Я не задаю себе вопроса, чем я заслужил такое счастье, я слепо ему отдаюсь... Всей моей жизни не хватит на то, чтобы расплатиться с вами. Я глубоко страдал, но эта минута искупает все!

. — Наконец-то вы утешились. О, я была уверена, что добьюсь своего! — воскликнула Хохотушка в порыве искренней радости.

— И такое счастье наступило для меня теперь среди ужасов тюрьмы, когда все меня удручает...

Жермен не мог продолжать.

Эта мысль напомнила ему его реальное положение, и угрызения совести, на миг забытые, снова начали терзать его.

— Но ведь я арестант... я обвинен в воровстве, я буду осужден, быть может, обесчещен!.. Принять вашу бесценную жертву... воспользоваться вашим великодушным увлечением?.. О нет! Нет! Я не настолько низок!

— Что вы говорите?

— Я могу быть приговорен... к длительному тюремному заключению.

— Ну и что? — ответила Хохотушка спокойно и убежденно. — Когда узнают, что я честная девушка, нам разрешат обвенчаться в тюремной церкви.

— Но меня могут держать в тюрьме далеко от Парижа...

— Раз я буду вашей женой, я последую за вами, поселюсь в том же городе, где будете вы, найду себе работу и буду вас навещать каждый день!

— Но я буду опозорен в глазах всех.

— Да ведь вы меня любите больше всех, не правда ли?

— Разве можно об этом спрашивать?..

— А тогда в чем же дело?.. Передо мною вы не опозорены, напротив, вы — жертва вашего доброго сердца.

— Но общество вас осудит, на вас будут клеветать, порицать ваш выбор.

— Общество! Это вы — для меня, а я — для вас. Пусть говорят!

— А потом, когда я выйду из тюрьмы, для меня начнется нищенская, необеспеченная жизнь; быть может, отвергнутый всеми,4 я никогда не найду работы... а вдруг, хоть об этом и думать ужасно, этот распад нравов, которого я так боюсь, коснется меня, какое будущее ждет вас тогда?

— Вы не станете скверным теперь, когда вы знаете, что я вас люблю, эта мысль даст вам силы бороться с дурным влиянием. Если даже по выходе на свободу вас отвергнут, вы будете убеждены в том, что остались честным человеком и ваша жена примет вас с любовью и благодарностью. Вас удивляют такие слова? Я сама поражена, не знаю, откуда я беру все это, что говорю вам!.. Несомненно, все это говорится от души, это должно вас убедить... Если вы не желаете принять предложение, сделанное искренне, если вам не нужна преданность бедной простой девушки, которая...

Опьяненный счастьем, Жермен прервал Хохотушку.

— О да! Я согласен; да, я чувствую, что отказаться от некоторых жертв — это значит признать, что их недостоин. Я согласен, благородная и смелая девушка.

— Это правда? На этот раз правда?

— Клянусь вам... А кроме того, вы сказали мне нечто, поразившее меня до глубины души и придавшее мне мужество, которого мне не хватало.

— Какое счастье! Что ж я вам сказала?

— Что для вас я должен остаться честным человеком; это дает мне силу для борьбы с пагубным влиянием тюрьмы, я не боюсь теперь тлетворной атмосферы и сохраню достойным вашей любви сердце, принадлежащее вам!

— О Жермен! Как я счастлива! Если я сделала что-нибудь для вас, то как щедро вы меня вознаграждаете!

— Но все же, хотя вы и простили мою вину, я не забуду, что она тяжела, на мне лежит теперь двойной долг, я должен искупить прошлое и заслужить то счастье, которым я вам обязан... Буду стараться делать добро, как бы я ни был беден, случай непременно представится.

— Увы! Боже мой! Это правда, всегда найдешь кого-нибудь, кто несчастнее тебя.

— Если нет денег...

— Тогда выступают слезы, как это случилось со мной, когда я узнала о несчастье семьи Морель.

— И это святая милостыня: милосердие души дороже всякого подаяния.

— Итак, вы согласны! Вы не возьмете свои слова обратно?

— Никогда, никогда, мой друг, моя супруга! Мужество вернулось ко мне, и я точно пробуждаюсь ото сна. Нет больше сомнений. Я чувствовал, что заблуждался, понял, к счастью, что сам обманывал себя. Мое сердце не могло бы так биться, если бы оно навсегда утратило благородные порывы.

— О Жермен, как вы прекрасны, когда говорите так! Как вы успокаиваете не только меня, но и самого себя! Теперь вы мне обещаете, правда? Теперь, когда моя любовь оберегает вас, обещайте, что не будете больше бояться говорить с этими злыми людьми, восстанавливать их против себя?

— Будьте спокойны!.. Видя, что я удручен, они винили меня в том, что я раскаиваюсь, а теперь они подумают, что я такой же циник, как и они.

— Правда! Они вас больше не станут подозревать, и я буду спокойна. Итак, будьте благоразумны... теперь вы принадлежите мне... я ваша жена.

В это время зашевелился надзиратель, он проснулся.

— Ну поцелуйте же меня, — тихо сказала Хохотушка. — Поспешите, мой супруг, это будет нашим венчанием.

И девушка, смущаясь, прикоснулась лбом к железной решетке.

Глубоко растроганный, Жермен прильнул губами к ее лицу.

Из глаз заключенного пролилась слеза, словно влажная жемчужина.

Трогательное благословение светлой, печальной и пленительной любви.

 

— Уже три часа, — поднимаясь, сказал надзиратель, — а посетители могут здесь быть до двух. Ну-с, милая барышня, — обратился он к гризетке, — ничего не поделаешь, надо уходить.

— О, благодарю, сударь, что вы оставили нас одних. Я внушила Жермену бодрость, он не будет больше угрюмым, и ему нечего бояться злых арестантов. Не так ли, мой друг?

— Будьте покойны, — проговорил Жермен, — я теперь буду самым веселым арестантом в тюрьме.

— И в добрый час! Тогда на вас перестанут обращать внимание, — проговорил надзиратель.

— Я тут принесла Жермену шарф, — сказал Хохотушка, — должна я передать его в контору?

— Так полагается. Но раз я уже отступил от правил, допустим еще небольшое нарушение. Пусть уж будет день удач. Отдайте ему сами ваш подарок.

И надзиратель открыл дверь в коридор.

— Этот добрый человек прав. Сегодня действительно особый день, — сказал Жермен, принимая шарф из рук Хохотушки, которые он нежно сжал. — До свидания и до скорой встречи, я теперь не боюсь просить вас приходить возможно чаще.

— А я не буду ждать вашего позволения. До свидания, милый Жермен.

— До встречи, милая Хохотушка.

— Наденьте шарф и не смейте простужаться, здесь так сыро!

— Какой чудный шарф! Подумать только, что вы сами его связали для меня. Я никогда с ним не расстанусь, — сказал Жермен, поднеся подарок к губам.

— Надеюсь, что сегодня у вас появится аппетит. Угодно вам принять от меня маленькое угощение?

— Еще бы, на этот раз я отдам ему должное.

— Думаю, что вы останетесь довольны, господин гурман. Вы расскажите мне, как оно вам понравилось. Еще раз благодарю вас, господин надзиратель, я ухожу сегодня счастливая и успокоенная. Да свидания, Жермен.

— До скорой встречи!

— До встречи навсегда...

Несколько минут спустя Хохотушка, взяв зонтик и галоши, покинула тюрьму в более веселом настроении, чем то, в каком она пришла сюда.

Во время разговора Жермена и гризетки во дворе тюрьмы произошла другая сцена, и мы поведем туда нашего читателя.

Глава VI.

ЛЬВИНЫЙ РОВ

Хотя внешний вид большой тюрьмы, построенной с соблюдением удобств и чистоты, которых требует гуманность, не представляет собою ничего мрачного, но пребывающие в ней арестанты производят удручающее впечатление. Жалость и грусть обычно охватывает вас, когда вы находитесь среди женщин. Невольно приходит на ум, что они совершили преступление не по своей воле, а только потому, что попали под губительное влияние первого совратившего их мужчины.

К тому же наиболее преступные женщины сохраняют в глубине души две святые струны, которых не могут порвать самые пагубные, самые неистовые страсти, — любовь и материнство. Говорить о любви и материнстве — значит согласиться с тем, что среди несчастных созданий чистый луч света порою может осветить глубокое нравственное падение.

Но у мужчин, которые отсидели в тюрьме, а затем выходят на волю, нет ничего подобного.

Это сгусток преступлений, это глыба бронзы, которая раскаляется только на огне адских страстей.

Вот почему внешний вид преступников, наполняющих тюрьмы, вызывает чувство ужаса и отвращения.

И, только поразмыслив, вы испытываете сострадание и вместе с тем глубокое огорчение.

Да... глубокое огорчение, ибо, подумав, убеждаешься, что обитатели тюрьмы и каторги — кровавая жатва для палача — прорастает всегда среди тины невежества, нищеты и отупения.

Чтобы составить себе представление о царящих в тюрьме ужасах и кошмарах, пусть читатель последует за нами в «Львиный Ров».

Так называется один из дворов тюрьмы Форс.

Обыкновенно туда сажают самых закоренелых и опасных рецидивистов, обвиняемых в тягчайших преступлениях.

Но в виду начавшегося ремонта одного из зданий тюрьмы Форс власти вынуждены были временно поместить туда несколько не столь уж закоренелых преступников.

Этих последних, тоже осужденных судом присяжных, по сравнению с обычными арестантами Львиного Рва, можно было счесть добродетельными людьми.

Сцена, которую мы сейчас опишем, происходила при тусклом свете, в серый дождливый день, среди большого квадратного двора, обнесенного высокими белыми стенами с зарешеченными окнами.

В одном конце этого двора виднелась узкая дверь с окошечком; в противоположном — вход в зал с каменным полом — это было отапливаемое помещение с чугунной печью, вокруг которой стояли скамьи, а на них, непринужденно развалившись, вели беседу несколько арестантов.

Другие разгуливали по двору рядами по четыре-пять человек, держа друг друга под руку.

Надо было обладать суровой, мрачной кистью Сальватора Розы или Гойи, чтобы набросать различные типы нравственного и физического уродства, дать представление об отвратительной одежде этих несчастных, закутанных в большинстве случаев в рубище, ведь они находятся в предварительном заключении и, быть может, не виновны, потому им не выдают арестантской одежды. Правда, некоторые получают ее, потому что те лохмотья, в которых они пришли в тюрьму, стали такими грязными и смрадными, что после обязательного прохождения бани носить их нельзя[129]. Тогда заключенные получают куртку и брюки из серого сукна.

Френолог, наблюдая осужденных, не преминул бы заместить истощенные лица, с плоским или вдавленным лбом, с жестоким или коварным взглядом, со злобным или тупым ртом, с огромным затылком; почти у всех было что-то устрашающе звериное.

Лукавые черты лица одного напоминали хитрую изворотливость лисы; иной кровожадный тип походил на хищную птицу, другой напоминал свирепого тигра, а иные выглядели просто тупыми животными.

Прогулка безмолвной толпы людей в глубине двора, похожего на квадратный колодец, с суровыми лицами, с нахальным и циничным смехом, оставляла на редкость мрачное впечатление.

Становилось страшно при мысли о том, что эта свирепая ватага через какое-то время будет вновь на свободе, в обществе, которому она объявила непримиримую борьбу.

Сколько замыслов кровавой мести, будущих убийств постоянно зреют у этих людей под маской бесстыдства и порочности!!!

Опишем ряд броских типов Львиного Рва, а прочих оставим в тени.

Пока надзиратель, дядюшка Руссель, следил за гулявшими по двору преступниками, в большом зале происходил тайный сговор. Среди арестантов находились Крючок и Николя Марсиаль, о которых мы здесь только упомянем. Наиболее заметной фигурой, главой банды, решавшей все вопросы, был заключенный по прозвищу Скелет[130], его имя не раз упоминалось при описании событий на острове Черпальщика в семье Марсиаля.

Скелет был старостой или управителем зала, где стояла чугунная печь.

Человек довольно высокого роста, лет сорока от роду, он оправдывал свою жуткую кличку тем, что был настолько худ, что даже трудно себе представить; пожалуй, по нему действительно можно было изучать кости человека.

Если лица его сотоварищей в какой-то степени напоминали тигра, ястреба или лисицу, то сдавленный, покатый лоб Скелета, его костлявые, плоские, выдвинутые вперед челюсти и безмерно длинная шея придавали ему удивительное сходство с головой змеи.

Это ужасное подобие усиливалось еще тем, что он был совершенно лысый, а из-под шероховатой кожи его лба, плоского, как у пресмыкающихся, проступали все линии, все выступы его черепа; что касается его безбородой физиономии, то представьте себе старый пергамент, наклеенный прямо на кости лица и натянутый от выступа скул до нижней челюсти, сочленение которой с черепом было отчетливо заметно.

Маленькие косые глаза сидели так глубоко в орбитах, а брови и скулы так выдавались, что под жилистым лбом, от которого отражался свет, виднелись две впадины, буквально заполненные мраком, вблизи казалось, что глаза совсем исчезали в глубине этих двух темных провалов, двух черных дыр, которые придают такой мрачный облик голове Скелета. Длинные зубы, корни которых ясно обрисовывались под натянутой кожей костлявых и плоских челюстей, почти беспрестанно обнажались благодаря обычной судорожной усмешке.

Хотя мускулы этого человека обратились в нечто подобное сухожилиям, он обладал необыкновенной силой. Даже самые сильные люди с трудом выносили объятие его длинных рук с костлявыми пальцами.

Можно сказать, то было дьявольское объятие стального скелета.

Он носил синюю куртку, слишком короткую, обнажавшую (и он этим гордился) его узловатые кисти и часть руки до локтя, вернее сказать, две кости (да простят нам, что мы прибегаем к анатомии), две кости, обтянутые темноватой кожей, разделенные глубоким желобком, где тянулись вены, сухие и грубые, словно струны. Когда он клал руки на стол, казалось, как удачно выразился Гобер, что он кладет на стол набор для игры в кости.

Скелет провел пятнадцать лет на каторге за воровство и попытку совершить убийство, затем бежал и был вновь схвачен во время разбоя.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-06-30 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: