Кассандра упала в объятия бога.
IX
Послышался утренний крик петуха. Запахло туманом и едкою, дымною сыростью. Откуда‑то, из бесконечной дали, донесся благовест колокола. От этого звука на горе произошло великое смятение; вакханки опять превратились в чудовищных ведьм, козлоногие фавны в уродливых дьяволов и бог Дионис в Ночного Козла – в смрадного Hyrcus Nocturnus.
– Домой, домой! Бегите, спасайтесь!
– Кочергу мою украли! – с отчаянием вопил толстобрюхий каноник Силен и метался как угорелый.
– Боров, боров, ко мне! – кликала рыжая голая, пожимаясь от утренней сырости, кашляя.
Заходящий месяц выплыл из‑за туч, и в его багровом отблеске, взвиваясь рой за роем, перетрусившие ведьмы, как черные мухи, разлетались с Меловой Горы.
– Гарр! Гарр! Снизу вверх, не задевая! Спасайтесь, бегите!
Ночной Козел заблеял жалобно и провалился сквозь землю, распространяя зловоние удушливой серы.
Гудел церковный благовест.
Х
Кассандра очнулась на полу темной горницы в домике у Верчельских ворот.
Ее тошнило, как с похмелья. Голова была точно свинцом налита. Тело разбито усталостью.
Колокол Св. Редегонды звенел уныло. Сквозь этот звон раздавался упорный, должно быть, уже давний стук в наружную дверь. Кассандра прислушалась и узнала голос жениха своего, лошадиного барышника из Абиатеграссо:
– Отоприте! Отоприте! Мона Сидония! Мона Кассандра! Оглохли вы, что ли? Как собака промок. Не возвращаться же назад по этой чертовой слякоти!
Девушка встала с усилием, подошла к окну, наглухо закрытому ставнями, вынула паклю, которою тетка Сидония тщательно заткнула щели. Свет печального утра упал синеватой полоской, озаряя голую старую ведьму, спавшую мертвым сном на полу рядом с опрокинутой квашнею. Кассандра заглянула в щель.
|
День был ненастный. Дождь лил как из ведра. Перед дверями дома за мутной сеткой дождя виднелся влюбленный барышник; рядом стоял, низко понурив голову, вислоухий крошечный ослик, запряженный в повозку. Из нее выставил морду теленок со связанными ногами, издавая мычание.
Барышник, не унимаясь, стучал в дверь.
Кассандра ждала, чем это кончится.
Наконец ставня наверху, в одном из окон лаборатории, стукнула. Выглянул старый алхимик, невыспавшийся, со взъерошенными волосами, с угрюмым и злым лицом, какое бывало у него в те мгновения, когда, пробуждаясь от грез, начинал он сознавать, что свинец не может превратиться в золото.
– Кто стучит? – молвил он, высовываясь из окна. – Чего тебе нужно? Рехнулся ты, что ли, старый хрыч? Да пошлет тебе Господь безвремения! Разве не видишь – все в доме спят. Убирайся!
– Мессер Галеотто! Помилуйте, за что же вы ругаетесь? Я по важному делу, насчет племянницы вашей. Вот и теленочка молочного в подарочек...
– К черту! – закричал Галеотто с яростью. – Убирайся, негодяй, со своим теленком к черту под хвост!
И ставня захлопнулась. Озадаченный барышник на минуту притих. Но тотчас, опомнившись, с удвоенной силой принялся стучать кулаками, как будто хотел выломать дверь.
Ослик еще ниже понурил голову. Дождевые струйки медленно стекали по его безнадежно висевшим мокрым ушам.
– Господи, какая скука! – прошептала мона Кассандра и закрыла глаза.
Ей припомнилось веселье шабаша, превращение Ночного Козла в Диониса, воскресение великих богов, и она подумала:
|
«Во сне это было или наяву? Должно быть, во сне. А вот то, что теперь – наяву. После воскресенья – понедельник...»
– Отоприте! Отоприте! – вопил барышник уже осипшим, отчаянным голосом.
Тяжелые капли из водосточной трубы однозвучно шлепались в грязную лужу. Теленок жалобно мычал. Монастырский колокол звенел уныло.
Книга V
ДА БУДЕТ ВОЛЯ ТВОЯ
I
Миланский гражданин башмачник Корболо, вернувшись ночью домой навеселе, получил от жены, по собственному выражению, больше ударов, чем нужно для того, чтобы ленивый осел дошел от Милана до Рима. Поутру, когда отправилась она к соседке своей, лоскутнице, отведать мильяччи – студня из свиной крови, Корболо ощупал в мошне несколько утаенных от супруги монет, оставил лавчонку на попечение подмастерья и пошел опохмелиться.
Засунув руки в карманы истертых штанов, выступал он ленивой походкой по извилистому темному переулку, такому тесному, что всадник, встретившись с пешим, должен был задеть его носком или шпорой. Пахло чадом оливкового масла, тухлыми яйцами, кислым вином и плесенью погребов.
Насвистывая песенку, поглядывая вверх на узкую полосу темно‑синего неба между высокими домами, на пронизанные утренним солнцем пестрые лохмотья, развешанные хозяйками на веревках через улицу, Корболо утешал себя мудрою пословицей, которой, впрочем, сам никогда не приводил в исполнение:
«Всякая женщина, злая и добрая, в палке нуждается».
Для сокращения пути прошел он через собор.
Здесь была вечная суета, как на рынке. Из одной двери в другую, несмотря на пеню, проходило множество людей, даже с мулами и лошадьми.
|
Патеры служили молебны гнусливыми голосами; слышался шепот в исповедальнях; горели лампады на алтарях. А рядом уличные мальчишки играли в чехарду, собаки обнюхивались, толкались ободранные нищие.
Корболо остановился на минуту в толпе ротозеев, с лукавым и добродушным удовольствием прислушиваясь к перебранке двух монахов.
Брат Чипполо, босоногий францисканец, низенький, рыжий, с веселым лицом, круглым и масленым, как пышка, доказывал противнику своему, доминиканцу, брату Тимотео, что Франциск, будучи подобен Христу в сорока отношениях, занял место, оставшееся на небе свободным после падения Люцифера, и что сама Божья Матерь не могла отличить его стигматов от крестных ран Иисусовых.
Угрюмый, высокий и бледнолицый брат Тимотео противопоставлял язвам Серафимского угодника язвы св. Катерины, у которой на лбу был кровавый след тернового венца, чего у св. Франциска не было.
Корболо должен был прищурить глаза от солнца, выйдя из тени собора на площадь Аренго, самое бойкое место в Милане, загроможденное лавками мелких торговцев, рыбников, лоскутников и зеленщиц, таким множеством ящиков, навесов и лотков, что между ними едва оставался узкий проход. С незапамятных времен угнездились они на этой площади перед собором, и никакие законы и пени не могли прогнать их отсюда.
«Салат из Валтеллины, лимоны, померанцы, артишоки, спаржа, спаржа хорошая!» – зазывали покупателей зеленщицы. Лоскутницы торговались и кудахтали, как наседки.
Маленький упрямый ослик, исчезавший под горою желтого и синего винограда, апельсинов, баклажанов, свеклы, цветной капусты, фенноки и лука, ревел раздирающим голосом: ио, ио, ио! Сзади погонщик звонко хлопал его дубиною по облезлым бокам и понукал отрывистым гортанным криком: арри! арри!
Вереница слепых с посохами и поводырем пела жалобную «Intemerata».
Уличный шарлатан‑зубодер, с ожерельем зубов на выдровой шапке, с быстрыми и ловкими движениями фокусника, стоя позади человека, сидевшего на земле, и сжимая ему голову коленями, выдергивал зуб громадными щипцами.
Мальчишки показывали жиду свиное ухо и пускали траттолу‑волчок под ноги прохожих. Самый отчаянный из шалунов, черномазый курносый Фарфаниккио, принес мышеловку, выпустил мышь и начал охотиться за нею с метлою в руках, с пронзительным гиком и свистом: «Вот она, вот она!» Убегая от погони, мышь бросилась под широчайшие юбки мирно вязавшей чулок толстогрудой, дебелой зеленщицы Барбаччи. Она вскочила, завизжала, как ошпаренная, и, при общем хохоте, подняла платье, стараясь вытряхнуть мышь.
– Погоди, возьму булыжник, разобью тебе обезьянью башку, негодяй! – кричала в бешенстве.
Фарфаниккио издали показывал язык и прыгал от восторга.
На шум обернулся носильщик с громадною свиною тушей на голове. Лошадь доктора, мессера Габбадео, испугалась, шарахнулась, понесла, задела и уронила целую груду кухонной посуды в лавчонке торговца старым железом. Уполовники, сковороды, кастрюли, терки, котлы посыпались с оглушительным грохотом. Перетрусивший мессер Габбадео скакал, отпустив поводья и вопил: «Стой, стой, чертова перечница!»
Собаки лаяли. Любопытные лица высовывались из окон.
Хохот, ругань, визг, свист, человеческий крик и ослиный рев стояли над площадью.
Любуясь на это зрелище, бушмачник думал с кроткой улыбкой:
«А славно было бы жить на свете, если б не жены, которые едят мужей своих, как ржавчина ест железо!»
Заслонив глаза от солнца ладонью, взглянул он вверх на исполинское неоконченное строение, окруженное плотничьими лесами. То был собор, воздвигаемый народом во славу Рождества Богородицы.
Малые и великие принимали участие в созидании храма. Королева Кипрская прислала драгоценные воздухи, тканные золотом; бедная старушка‑лоскутница Катерина положила на главный алтарь, как приношение Деве Марии, не думая о холоде предстоящей зимы, ветхую единственную шубенку свою, ценой в двадцать сольдив.
Корболо, с детства привыкший следить за постройкой, в это утро заметил новую башню и обрадовался ей.
Каменщики стучали молотками. С выгрузной пристани в Лагетто у Сан‑Стефано, неподалеку от Оспедале Маджоре, где причаливали барки, подвозились огромные искрящиеся глыбы белого мрамора из Лагомаджорских каменоломен. Лебедки скрипели и скрежетали цепями. Железные пилы визжали, распиливая мрамор. Рабочие ползали по лесам, как муравьи.
И великое здание росло, высилось бесчисленным множеством сталактитоподобных стрельчатых игл, колоколен и башен из чистого белого мрамора, в голубых небесах, – вечная хвала народа Деве Марии Рождающейся.
II
Корболо спустился по крутым ступеням в прохладный сводчатый, уставленный винными бочками погреб немца‑харчевника Тибальдо.
Вежливо поздоровался с гостями, подсел к знакомому лудильщику Скарабулло, спросил себе кружку вина и горячих миланских пирожков с тмином – офэлэтт, не спеша отхлебнул, закусил и сказал:
– Если хочешь быть умным, Скарабулло, никогда не женись!
– Почему?
– Видишь ли, друг, – продолжал башмачник глубокомысленно, – жениться – все равно что запустить руку в мешок со змеями, чтобы вынуть угря. Лучше иметь подагру, чем жену, Скарабулло!
За столиком рядом краснобай и балагур, златошвей Маскарелло, рассказывал голодным оборванцам чудеса о неведомой земле Берлинцоне, блаженном крае, именуемом Живи‑Лакомо, где виноградные лозы подвязываются сосисками, гусь идет за грош да еще с гусенком в придачу. Есть там гора из тертого сыру, на которой живут люди и ничем другим не занимаются, как только готовят макароны и клецки, варят их в отваре из каплунов и бросают вниз. Кто больше поймает, у того больше бывает. И поблизости течет река из верначчио – лучшего вина никто не пивал, и нет в нем ни капли воды.
В погреб вбежал маленький человек, золотушный, с глазами подслеповатыми, как у щенка, не совсем прозревшего, – Горгольо, выдувальщик стекол, большой сплетник и любитель новостей.
– Синьоры, – приподнимая запыленную дырявую шляпу и вытирая пот с лица, объявил он торжественно, – синьоры, я только что от французов!
– Что ты говоришь, Горгольо? Разве они уже здесь?
– Как же, – в Павии... Фу, дайте дух перевести, запыхался. Бежал сломя голову. Что, думаю, если кто‑нибудь раньше меня поспеет...
– Вот тебе кружка, пей и рассказывай: что за народ французы?
– Бедовый, братцы, народ, не клади им пальца в рот. Люди буйные, дикие, иноплеменные, богопротивные, звероподобные – одно слово, варвары! Пищали и аркебузы восьмилоктевые, ужевицы медные, бомбарды чугунные с ядрами каменными, кони, как чудища морские, – лютые, с ушами, с хвостами обрезанными.
– А много ли их? – спросил Мазо.
– Тьмы тем! Как саранча, всю равнину кругом обложили, конца‑краю не видать. Послал нам Господь за грехи черную немочь, северных дьяволов!
– Что же ты бранишь их, Горгольо, – заметил Маскарелло, – ведь они нам друзья и союзники?
– Союзники! Держи карман! Этакий друг хуже врага, – купит рога, а съест быка.
– Ну‑ну, не растарабарывай, говори толком: чем французы нам враги? – допрашивал Мазо.
– А тем и враги, что нивы наши топчут, деревья рубят, скотину уводят, поселян грабят, женщин насилуют. Король‑то французский плюгавый – в чем душа держится, а на женщин лих. Есть у него книга с портретами голых итальянских красавиц. Ежели, говорят они, Бог нам поможет, – от Милана до Неаполя ни одной девушки невинной не оставим.
– Негодяи! – воскликнул Скарабулло, со всего размаха ударяя кулаком по столу так, что бутылки и стаканы зазвенели.
– Моро‑то наш на задних лапках под французскую дудку пляшет, – продолжал Горгольо. – Они нас и за людей не считают. Все вы, говорят, воры и убийцы. Собственного законного герцога ядом извели, отрока невинного уморили. Бог вас за это наказывает и землю вашу нам передает... Мы‑то их, братцы, от доброго сердца потчуем, а они угощение наше лошадям отведать дают: нет ли, мол, в пище того яда, которым герцога отравили?
– Врешь, Горгольо!
– Лопни глаза мои, отсохни язык! И послушайте‑ка, мессеры, как они еще похваляются: завоюем, говорят, сначала все народы Италии, все моря и земли покорим, великого Турку полоним, Константинополь возьмем, на Масличной Горе в Иерусалиме крест водрузим, а потом опять к вам вернемся. И тогда суд Божий совершим над вами. И если вы нам не покоритесь, самое имя ваше сотрем с лица земли.
– Плохо, братцы, – молвил златошвей Маскарелло, – ой, плохо! Такого еще никогда не бывало...
Все притихли.
Брат Тимотео, тот самый монах, что спорил в соборе с братом Чипполо, воскликнул торжественно, воздевая руки к небу:
– Слово великого пророка Божьего, Джироламо Савонаролы: се грядет муж, который завоюет Италию, не вынимая меча из ножен. О, Флоренция! о, Рим! о, Милан! – время песен и праздников миновало. Покайтесь! Покайтесь! Кровь герцога Джан‑Галеаццо, кровь Авеля, убитого Каином, вопиет о мщении к Господу!
III
– Французы! Французы! Смотрите! – указывал Горгольо на двух солдат, входивших в погреб.
Один – гасконец, стройный молодой человек с рыжими усиками, с красивым и наглым лицом, был сержант французской конницы, по имени Бонивар. Товарищ его – пикардиец, пушкарь Гро‑Гильош, толстый, приземистый старик с бычьей шеей, с лицом, налитым кровью, с выпуклыми рачьими глазами и медною серьгой в ухе. Оба навеселе.
– Найдем ли мы наконец в этом анафемском городе кружку доброго вина? – хлопая по плечу Гро‑Гильоша, молвил сержант. – От ломбардской кислятины горло дерет, как от уксуса!
Бонивар с брезгливым, скучающим видом развалился за одним из столиков, высокомерно поглядывая на прочих посетителей, постучал оловянной кружкой и крикнул на ломаном итальянском языке:
– Белого, сухого, самого старого! Соленой червеллаты на закуску.
– Да, братец, – вздохнул Гро‑Гильош, – как вспомнишь родное бургонское или драгоценное бом, золотистое, точно волосы моей Лизон, – сердце от тоски защемит! И то сказать: каков народ, таково вино. Выпьем‑ка, дружище, за милую Францию!
Du grand Dieu soit mauldit a outrance,
Qui mal vouldroit au royaume de France! [18]
– О чем они? – шепнул Скарабулло на ухо Горгольо.
– Привередничают, наши вина бранят, свои похваливают.
– Вишь, хорохорятся петухи французские! – проворчал, нахмурившись, лудильщик. – Зудит у меня рука, ой, зудит проучить их как следует!
Тибальдо, хозяин‑немец, с толстым брюхом, на тонких ножках, с громадной связкой ключей за широким кожаным поясом, нацедил из бочки полбренты и подал французам в запотевшем от холода глиняном кувшине, недоверчиво посматривая на чужеземных гостей.
Бонивар одним духом выпил кружку вина, которое показалось ему превосходным, плюнул и выразил на лице своем отвращение.
Мимо него прошла дочь хозяина, Лотта, миловидная белокурая девушка, с такими же добрыми голубыми глазами, как у Тибальдо.
Гасконец лукаво подмигнул товарищу и с ухарством закрутил свой рыжий ус; потом, выпив еще, затянул солдатскую песенку о Карле VIII:
Charles fera si grandes battailles,
Qu’il conquerra les Itailles,
En Jerusalem entrera
Et mont des Oliviers montera.[19]
Гро‑Гильош подпевал сиплым голосом.
Когда Лотта, возвращаясь, опять проходила мимо них, скромно потупив глаза, сержант обнял ее стан, желая посадить девушку к себе на колени.
Она оттолкнула его, вырвалась и убежала. Он вскочил, поймал ее и поцеловал в щеку губами, мокрыми от вина.
Девушка вскрикнула, уронила на пол глиняный кувшин, который разбился вдребезги, и, обернувшись, со всего размаха ударила француза по лицу так, что тот на мгновение опешил.
Гости захохотали.
– Ай да девка! – воскликнул златошвей. – Клянусь святым Джервазио, от роду не видывал я такой здоровенной пощечины! Вот так утешила!
– Ну ее, брось, не связывайся! – удерживал Гро‑Гильош Бонивара.
Гасконец не слушал. Хмель сразу ударил ему в голову. Он засмеялся насильственным смехом и крикнул:
– Подожди же, красавица, – теперь уж я не в щеку, а прямо в губы!
Бросился за нею, опрокинул стол, догнал и хотел поцеловать. Но могучая рука лудильщика Скарабулло схватила его сзади за шиворот.
– Ах ты, собачий сын, французская твоя рожа бесстыжая! – кричал Скарабулло, встряхивая Бонивара и сдавливая ему шею все крепче. – Погоди, намну я тебе бока, будешь помнить, как оскорблять миланских девушек!..
– Прочь, негодяй! Да здравствует Франция! – завопил в свою очередь рассвирепевший Гро‑Гильош.
Он замахнулся шпагой и вонзил бы ее в спину лудильщику, если бы Маскарелло, Горгольо, Мазо и другие собутыльники не подскочили и не удержали его за руки.
Между опрокинутыми столами, скамейками, бочонками, черепками разбитых кувшинов и лужами вина произошла свалка.
Увидев кровь, оголенные шпаги и ножи, испуганный Тибальдо выскочил из погреба и закричал на всю площадь:
– Смертоубийство! Французы грабят!
Ударили в рыночный колокол. Ему ответил другой, на Бролетто. Осторожные купцы запирали лавки. Лоскутницы и овощницы уносили лотки с товарами.
– Святые угодники, заступники наши, Протазио, Джервазио! – голосила Барбачча.
– Что там такое? Пожар, что ли?
– Бейте, бейте французов!..
Появились городские стражники – берровьеры с аркебузами и алебардами.
Они подоспели вовремя, чтобы предупредить убийство и вырвать из рук черни Бонивара и Гро‑Гильоша. Забирая кого попало, схватили и башмачника Корболо.
Жена, прибежавшая на шум, всплеснула руками и завыла:
– Смилуйтесь, отпустите муженька моего, отдайте его мне! Я уж с ним расправлюсь по‑свойски, вперед в уличную свалку не полезет! Право же, синьоры, этот дурак и веревки не стоит, на которой его повесят!
Корболо печально и стыдливо потупил глаза, притворяясь, что не слышит угроз жены, и спрятался от нее за спину городских стражников.
IV
Над лесами неоконченного собора по узкой веревочной лестнице влезал на одну из тонких колоколен, недалеко от главного купола, молодой каменщик с маленьким изваянием св. Екатерины, которое надо было прикрепить на самом конце стрельчатой башни.
Кругом подымались, как будто реяли, сталактитоподобные, остроконечные башни, иглы, ползучие арки, каменное кружево из небывалых цветов, побегов и листьев, бесчисленные пророки, мученики, ангелы, смеющиеся рожи дьяволов, чудовищные птицы, сирены, гарпии, драконы с колючими крыльями, с разинутыми пастями, на концах водосточных труб. Все это – из чистого мрамора, ослепительно белого, с тенями голубыми, как дым, – походило на громадный зимний лес, покрытый сверкающим инеем.
Было тихо. Только ласточки с криком проносились над головой каменщика. Шум толпы на площади долетал к нему, как слабый шелест муравейника. На краю бесконечной зеленой Ломбардии сияли снежные громады Альп, такие же острые, белые, как вершины собора. Порой снизу чудились отзвуки органа, как бы молитвенные вздохи из внутренности храма, из глубины его каменного сердца, – и тогда казалось, что все великое здание живет, дышит, растет и возносится к небу, как вечная хвала Марии Рождающейся, как радостный гимн всех веков и народов Деве Пречистой, Жене, облеченной в солнце.
Вдруг шум на площади усилился. Послышался набат.
Каменщик остановился, посмотрел вниз, и голова его закружилась, в глазах потемнело: ему казалось, что исполинское здание шатается под ним, тонкая башня, на которую он влезал, гнется, как тростник.
«Кончено, падаю! – подумал он с ужасом. – Господи, прими душу мою!»
С последним отчаянным усилием уцепился за веревочную ступень, закрыл глаза и прошептал:
– Ave, dolce Maria, di grazia piena! [20]
Ему стало легче.
С высоты повеяло прохладным дуновением.
Он перевел дыхание, собрал силы и продолжал путь, не слушая более земных голосов, подымаясь все выше и выше к тихому, чистому небу, повторяя с великою радостью:
– Ave, dolce Maria, di grazia piena!
В это время по мраморной широкой, почти плоской крыше собора проходили члены строительного совета, зодчие, итальянские и чужеземные, приглашенные герцогом для совещания о тибурио – главной башне над куполом храма.
Среди них был Леонардо да Винчи. Он предложил свой замысел, но члены совета отвергли его, как слишком смелый, необычайный и вольнодумный, противоречащий преданиям церковного зодчества.
Спорили и не могли прийти к соглашению. Одни доказывали, что внутренние столбы недостаточно прочны. «Если бы, – говорили они, – тибурио и башни были окончены, то скоро здание рухнуло бы, так как постройка начата людьми невежественными». По мнению других, собор простоит вечность.
Леонардо, по обыкновению, не принимая участия в споре, стоял, одинокий и молчаливый, в стороне.
Один из рабочих подошел к нему и подал письмо.
– Мессере, внизу на площади ожидает вашей милости верховой из Павии.
Художник распечатал письмо и прочел:
«Леонардо, приезжай поскорее. Мне нужно тебя видеть. Герцог Джан‑Галеаццо. 14 октября».
Он извинился перед членами совета, сошел на площадь, сел на коня и отправился в Кастелло ди Павия, замок, который был в нескольких часах езды от Милана.
V
Каштаны, вязы и клены громадного парка сияли на солнце золотом и пурпуром осени. Порхая как бабочки, падали мертвые листья. В заросших травою фонтанах не била вода. В запущенных цветниках увядали астры.
Подходя к замку, Леонардо увидел карлика. Это был старый шут Джан‑Галеаццо, оставшийся верным своему господину, когда все прочие слуги покинули умирающего герцога.
Узнав Леонардо, ковыляя и подпрыгивая, карлик побежал ему навстречу.
– Как здоровье герцога? – спросил художник.
Тот ничего не ответил, только безнадежно махнул рукою.
Леонардо пошел было главной аллеей.
– Нет‑нет, не сюда! – остановил его карлик. – Тут могут увидеть. Их светлость просили, чтобы тайно... А то, если герцогиня Изабелла узнает, – пожалуй, не пустят. Мы лучше обходцем, боковой дорожкою...
Войдя в угловую башню, поднялись по лестнице и миновали несколько мрачных покоев, должно быть, некогда великолепных, теперь необитаемых. Обои из кордуанской златотисненой кожи содраны были со стен; герцогское седалище под шелковым навесом заткано паутиною. Сквозь окна с разбитыми стеклами ветер осенних ночей занес из парка желтые листья.
– Злодеи, грабители! – ворчал себе под нос карлик, указывая спутнику на следы запустения. – Верите ли, глаза бы не смотрели на то, что здесь творится! Убежал бы на край света, если бы не герцог, за которым и ухаживать‑то некому, кроме меня, старого урода... Сюда, сюда пожалуйте.
Притворив дверь, он впустил Леонардо в пропитанную запахом лекарств душную темную комнату.
VI
Кровопускание, согласно с правилами врачебного искусства, делали при свечах и закрытых ставнях. Помощник цирюльника держал медный таз, в который стекала кровь. Сам брадобрей, скромный старичок, засучив рукава, производил надрез вены. Врач, «мастер физики», с глубокомысленным лицом, в очках, в докторском наплечнике из темно‑лилового бархата на беличьем меху, не принимая участия в работе цирульника – прикосновение к хирургическим орудиям считалось унизительным для достоинства врача, – только наблюдал.
– Перед ночью снова извольте пустить кровь, – сказал он повелительно, когда рука была перевязана и больного уложили на подушки.
– Domine magister, – произнес брадобрей учтиво и робко, – не лучше ли подождать? Как бы чрезмерная потеря крови...
Врач посмотрел на него с презрительной усмешкой.
– Постыдитесь, любезнейший! Пора бы вам знать, что из двадцати четырех фунтов крови, находящихся в человеческом теле, можно выпустить двадцать, без всякой опасности для жизни и здоровья. Чем больше берете испортившейся воды из колодца, тем больше остается свежей. Я пускал кровь грудным младенцам, не жалея, и, благодаря Богу, всегда помогало.
Леонардо, слушавший этот разговор внимательно, хотел возразить, но подумал, что спорить с врачами столь же бесполезно, как с алхимиками.
Доктор и цирульник удалились. Карлик поправил подушки и окутал ноги больного одеялом.
Леонардо оглянул комнату. Над постелью висела клетка с маленьким зеленым попугаем. На круглом столике валялись карты, игральные кости, стоял стеклянный сосуд, наполненный водой, с золотыми рыбками. В ногах у герцога спала, свернувшись, белая собачка. Все это были последние забавы, которые верный слуга придумывал для развлечения своего господина.
– Отправил письмо? – проговорил герцог, не открывая глаз.
– Ах, ваша светлость, – заторопился карлик, – мы‑то ждем, думаем, вы спите. Ведь мессер Леонардо здесь...
– Здесь?
Больной с радостной улыбкой сделал усилие, чтобы приподняться.
– Учитель, наконец‑то! Я боялся, что ты не приедешь...
Он взял художника за руку, и прекрасное, совсем молодое лицо Джан‑Галеаццо – ему было двадцать четыре года – оживилось бледным румянцем.
Карлик вышел из комнаты, чтобы сторожить у двери.
– Друг мой, – продолжал больной, – ты, конечно, слышал?..
– О чем, ваша светлость?
– Не знаешь? Ну, если так, то и вспоминать не надо. А впрочем, все равно, скажу: вместе посмеемся. Они говорят...
Он остановился, посмотрел ему прямо в глаза и докончил с тихой усмешкой:
– Они говорят, что ты – мой убийца.
Леонардо подумал, что больной бредит.
– Да, да, не правда ли, какое безумие? Ты мой убийца!.. – повторил герцог. – Недели три назад мой дядя Моро и Беатриче прислали мне в подарок корзину персиков. Мадонна Изабелла уверена, что с тех пор, как я отведал этих плодов, мне сделалось хуже, что я умираю от медленного яда, и будто бы в саду твоем есть такое дерево...
– Правда, – молвил Леонардо, – у меня есть такое дерево.
– Что ты говоришь?.. Неужели?..
– Нет, Бог спас меня, если только плоды в самом деле из моего сада. Теперь я понимаю, откуда эти слухи: изучая действие ядов, я хотел отравить персиковое дерево. Я сказал моему ученику Зороастро да Перетола, что персики отравлены. Но опыт не удался. Плоды безвредны. Должно быть, ученик поторопился и сообщил кому‑нибудь...
– Я так и знал, – воскликнул герцог радостно, – никто не виноват в моей смерти! А между тем все они друг друга подозревают, ненавидят, боятся... О, если бы можно было сказать им все, как мы с тобой теперь говорим! Дядя считает себя моим убийцей, а я знаю, что он добрый, только слабый и робкий. Да и зачем бы ему убивать меня? Я сам готов отдать ему власть. Ничего мне не нужно... Я ушел бы от них, жил бы на свободе, в уединении, с друзьями. Сделался бы монахом или твоим учеником, Леонардо. Но никто не хотел поверить, что я в самом деле не желаю власти... И зачем, Боже мой, зачем они теперь это сделали? Не меня, себя они отравили невинными плодами твоего невинного дерева, бедные, слепые... Я прежде думал, что я несчастен, потому что должен умереть. Но теперь я понял все, учитель. Я больше ничего не хочу, ничего не боюсь. Мне хорошо, спокойно и так отрадно, как будто в знойный день я сбросил с себя пыльную одежду и вхожу в чистую, холодную воду. О, друг мой, я не умею сказать, но ты понимаешь, о чем я говорю? Ты ведь сам такой...
Леонардо молча, с тихою улыбкою, пожал ему руку.
– Я знал, – продолжал больной еще радостнее, – я знал, что ты поймешь меня... Помнишь, ты сказал мне однажды, что созерцание вечных законов механики, естественной необходимости учит людей великому смирению и спокойствию? Тогда я не понял. Но теперь, в болезни, в одиночестве, в бреду, как часто вспоминал я тебя, твое лицо, твой голос, каждое слово твое, учитель! Знаешь ли, мне иногда кажется: разными путями мы пришли с тобой к одному, ты – в жизни, я – в смерти...
Двери открылись, вбежал карлик с испуганным видом и объявил:
– Мона Друда!
Леонардо хотел уйти, но герцог его удержал.