Епифаний Премудрый, друживший со Стефаном, написавший и его «Житие», говорит о нем, что Стефан «яко плугом, проповедию взорал» Пермскую землю. Восхищенный подвижничеством своего друга, жизнеописатель стремится найти слова, которые хотя бы отчасти передали и это его восхищение, и многогранность дарований Стефана. И, пожалуй, самым выразительным из всех возможных оказывается слово «един» — один. Как много лет ушло у множества философов эллинских, не без умысла вспоминает и сравнивает Епифаний, на то, чтобы «мноземи труды и многыми времены» составить грамоту греческую. А вот пермскую грамоту «един чернец сложил, един составил, един сочинил...».
Конечно, это вовсе не значило, что Стефан проповедовал среди зырян-пермяков самочинно и единолично, на свой страх и риск. О подвижнической деятельности этого человека был хорошо осведомлен великий князь московский Дмитрий Иванович. Просвещение лесных язычников являлось в такой же степени частью русского государственного домостроительства, в какой оно являлось частью церковной политики. Если Стефан и действовал «един», то лишь на первых порах, позднее у него должны были появиться помощники и среди русских, и среди пермяков.
Иное дело, что сами суровые обстоятельства той эпохи требовали от человека умения мыслить и поступать, сообразуясь в первую очередь с собственным опытом, решительно и без оглядки. Окрепленные общей идеей, люди могли действовать единодушно и находясь вдали друг от друга, не сговариваясь и не советуясь по любому поводу, не ища сочувствия и сострадания для всякой своей царапины и ссадины, но твердо уверенные, что сочувствие и поддержка, и единомыслие будут в главном. Могли не видеться и не знать ничего друг о друге годами, а встретясь, заговорить, как бы продолжая вчера прерванную беседу. Могли и на расстоянии мысленно собеседовать, чувствовать думу другого о себе, как будто он стоит пред очами.
|
Стефан вырос в суровом северном краю, в Двинской земле. За свою жизнь он преодолел громадные расстояния: учился в Ростове Великом, неоднократно навещал Москву, исходил вдоль и поперек пермские леса, добирался до самого Каменного пояса, бывал по делам в Новгороде Великом. Уроженец Устюга, «земли полунощной», он отличался подвижностью и неугомонностью южанина. Но не в крови суть. Не у себя ведь на родине прославился византиец Феофан Грек, а среди оснеженных равнин Руси, где, казалось бы, его художническая воля так легко могла привянуть, истощиться. Случилось обратное: Феофан выполнял заказ за заказом, работал в храмах Нижнего Новгорода, в Новгороде Великом расписал вдохновенно стены Спаса на Ильине улице, жил и творил в Москве. Он привез на Русь тончайшие познания о превечных энергиях, доступных человеческому естеству. Но заряд творческой энергии дала ему именно Русь, та среда незауряднейших личностей, в которой он оказался, хотя и не со всеми, возможно, был знаком.
Стефан Пермский и Епифаний Премудрый, Сергий Радонежский и митрополит Алексей, инок Лаврентий и великий творец «Троицы» Андрей Рублев, Дмитрий Иванович Московский и Владимир Андреевич Серпуховской, чеканщики монет и печатей, вышивальщицы пелен и плащаниц, безыменные слобожане и крестьянство черносошных общин — все они вместе и каждый сам по себе жили заботой о Домостроительстве, думой о малой и великой русской Семье, тревогой о том страшном судном часе, который — предчувствовали они — выпал на долю их поколения и уже недалек.
|
Глава десятая
НА ОКСКОМ РУБЕЖЕ
I
Предчувствие чего-то неминуемого, томящегося в тени дней, напрягающего жилы для рывка беспокоило в те годы многих. Но и предчувствовали по-разному. У кого преобладала боязнь: московское молодчество не останется безнаказанным; нельзя так дразняще много строить, так вызывающе нарушать свои же слова о ежегодной выплате царского «выхода», так упорно не ездить на поклон, не просить соизволения на тот или иной шаг во внутренней русской политике; наконец, нельзя так самоуверенно ощетинивать каждое лето копьями окский берег. Восточный зверь только по видимости сыт и дрябл; глупо самоуспокаиваться, тешить себя двумя-тремя примерами ордынской якобы беспомощности...
Иные в предчувствиях исходили злорадством: достанется и Москве, как до нее Твери досталось, обломают басурмане рог и этим гордецам.
Но и в Москве прекрасно понимали, что великая ордынская замятия вовсе не предсмертная судорога, а скорее кровавое сновидение несытого зверя, и пробудиться он может мгновенно. Предчувствовали здесь, однако, и нечто совсем новое — близость страшной беспощадной схватки, неслыханного поединка с чудовищем, которое еще недавно одним лишь рыком, одним лишь гадким духом из пасти обращало смельчаков вспять.
А что до московского молодчества, то по нынешним временам есть молодцы и поудалей — те же новгородские ушкуйники хотя бы. Вот уж кто живет без всяких предчувствий, не веря ни в сон, ни в чох, ни в братнюю молитву, а одному лишь зелену вину кланяясь до земли.
|
В последний раз «прославились» волховские сорвиголовы в то самое лето 1375 года, когда всерусское ополчение, включавшее в себя и рать из Новгорода, стояло у стен Твери. Ватага ушкуйников сбилась вокруг двух вожаков-воевод, одного звали Прокофием, кличка другого была Смолнянин. Летописец подсчитал, что «новгородцкиа разбойницы» разместились на семидесяти ушкуях, а всего их было две тысячи человек (из чего легко вывести, что каждый ушкуй вмещал от 25 до 30 человек).
Поскольку великий московский князь на ту пору перегородил Волгу у Твери двумя мостами, а встреча с Дмитрием ничего доброго волховским проказникам не сулила, они дали большого крюка: по Белозерскому водному пути спустились в Сухону и оттуда волоком пробрались в верховья реки Костромы, притока Волги. Здесь, на костромском устье, у стен одноименного города, и началась цепь бесчинств, приведших в итоге всю новгородскую ватагу к позорной гибели. Вздумали свой же, русский город приступом брать, а когда навстречу им высыпало более пяти тысяч народу, разделились и половину ватаги услали в тыл костромичам. Московский наместник оказался слабодушен; фамилия его была Плещеев, и летописцы потом покачивали головами, обыгрывая ее: «Плещеев, подав плещи, побежа», то есть показал противнику спину.
Вломившись в город, ушкуйники распоясались совершенно, такого даже и за ними прежде не водилось: грабеж пошел сплошной, а то, что в руки не давалось, поджигали. Побуйствовав неделю в Костроме и нагрузив в ушкуи живого полону, витязи Прокопия и Смолнянина подались куда Волга вынесет.
В Нижнем Новгороде они опять выскочили на берег, пожгли часть посада, прихватили и здесь пленников, чтоб было кем торговать на Низу. Выгодно продав живой товар в Булгаре, и на этом не успокоились забубённые головы, безнаказанность подстрекала их ко все более рискованным поступкам.
Никогда еще ушкуйники не заходили так далеко — и в переносном и в прямом смысле слова. Их лодки вдруг объявились в самом устье Ахтубы. Ордынцы не были сильны на воде и не смогли выставить здесь никакого заслона. Правда, налетчики все же не решились идти на Сарай и выбрали волжское русло. Впереди была Асторокань.
Местный князь принял их с почестями, не жалел лестных слов и вина. В ватаге началась свирепая гульба, собиравшая толпы зевак; диву давались, глядя на то, сколь много может вместить в себя русское чрево. А потом по приказу своего князя перерезали упившихся новгородцев. Все напотчевались вдоволь на том пиру, перемешалась кровь с вином, и виночерпии шатались, перешагивая через тела.
Русь всколыхнуло известие о постыдной погибели новгородского отряда. Какою мерой мерили, такой же и им возмерилось, возмущались одни. Другие дивились удальству ватажников: надо же, в самую середку Орды ворвались! Значит, совсем прогнил Улус Джучиев, только ткни пальцем — и рассыплется?!. Но были и те, кто жалел и сокрушался: какая силища потрачена напрасно на грабеж среди своих, на пустое бахвальство перед чужаками! Ох тебе, волюшка новгородская, неуправная, бестолковая...
Следующим летом великий князь московский вывел заслонные полки на уже притоптанные стоянки вдоль окского берега. Пребывали в ожидании новых карательных действий Мамая против княжеств — участников похода на Тверь. В прошлом году один такой карательный отряд прошелся по волостям Нижегородского княжества, поэтому Дмитрия Ивановича ныне заботила охрана не одних только московских границ. Нижегородцы также приведены были в боевую готовность, чтобы в случае опасности действовать согласованно с великокняжескими полками.
Летописи молчат, но не исключено, что в сторожевом стоянии участвовали и рязанские силы, и мещерские заставы, и — худо-бедно — под присмотром находилось, таким образом, все срединное и нижнее течение Оки.
Год на год не походил. Сейчас каждый следующий год обязан был давать прибавку в поступательности. Не впустить ордынца внутрь Междуречья — так можно было бы обозначить малую задачу 1376 года. Вторая, более трудоемкая, откладывалась на его конец, на зиму. К ней можно было приступить лишь по выполнении первой, истекавшей с наступлением холодов, потому что знали: по снегу Мамай не пустит своих всадников на Русь изгоном, а утяжелять набег малоподвижным обозом с фуражом тоже не в его привычке.
Наконец дождались зимы, и теперь пора было использовать большую часть заслонных полков для осуществления второй задачи.
Все-таки многократные ушкуйнические самовольства на Волге и ее притоках, как отрицательно ни относился Дмитрий Иванович к разбойничьему пошибу новгородской вольницы, оказались небесполезны хотя бы тем, что давали возможность наблюдательному уму приглядеться к слабым местам золотоордынских окраин.
Одним из таких слабых мест, безусловно, являлась сейчас Волжская Булгария. Ее связь с Сараем весьма порасшаталась за времена великой замятии. Это не означало, что Булгарский улус совсем откололся от Орды; князьями тут по-прежнему сидели то ставленники сарайских ханов, то исполнители воли Мамая. Но неразбериха, царившая на Низу, вносила разлад и в жизнь окраины, еще во времена Узбек-хана переживавшей пору расцвета.
Русские люди помнили, однако, и времена более отдаленные, до нашествия, когда волжский сосед внимательно прислушивался к голосу великокняжеского Владимира. Дмитрий Иванович считал, что настала пора напомнить о тех временах во всеуслышание. В этом с ним полностью сходился его тесть-нижегородец. Он-то и возглавил поход на Булгар.
Летописи о зимнем походе 1376 года сообщают вкратце и совсем ничего не говорят о его политической и военной подоплеке. А ведь как-никак готовился первый чисто наступательный шаг русских сил в направлении Орды, первый за все времена ига. Можно догадываться: в этом рискованном предприятии была продумана каждая подробность. Начать с назначения предводителем великокняжеского войска Дмитрия Константиновича Нижегородского. Тем самым походу как бы придавался смысл поступка частного и местного: тесть великого князя московского выступает, чтобы несколько осадить своего восточного соседа, не более того. В случае возможных осложнений с Ордой Дмитрию Ивановичу нетрудно будет доказать свою непричастность к происшедшему. Но и Дмитрия Константиновича такой расчет устраивал. Поход обещал быть успешным, поскольку зять придал ему в помощь полк во главе с таким надежным воеводой, как князь Дмитрий Михайлович Боброк-Волынец. Нижегородцу выпадала честь вписать первое слово в открывающуюся ныне новую страницу русского противостояния Орде.
Очень точно было выбрано и время. Готовились всю зиму, а к Булгару подошли по последнему льду 16 марта, в самую неподходящую для воинских передвижений и потому самую неожиданную пору. В Никоновской летописи, правда, целью похода назван не Булгар, а расположенная несколько поближе к Нижнему Казань. Археолог и историк А. П. Смирнов в своей книге «Волжские Булгары» доказывает, однако, ошибку летописца: хотя Казань ко времени событий действительно существовала, она была слишком мала и незначительна, чтобы стать целью столь крупного похода. (Кроме Дмитрия-Фомы и Дмитрия Боброка, в ополчении участвовали сыновья нижегородского князя Василий Кирдяпа и Иван.) О том, что шли на саму столицу, говорят и подробности летописного рассказа.
Булгар встретил русских раскатами грома, невольно поражавшими в это время года: вроде бы рановато для первой весенней грозы? Выяснилось, что грохот производился пушечной пальбой: защитники столицы «гром пущающе з града, страшаще Русское воинство». Видимо, булгары недавно завели у себя пушки, эту новинку европейской военной техники, и рассчитывали ошеломить противника чудовищным рыком, клубами дыма и языками пламени из орудийных жерл — о толковом прицельном огне вряд ли тогда могла идти речь. Одновременно они устроили основательную вылазку, и тут также имелся у них в запасе свой «конек», состоявший в том, что часть всадников выехала верхом на верблюдах. Зрелище змееголовых и двугорбых существ, по их замыслу, должно было переполошить лошадей противника и внести дополнительную сумятицу в его ряды.
Однако ни пушки, ни верблюды не произвели должного впечатления на русских. Если они пока и не имели пушек (существует мнение, что все же имели), то по крайней мере немало слышали об этих метательных снарядах, действующих с помощью легковоспламеняющегося зелья. От тех же псковичей и новгородцев слышали, на которых немец уже хаживал с неповоротливо-смешными чугунными громобоями. Испугать мог первый, второй, ну третий выстрел, а там и скучно делалось: эка невидаль! иная гроза летом до печенки проймет, хоть ложись да помирай; а тут жди, пока это они ее зарядят, да пока примерятся, да огонь раздуют, и летит тот камень все по одной и той же дуге, и шлепается в снег да в грязь, что твоя жаба.
Такими же медлительно-нелепыми показались русским в бою и верблюды. Не хватило, знать, лошадок у булгарцев. Как начали подпихивать вылазку к городским стенам, эта их горбатая конница наделала хлопот собственному воинству — там и сям возникли заторы.
Еще от прадедных времен сбереглось предание, что булгары в поле несильны, но города свои держат крепко. До осады, однако, не дошло. Стольные князья Асап и Мамат-Салтан поспешили выслать челобитчиков, и последние вели себя настолько робко и согласительно, что русские князья, посоветовавшись, выставили самые крутые требования: откуп был запрошен в пять тысяч рублей! Число, что и говорить, громадное! Пять тысяч вся Русь, бывало, платила в Орду в качестве годового «выхода». Но попытка не пытка, пусть Асан с Маматом, за спинами которых стоит трусливая купеческая верхушка города, пощупают как следует своих купцов.
Именно так те, должно быть, и поступили. Откуп распределен был между победителями следующим образом: великому князю московскому Дмитрию Ивановичу — одну тысячу, великому князю Дмитрию Константиновичу — тоже тысячу, три тысячи — воеводам и воинству.
Кроме того, по условиям мира побежденные обязались принять к себе в столицу на постоянное свободное жительство великокняжеских даругу (разновидность посла) и таможенника, который бы следил за правильностью торгового обмена местных и иноземных купцов с русском стороной.
Дмитрий Иванович мог только порадоваться столь успешным итогам булгарского похода. Обошлось почти без потерь в живой силе. Впечатлял своими размерами привезенный на Русь откуп. Но куда ценнее откупа была сама победная весть, она разнесется теперь эхом по всем княжествам, вдохновит друзей Москвы, заставит крепко задуматься ее недоброжелателей. Тем же, кто знает по книгам и преданиям домонгольскую старину, — знак особой важности. Ведь, пожалуй, сам Всеволод Большое Гнездо был бы доволен таким походом... Хорошо, наконец, и то, что столь решительная победа смывает досадную память о недавнем волжском кутеже ушкуйников, вырезанных в Асторокани.
Москва показывает: вот как можно повести дело против Орды и ее улусников, если браться за него с умом.
II
Между тем из Вильно передали: умер Ольгерд.
В Москве, в великокняжеском совете, когда получено было подтверждение несомненности случившегося, стали прикидывать: сколько же детей мужеска пола осталось от старика? Оказалось, не так уж и мало: от первой жены пятеро да от второй семеро. Самый старший, Андрей, сидит в Полоцке, москвичи его знают добре, во всех Литовщинах участвовал, не одного из них в стычках пометил шрамами. Следующий, Дмитрий, княжит теперь совсем поблизости, в Брянске. Этого тоже не раз видали в лицо и в спину, только вот не уноровили достать копьем либо сулицей. За ними — Константин, Владимир, что на киевский стол отцом посажен, Федор.
Все сыны от Ульяны тверской носят литовские языческие имена: Корибут, Скиригайло, Ягайло, или, как еще прозывают его, Лягайло, он же Агайло, затем Свидригайло, он же Свистригайло, Коригайло, Минигайло, Лугвений... Как-то разберутся они нынче между собой, да еще при живом дяде Кейстуте, у коего тоже великовозрастных ребят немало, тот же Витовт хотя бы?..
По русским обычаям великое княжение от родителя (при отсутствии у него родных братьев) переходит к первенцу, остальным сыновьям достаются уделы. Но у литовцев свои правила престолонаследия, верней, никаких правил, кроме воли отца. Сам Ольгерд ведь не был у Гедимина первенцем, но зато он был у него любимым сыном. Кто же у Ольгерда любимейший из двенадцати? Сердце старика повернулось к выводку здравствующей жены-тверитянки и избрало... Ягайлу.
К подобному волеизъявлению, похоже, никто не был готов ни в самой Литве, ни в ее соседях. Старшие сыновья, естественно, разобиделись. Не порадовался решению покойного брата и старый Кейстут с сыновьями. И тех и других оскорбляло, что в столь важное государственное дело вмешалась женщина; но и возмущаться было поздно — вмешалась она давно, когда всякую малую трещинку в отношениях Ольгерда со старшими детьми можно было еще замазать глинкой, она же те трещинки лелеяла и холила исподволь, пока не расщелилась земля вглубь — поперек всего литовского рода.
Не успели еще у людей просохнуть слезы по Ольгерду, как один из его сыновей от второго брака, Скиригайло, он же Скорагайло, — и правда, скор оказался на руку — ввел дружину в Киев, повязал единородного своего брата Владимира, выслал его под стражей из города, а сам сел княжить на здешнем столе.
В Москве с напряженным вниманием ожидали новых вестей из Литвы. Доходили смутные слухи о других настроениях, едва ли не мятежах междукняжеских. Похоже, что Ягайлу не так-то просто было усесться на отцов стол, несмотря на дружную поддержку единоутробных братьев. Поговаривали об особой решительности противодействующих ему Кейстута и Андрей Полоцкого. Но у последних вроде бы не имелось таких многочисленных связей с виленской военной верхушкой, какая была у Ульяны и ее чад.
И вдруг, как снежный ком на загривок, обвалилась весть: убит великий князь Кейстут Гедиминович, перебиты его бояре и слуги, а Витовт Кейстутьевич бежал из Литвы к немцам. В Вильно возмущение, неразбериха, но как будто осиливают сторонники Ягайла и его матери.
Как ни насолили москвичам Кейстут и Витовт в пору Литовщины, но гибель одного и бегство другого совсем не вызвали радости в Кремле. Дмитрию Ивановичу нужна Литва дружеская или хотя бы мирная, какою ее видели в последние годы правления Ольгерда, а не буйствующая, мятежная, сама себя поедающая Литва. Распад Ольгердова монолита чреват осложнениями на московско-литовском порубежье, и значит, опять придется поглядывать в оба — и на юго-восток, и на запад.
Впрочем, политик и в самом малоприятном осложнении обязан видеть не одну лишь его хлопотную для себя сторону, но и прозревать возможность положительных последствий. Одно из таких последствий литовской замятии вскоре обнаружилось. Из Пскова сообщили в Москву, что туда с просьбой об убежище прибыл Андрей Ольгердович, князь полоцкий. Псковичи, по своей неискоренимой привычке покровительствовать всякому попавшему в нужду князю, приняли беглеца и, как засвидетельствовал местный летописец, «посадиша его на княжение».
Событие было знаменательное. Бояре-старики из окружения Дмитрия Ивановича хорошо помнили, что первенец Ольгерда когда-то был посажен на псковский стол еще в полудетском возрасте, тридцать пять лет назад (сейчас ему где-то под пятьдесят). Быстро соскучась по своей Литве, он вскоре уехал и насылал лишь наместников, что, понятно, обижало псковичей. Потерпев так несколько лет, они насовсем отказали Андрею в столе, и он, вымещая злобу, стал пограбливать псковских купцов, на что псковичи ответили несколькими набегами на полоцкие волости.
Нынче же, забыв прошедшие которы, великодушный Псков опять вводит старшего Ольгердовича под своды Троицы и препоясывает его довмонтовым мечом.
Так-то так, но и Дмитрий Иванович должен был выразить свое великокняжеское согласие (или несогласие) с действиями псковичей. Полоцкий князь покинул берега Великой и отправился в Москву.
Встретили его если и не совсем радушно, то далеко не равнодушно. Все-таки тоже родственник. Вон Елена Ольгердовна, сестра его, до сих пор нет-нет да и всплакнет по родителю. Что и говорить, не простого был нрава покойник, старших своих сыновей, Андрея и Дмитрия, невзлюбил он давно, с тех пор, как приняли крещение по православному обряду.
Видать, правды в Вильно Андрей уже не добьется, а если и добьется, то не тотчас же. Хочет он пожить и послужить по русской правде, пожалуйста! Дмитрий Иванович согласен отдать ему в кормление Псков, благо сами псковичи не против. Но уж коли служить, так честно и грозно. Андрей Ольгердович — воин знаменитый; хотелось бы верить, что если случится какая тревога с ордынской стороны, то и он в тени не отсидится; равно и немцу не даст потачки, когда тот сунется на Псков или Новгород.
Как и положено, скрепили согласие свое договорной грамотой и на ней крест взаимно целовали.
Сама та грамота не сбереглась. Но еще в XVII веке московские дьяки и подьячие видели ее и поместили сообщение о ней в перечне древних великокняжеских грамот, известном в науке как Опись 1626 года. Эта Опись упоминает «...грамоту докончальную великого князя Дмитрия Ивановича и брата его князя Володимера Ондреевича с великим князем Ондреем Олгердовичем...».
Замечательная подробность! Полоцкий князь по чину никогда не был «великим». Называя его так, московская грамота тем самым подтверждала его законное право на великий литовский стол. Дмитрий Иванович открыто отдавал своему новому союзнику предпочтение перед Ягайлом и его братьями. Москва защищала потерпевшую сторону, рискуя навлечь на себя неудовольствие стороны победившей.
III
В том же 1377 году, когда умер Ольгерд и «прибеже князь Ондрей Олгердович во Псков», на окском рубеже произошли события, весьма печальные для Москвы и Нижнего Новгорода.
Победный поход русских ратников на Булгар вызвал вполне понятное неудовольствие в ставке Мамая. На ту пору к могущественному темнику как раз перебежал из-за Волги, из Синей Орды некий царевич-чингисид, которого русские летописи называют Арапшей (возможно, Араб-шах). Был он «свиреп зело, и ратник велий, и мужествен, и крепок, возрастом же телесным... мал зело...» (Карамзин, усиливая это выражение летописца, говорит, что Арапша «был карла станом, но великан мужеством»).
Царевич горел желанием прославиться, и Мамай предложил ему пойти изгоном на Русь, чтобы в первую очередь наказать хорошенько нижегородского князя.
Слух об опасности опередил появление Арапши. Дмитрий Константинович быстро сослался с зятем, великий князь московский не медля собрал войско, сам повел его к устью Оки, на соединение с полками тестя.
Пока шли, от разведки то и дело поступали донесения, не содержавшие, впрочем, ни звука хоть о каком-нибудь воинском продвижении из пределов Мамаевой Орды. Это обстоятельство несколько расхолодило Дмитрия Ивановича. Может быть, нижегородские лазутчики ошиблись? Или поверили ложному слуху, намеренно пущенному из ставки Мамая?
Разведка по-прежнему не сообщала ничего нового, и, пробыв некоторое время в Нижнем, московский князь решил вернуться домой. (Возможно, ему как раз донесли о смерти Ольгерда и волнениях в Литве.) Не исключено, что этим своим решением Дмитрий Иванович избавил себя от смертельной опасности. Но вряд ли ему было потом легче оттого, что все произошло в его отсутствие.
Сборное войско, в которое входили владимирская, юрьевская, ярославская, переславльская и муромская рати, перевезлось через Оку и, соединившись с нижегородцами, направилось в мордовские земли, к реке Пьяне. Во главе русских полков стоял средний сын Дмитрия Константиновича, Иван. Дорога к Пьяне была ему хорошо известна. Ровно десять лет тому назад вместе с отцом, дядей Борисом и старшим братом Василием Кирдяпой Иван уже проходил здесь в челе суздальско-нижегородской рати, которая преследовала булгарского князя Булат-Темира, пограбившего окраинные волости Константиновичей. Славный то был поход! Как сокол, настигающий ворона, несколько раз била русская рать в хвост вражеского отряда. Выскочив на берег Пьяны, воины Булат-Темира замешкались — не было ни бродов, ни готовых переправ. Погоня буквально спихнула их в воду, многие тогда утонули, сам Булат-Темир едва спасся и с малым остатком отряда ускакал на Сарай.
Нынче же шли еще большей силой, только вот не с кем ею помериться. Где он, пресловутый Арапша? Ни слуху ни духу о нем, будто и не водится такого на свете. Рать перебралась за Пьяну. Про Арапшу и тут не было слышно. Где-то совсем далеко, говорят, ходит царевич. Да и попробовал бы сунуться на такую-то силищу!
Стояли июльские жары, над лугами стлалась дурманная духота. Люди томились от вынужденного безделья, изопревали в тяжелых доспехах, в калимых солнцем шеломах. Кое-кто начал разболокаться, снимать с себя кольчуги, поручи, железные шишаки. Укладывали ратное свое добро в сумы на телеги, туда же и копья со щитами наваливали, рогатины и прочее оружие. Кое у кого еще и навершие копья не было на древко насажено, так и не вытащил из сумы: чего, мол, там, все равно скоро по домам. Запахло над обозами пивом да медом, у окрестной мордвы напромышляли этого добра вдоволь. Собрались-то к бою, а попали к винопою. Тут и посваталось безделье к похмелью. Кто охотой увлекся, кто отсыпался за все свои ночи недоспанные; люди «ездеша, — вспоминал современник, — порты своя с плеч спущающе, а петли разстегавше, аки в бане распревше...». Об ордынцах говорили снисходительно: «может един от нас на сто татаринов ехати, поистинне никтоже может противу нас стати».
Между тем мордовские князья, в земле которых находилось сейчас бездействующее русское войско, тайными путями провели полки ордынцев к Пьяне. Разведка проглядела их, потому что, как и все остальные, боевые сторожа погрязли в беспечности.
Отрезвление было ужасным. Второго августа пополудни в русские обозные тылы вонзилось пять клиньев ордынской конницы. Ни один из воевод не оказался в состоянии наладить сопротивление. То, что происходило, нельзя было назвать сражением, это была кровавая бойня. Люди очумело метались: кто разыскивал коня, кто пытался напялить кольчугу, кто искал древко для наконечника сулицы, кто окликал воеводу или сотника; большинство кинулось наутек. Князь Иван во главе бегущих понесся верхом прямо к берегу Пьяны. Сверзившись с конем в воду, он тут же начал тонуть. И еще многие, многие захлебнулись в помутневших ее струях. А кто спасся от погони, хлебнул потом позора вдоволь. А кто и до Пьяны не добежал, оказался в плену, и полон тот был «безчислен».
Враг не удовольствовался разгромом русского войска и кинулся, возбужденный даровой победой, на Нижний Новгород. Расстояние от Пьяны до усть-Оки конники покрыли за три дня и утром пятого августа ворвались в нижегородский нагорный посад. Недостроенный полукаменный-полудеревянный кремль защищать было некому. Дмитрий Константинович накануне с небольшим числом слуг ускакал в Суздаль, «все бо воинство его избиено быша». Впрочем, горожан своевременно оповестили о невозможности обороны, и ордынцы узрели почти полностью обезлюдевшие дворы. Большинство жителей ушло на судах вверх по Волге, в Городец.
Ордынцы шарили в Нижнем два дня, пожгли крепость, более трех десятков деревянных церквей и затем подались пустошить окрестные волости.
Спустя две недели Дмитрий Константинович, по-прежнему остававшийся в Суздале, отправил старшего сына Василия Кирдяпу разыскивать тело утонувшего Ивана. Колоду с останками привезли в Нижний.
Слезы не живая вода, никого еще никогда не воскрешали, слезы — только живым утеха в их горе. Плач стоял тогда и в Нижнем, и в Суздале, и в Москве, где по родному брату взголосила великая княгиня Евдокия Дмитриевна. Некому было утешить переславльских, владимирских, муромских, ярославльских вдов.
Сокрушался о происшедшем и великий князь московский. Сколько перебито и угнано в полон лучших его воинов! Однако лучших ли? Кто повинен в случившемся? Только ли беспечный молоденький князь и бахвалы воеводы? А дозорные куда глядели? А пешцы, которые даже не удосужились насадить железные жала на свои рогатины?.. Все распоясались под стать друг другу, с каждого положен бы спрос за хвастовство, за ротозейство, за одурь пьяную. Да разве лишь на том свете и спросится, на этом уже не с кого... В старых летописях поминают слова, якобы князем Владимиром Святославичем сказанные: «Веселие Руси есть пити»... Как знать, может, когда и веселие было, ныне же одно постылое, постыдное похмелье. Вдоволь напохмелялись у Пьяны-реки, ничего не скажешь! Даже ушкуйников перещеголяли, асторокан-ский их кутеж.
Возмущало Дмитрия Ивановича и подлое поведение мордовских князьков. Мало того, что навели врага на русское войско, еще и сами по его следам занялись грабежом в нижегородских селах — в тех, куда ордынцы впопыхах не наведались. Молодцом городецкий князь Борис! Сделал то, что и должно, на первых хотя бы порах: с малой дружиной решительно кинулся вдогон мордовским ватагам. И не дивно ли, что опять на берегу Пьяны столкнулись? Одних Борис избил, прижав к воде, другие потонули, переправляясь на тот берег, только счастливчики спаслись. В иной бы раз порадоваться ратной удаче, да уж какая ныне радость; к тому же мордва не Орда, такие же данники хановы, победой над ними славы не наживешь, да и позора недавнего пьянского не искупишь.