ОБЕД В ЗАЛЕ РЫНКА БЛУМСБЕРИ




 

 

Не успел я договорить, как услышал у двери шаги, и вошли наши влюбленные, оба настолько прекрасные, что без всякого чувства неловкости можно было смотреть на их взаимную нежность, которой они почти и не скрывали. Казалось, весь мир тоже должен питать к ним чувство любви. Что же касается старого Хаммонда, то он смотрел на них взглядом художника, только что закончившего картину, которая удалась ему так, как он ее задумал. Он был совершенно счастлив.

— Садитесь, садитесь, молодые люди, и не шумите, — сказал он. — У нашего гостя осталось еще несколько вопросов.

— Я так и думал, — заметил Дик, — вы просидели всего лишь три с половиной часа, а ведь едва ли за такое короткое время можно изложить историю двух столетий. Кроме того, вы, вероятно, еще забрели в область географии и обсудили вопросы мастерства.

— Что касается шума, дедушка, — сказала Клара, — то вам скоро помешает звон обеденного колокола. Нашему гостю, я полагаю, он покажется сладкой музыкой, так как, по-видимому, он завтракал рано, а вчера провел утомительный день.

— Да, — сказал я, — сейчас, когда вы об этом упомянули, я действительно почувствовал голод. Я очень долго питался удивлением. Это сущая правда, — подтвердил я в ответ на ее улыбку — и какую прелестную улыбку!

Как раз в этот миг с невидимой башни где-то высоко в воздухе раздался серебристый колокольный перезвон. Его нежная, прозрачная мелодия показалась моему непривычному слуху песней первых весенних дроздов и вызвала у меня вихрь воспоминаний. Они воскрешали частью мрачные, частью светлые картины, но и те и другие сейчас только радовали меня.

— Никаких вопросов до обеда, — сказала Клара, взяла меня за руку, как сделал бы ласковый ребенок, и повела вниз по лестнице, во двор музея, предоставив обоим Хаммондам следовать за нами. Мы направились к рынку, где я уже раньше побывал. Длинная вереница нарядно одетых людей входила туда одновременно с нами.

Повернув в галерею и войдя в богато украшенную резьбою дверь, у порога которой хорошенькая темнокудрая девушка подарила всем по прекрасному букету летних цветов, мы очутились в зале, который был гораздо больше зала хэммерсмитского Дома для гостей, богаче по архитектурной отделке и, может быть, еще прекраснее. Мне трудно было оторвать взгляд от стенной живописи, а кроме того, я считал неудобным смотреть все время на Клару, хотя она, этого и заслуживала. Я сразу же заметил, что сюжеты картин взяты из древних мифов, о которых в мой век мало кто знал. Когда оба Хаммонда сели напротив нас, я сказал старику, указывая на фриз:

— Как странно видеть здесь эти сюжеты!

— Почему же, — возразил он, — вам нечему удивляться: здесь все знают эти сказки, они очень изящны и не слишком трагичны для места, где люди едят, пьют и веселятся. В то же время они богаты забавными эпизодами.

— Право, я не ожидал, — улыбнулся я ему в ответ, — найти здесь увековеченными «Семь лебедей», «Короля золотой горы», «Верного Генриха» и другие, собранные Якобом Гриммом {40}, интересные сказки глубокой старины, казавшиеся слишком наивными даже в его время. Я думал, что вы-то, наверно, совсем забыли такие ребяческие темы.

Старый Хаммонд тоже улыбнулся и ничего не сказал, зато горячо вмешался Дик:

— Что вы хотите сказать, гость? Я считаю, что и эти картины, и сами сказки прекрасны. Когда мы детьми гуляли в лесу, за каждым кустом, за каждой излучиной реки нам мерещились персонажи сказок и каждый дом в поле был для нас домом сказочного короля. Помнишь, Клара?

— Да, — сказала она, и мне показалось, словно легкая тень скользнула по ее лицу. Я хотел было заговорить с нею, но в это время к нам подошли, улыбаясь, хорошенькие девушки и, приветливо щебеча, как малиновки в листве, стали подавать нам обед.

Что касается обеда, то он, так же как и завтрак, был прекрасно приготовлен и сервирован с изяществом, которое доказывало, что те, кто его готовил, интересовались своим делом. Причем меня не поразило обилие еды или ее изысканность. Все блюда были просты и превосходного качества. При этом нам объяснили, что обед был не праздничный, а самый обыкновенный.

Мне, любителю средневекового искусства, чрезвычайно понравились посуда и серебро. Но клубный завсегдатай девятнадцатого века нашел бы сервиз грубоватым. Посуда была из покрытого глазурью фаянса, очень красиво расписанная. Фарфора было мало, большей частью — безделушки в восточном стиле. Стеклянная посуда, нарядная и изящная, была очень разнообразна по форме, однако имела шероховатую поверхность, уступая в отделке производству девятнадцатого века.

Убранство зала и мебель были под стать убранству стола: прекрасная форма, богатый орнамент, но без той тонкости работы, которой достигали «краснодеревцы» моего времени. При этом — полное отсутствие того, что в девятнадцатом веке называли «предметами комфорта», то есть громоздких, бессмысленных вещей. Таким образом, я за этот день не только получил много прекрасных впечатлений, но еще и пообедал в столь приятной обстановке.

Когда мы кончили обедать и сидели уже за бутылкой отличного бордо, Клара снова вернулась к вопросу о сюжетах настенной живописи, будто этот разговор смутил ее покой. Она взглянула на картины и сказала:

— Чем объяснить, что мы, живущие такой интересной жизнью, принимаясь писать стихотворение или картину, редко обращаемся к современности? А если это и бывает, автор старается, чтобы его произведение возможно меньше походило на действительность. Разве мы не стоим того, чтобы писать самих себя? Почему ужасное прошлое так любопытно для нас, когда его воспроизводят живопись или поэзия?

Старый Хаммонд улыбнулся.

— Всегда так было, и, думаю, всегда так будет. Впрочем, это можно объяснить. Да, в девятнадцатом веке, когда было так мало искусства и так много разговоров о нем, существовала теория, что искусство и художественная литература должны отражать реальную жизнь. Но на деле это не осуществлялось. Авторы, как только что отметила Клара, всегда старались замаскировать, преувеличить, идеализировать или другим способом изменить действительность. В конце концов трудно было понять, изображают ли они современность или времена фараонов.

— Да, — сказал Дик, — вполне естественно, что фантастика нас увлекает. Ведь в детстве, как я только что сказал, мы любим воображать себя кем-то другим и в каком-то ином месте. Вот почему нам нравятся и эти картины. Так и должно быть!

— Ты попал в точку, Дик! — сказал Хаммонд. — Произведения фантазии создает та часть нашей натуры, в которой что-то сохранилось от детства. В детстве время для нас тянется медленно, и нам кажется, что его хватит на все что угодно! — Он вздохнул и с улыбкой добавил: — Давайте порадуемся, что к нам вернулось наше детство. Я пью за настоящие дни!

— За второе детство! — тихо произнес я и тут же покраснел за свою двойную дерзость, надеясь, что старик меня не расслышал.

Но он услыхал, повернулся ко мне с улыбкой и сказал:

— Отчего же нет! Что касается меня, то я надеюсь, что детство продлится долго. А следующий мировой период, период мудрой и печальной зрелости, пусть скорее приведет нас и к третьему детству (если только мы его уже не достигли). А пока, друг, знайте, что мы слишком счастливы, каждый в отдельности и все вместе, чтобы беспокоиться о том, что будет еще не скоро!

— Что касается меня, — сказала Клара, — я хотела бы, чтобы мы были достаточно интересны для того, чтобы с нас писали картины и о нас писали книги.

Дик ответил ей словами влюбленного, которые трудно передать, и после этого мы некоторое время сидели молча.

 

Глава XVII

КАК ПРОИЗОШЛА ПЕРЕМЕНА

 

 

Наконец Дик прервал молчание и сказал:

— Гость, извините, что мы после обеда немного разленились. Что бы вы хотели предпринять? Хотите, мы опять запряжем Среброкудрую и поедем обратно в Хэммерсмит, а не то послушаем, как поют валлийцы в зале поблизости отсюда, или, может быть, вы желаете пройтись по городу и посмотреть по-настоящему красивые здания? Право, не знаю, что вам предложить.

— Что ж, — сказал я, — я здесь чужой и предоставляю вам выбрать за меня.

По правде говоря, я в этот момент вовсе не стремился к развлечениям. Старик с его знанием прошлого и даже каким-то влечением к нему, которое уживалось в нем с ярой ненавистью к тем временам, как бы укрывал меня от холода этого слишком нового для меня мира, где с меня, так сказать, спали, как одежда, все привычные мысли и представления. Мне не хотелось так скоро расставаться с ним, и он сразу пришел мне на помощь.

— Погоди немного, Дик! — сказал он. — Здесь надо посоветоваться еще кое с кем, кроме тебя и гостя, а именно со мной. Я не собираюсь лишать себя общества нашего друга. Кроме того, я знаю, что он еще хочет о чем-то меня расспросить. Итак, отправляйтесь к вашим валлийцам, но прежде принесите нам еще бутылку вина, а затем можете идти: и не забудьте вернуться за нашим гостем, чтобы отвезти его домой. Однако с этим не спешите!

Дик с улыбкой кивнул головой, и вскоре мы со стариком остались в большом зале одни. Красное вино в наших высоких граненых бокалах искрилось в лучах предвечернего солнца.

— Что больше всего удивляет вас в нашем образе жизни? — спросил Хаммонд. — Теперь вы уже много слышали о нем и кое-что видели сами.

— Наибольшее мое недоумение, — сказал я, — вызывает вопрос, как произошла вся эта перемена.

— Да, это естественно, если учесть, сколь велика перемена! — сказал он. — Было бы трудно, пожалуй даже невозможно, рассказать вам всю историю. Горький опыт, неудовлетворенность, предательство, разочарование, разорение, нищета, отчаяние — через все эти стадии страдания прошли те, кто готовил перемену, люди, более дальновидные, чем другие. И, без сомнения, все это время большинство людей смотрело на жизнь, не понимая, что происходит, думая, что все так и должно быть, как восход и заход солнца. Да так оно и было.

— Скажите мне одно, — настаивал я. — Эта перемена, или революция, как ее обычно называют, произошла мирно?

— Мирно? — переспросил он. — Какой мир мог существовать между несчастными, темными людьми девятнадцатого века! Война шла с начала до конца, жестокая война, до тех пор пока надежда и радость не положили ей конец.

— Вы подразумеваете настоящую войну с оружием в руках, — спросил я, — или забастовки, локауты и голод, о которых мы слышали?

— Все, все это, — сказал он. — В действительности история ужасного переходного периода между капиталистическим рабством и свободой может быть охарактеризована так: когда в конце девятнадцатого века зародилась надежда на создание коллективных условий жизни для всех людей, средние классы, тогдашние властители общества, обладали такой огромной и всесокрушающей силой, что для большинства людей, даже для тех, кто по своим убеждениям питал надежду на лучшее будущее, оно казалось сказочным сном. Такие настроения были настолько сильны, что некоторые просвещенные люди, которые тогда называли себя социалистами, — отлично зная и даже открыто утверждая, что единственное разумное состояние общества — чистый коммунизм (какой вы видите сейчас вокруг себя), сами отступали перед бесплодной, как им казалось, задачей осуществления заманчивой мечты. Оглядываясь назад, мы теперь видим, что великой двигательной силой революции было стремление к свободе и равенству, близкое, если хотите, к нерассуждающей страсти влюбленного, к болезни сердца, с негодованием отвергавшего бесцельную и одинокую жизнь состоятельного образованного человека того времени. Эти понятия, мой дорогой друг, потеряли всякий смысл для нас, нынешних людей, так далеки мы от страшных фактов, которые они отражали.

Итак, просвещенные люди, хотя и понимали стремление к свободе, не верили в него как в средство осуществления переворота. И это не удивительно, так как вокруг себя они видели огромную массу угнетенных людей, слишком подавленных бедствиями жизни и слишком зараженных эгоизмом нищеты, чтобы верить в возможность избавления, разве только путем, предписанным системой рабства, при которой они жили: случайной возможностью выкарабкаться из угнетенного класса в класс угнетателей.

Тем не менее, хотя они и знали, что единственная разумная цель для тех, кто хочет улучшить мир, это равенство людей, в своем нетерпении и отчаянии они убедили себя, что, если бы им правдой или неправдой удалось видоизменить всю машину производства и институт собственности так, чтобы немного улучшилось рабское состояние низшего класса (какое ужасное название!), они могли бы приспособиться к этой машине и пользоваться ею для нового и нового улучшения условий существования масс. Конечным результатом их усилий явилось бы «практическое равенство» (в то время очень любили употреблять слово «практический»). Тогда «богатому» пришлось бы платить столько за содержание «бедного» в сносных условиях, что богатство потеряло бы свою цену и постепенно сошло на нет. Вы меня понимаете?

— Кажется, — сказал я. — Продолжайте!

— Хорошо, тогда вы согласитесь, что эта мысль теоретически была не так уж безрассудна. Но «на практике» она провалилась.

— Как так? — спросил я.

— Дело в том, что она требовала создания производственной машины людьми, не знавшими, что эта машина должна делать. Поскольку угнетенные классы поддерживали эти попытки улучшить жизнь, они старались добиться увеличения рабочих пайков. Но что было бы, если бы в массах действительно заглохло инстинктивное стремление к свободе и равенству? Я думаю, было бы то, что известная часть рабочего класса улучшила бы свое положение и приблизилась к положению среднезажиточных людей. Но ниже их находилась бы огромная масса бесконечно несчастных рабов, чье рабство стало бы еще безнадежнее.

— Что этому помешало? — спросил я.

— Конечно, то инстинктивное стремление к свободе, о котором мы говорили. Правда, класс рабов не мог даже представить себе счастье свободной жизни. Все же они начали понимать (и очень скоро), что их угнетают хозяева, они осознали — как вы можете видеть — осознали с полным основанием, что могли бы обойтись без них.

И вот, хотя эти люди не могли представить себе счастье и благоденствие свободного человека, они по крайней мере стремились к борьбе, со смутной надеждой, что борьба приведет к этому благоденствию.

— Не можете ли вы подробнее рассказать мне, что действительно произошло, — попросил я, так как нашел, что под конец старик говорил очень туманно.

— Да, — сказал он, — могу. Эта машина, которая должна была служить народу, не умевшему с ней обращаться, называлась в свое время «государственным социализмом». Машину пустили в ход, но лишь частично и в неполном виде. И работала она не гладко. Ей, конечно, мешали на каждом обороте капиталисты. И это не удивительно, так как государственный социализм стремился свергнуть буржуазную систему, о которой я вам говорил, не создав взамен ничего действительно эффективного. В результате — неразбериха, все большие страдания рабочего класса и, как следствие, широкое недовольство. Это длилось долго. Мощь высших классов ослабевала по мере того, как падало их господство над народным богатством. Они больше не могли действовать по своему произволу, как в минувшие дни. В этом государственный социализм себя оправдал. С другой стороны, рабочий класс был плохо организован и становился беднее, несмотря на вырванные у хозяев уступки. Таким образом, установилось некое неустойчивое равновесие: хозяева не могли привести рабов к полному повиновению, хотя довольно легко подавляли слабые и частичные возмущения. Рабочие заставляли хозяев улучшать условия их существования, но не могли добиться от них свободы.

Наконец произошла великая катастрофа. Чтобы объяснить это вам, надо отметить, что в рабочем движении наступил большой прогресс, хотя, как было сказано, меньше всего — в направлении улучшения жизненных условий.

Я разыграл наивность и спросил:

— Какое же могло произойти улучшение, если не в области жизненных условий?

— Выросла сила, — сказал старый Хаммонд, — способная создать новый общественный строй, при котором жизненный уровень легко было бы поднять. После долгого периода ошибок и жестоких неудач рабочие наконец поняли, как надо организовываться. Теперь они повели регулярную организованную борьбу против своих господ, борьбу, которая в течение более полустолетия считалась неизбежным следствием системы труда и производства. Это объединение рабочих приняло теперь форму федерации союзов всех или почти всех представителей наемного труда, и через ее по средство были вырваны у хозяев некоторые улучшения в положении рабочих. Союзы нередко принимали участие в возмущениях, случавшихся особенно часто в ранний период организованного рабочего движения, но это ни в коем случае не было основой их тактики. В то время, о котором я говорю, союзы стали так сильны, что обычно одной только угрозы забастовки было достаточно, чтобы добиться удовлетворения каких нибудь второстепенных требований. Союзы отказались от нелепой тактики прежних тред-юнионов, призывавших к забастовке только часть рабочих той или иной промышленности и поддерживавших их в это время за счет труда оставшихся на работе. Постепенно образовался настолько крупный денежный фонд для поддержки забастовщиков, что союзы могли приостановить работу в целой отрасли промышленности.

— Не возникало ли серьезной опасности, что кто-нибудь злоупотребит этими деньгами? — спросил я.

Старик Хаммонд тревожно заерзал в своем кресле и сказал:

— Хотя все это было очень давно, я до сих пор испытываю стыд при мысли, что хищнические покушения на общественные средства случались нередко. Не раз казалось, что вся организация из-за этого распадется. Но в то время, о котором я говорю, сложилось настолько угрожающее положение, рабочие так хорошо понимали необходимость настойчивой борьбы, что наиболее здравомыслящие элементы прониклись сознанием своей ответственности. Исполненные решимости, они отбрасывали в сторону все несущественное. Для дальновидных людей это положение стало признаком скорого переворота. Атмосфера была слишком опасной для предателей и эгоистов. Одного за другим их оттесняли, и они большей частью присоединялись к отъявленным реакционерам.

— А улучшения? — спросил я — Чего удалось добиться?

— Некоторые улучшения, — объяснил старик, — наиболее существенные для уровня жизни людей, были введены хозяевами предприятий под непосредственным давлением рабочих. Завоеванные таким образом новые условия труда вошли в практику, но не были скреплены законом. Однако хозяева не рисковали отменять эти уступки перед лицом возраставшего могущества объединенных рабочих. Некоторые улучшения были лишь ступенями развития государственного социализма. Могу кратко указать наиболее значительные из них. В конце девятнадцатого века было выдвинуто требование: заставить хозяев сократить продолжительность рабочего дня. Этот лозунг быстро распространился, и хозяева должны были уступить. Но было ясно, что без соответствующего повышения ставок часовой оплаты это было совершенно неприемлемо и что хозяева, если дать им волю, лишат эту меру всякого смысла. Поэтому, после долгой борьбы, был принят другой закон, устанавливающий минимальную плату за труд в важнейших отраслях промышленности. Закон этот, в свою очередь, был дополнен другим, устанавливающим максимальный предел цен на главные товары, которые считались необходимыми для жизни рабочего.

— Вы подошли опасно близко к налогам в пользу бедных позднего периода римской империи, — с улыбкой сказал я, — и к раздаче хлеба пролетариату.

— Так многие говорили в те времена, — сухо ответил старик, — и долго было ходячей фразой, что государственный социализм рано или поздно заведет общество в болото застоя. Однако, как вы знаете, этого не случилось. Правительство пошло дальше установления допустимых минимальных ставок и максимальных цен. Кстати, как мы теперь видим, эта мера действительно была необходима. Господствующий класс громко жаловался на упадок и гибель торговли. (Тогда люди еще не понимали, что это было так же необходимо, как уничтожение холеры). Правительство было вынуждено встретить эти протесты мерами, направленными против хозяев, а именно: созданием государственных фабрик для производства необходимых товаров и учреждением рынков для их продажи. Совокупность этих мер дала кое-какие положительные результаты. Собственно говоря, они носили характер распоряжений начальника осажденного города, но, конечно, когда эти законы вошли в силу, привилегированным классам показалось, что настал конец света.

Этот страх имел свое основание. Распространение коммунистических теорий и частичное осуществление государственного социализма расшатали и почти парализовали чудесный буржуазный строй, при котором старый мир трясло как в лихорадке, одним он предоставлял жить в роскоши и азартных играх, а другим, или вернее, большинству, прозябать в нищете. Снова и снова возвращались «тяжелые времена», и действительно они были достаточно тяжки для наемных рабов. Особенно трудным был тысяча девятьсот пятьдесят второй год. Рабочие страдали ужасно, малопроизводительные государственные фабрики, в которых царили злоупотребления, влачили жалкое существование, и множеству людей приходилось питаться за счет «благотворительности». Объединение союзов следило за событиями с надеждой и тревогой. К этому времени оно уже формулировало свои общие требования. Но теперь, опираясь на законное и всеобщее голосование членов всех союзов, оно настаивало, чтобы сделан был первый шаг к удовлетворению этих требований. Этот шаг привел бы прямо к передаче права распоряжаться всеми естественными ресурсами, вместе с машинами для их использования, в руки Объединения союзов. Привилегированные классы попали бы в положение пенсионеров, зависящих от милости рабочих. Эта «резолюция», широко опубликованная в газетах, была, по существу, объявлением войны. Так она и была воспринята классом господ, который начал готовиться, чтобы дать ожесточенный отпор «современному свирепому коммунизму». А так как этот класс все еще был могущественным или по крайней мере казался таким, он надеялся грубой силой вновь отвоевать себе кое-что из потерянного и, может быть, в конце концов одержать полную победу. Представители буржуазии на все лады твердили, что разные правительства допустили большую ошибку, не дав отпора раньше. Либералов и радикалов (так называлась, как вам, может быть, известно, наиболее демократически настроенная часть правящего класса) очень корили за то, что они своим неуместным доктринерством и глупой сентиментальностью привели мир к такому тяжелому положению. Некоего Гладстона {41} или Гледстейна (судя по имени — скандинавского происхождения), известного политического деятеля девятнадцатого столетия, особенно осуждали в этом отношении. Едва ли я должен объяснять вам нелепость подобной кампании. Но за этими потугами партии реакционеров скрывалась грозная трагедия. «Ненасытная жадность низших классов должна быть подавлена!» — «Народу надо дать урок!» — такие лозунги выдвинули реакционеры, и они были достаточно зловещи!

Старик остановился и, пристально посмотрев мне в лицо, на котором, несомненно, отражался большой интерес к его словам, сказал:

— Я знаю, дорогой гость, что употребил слова и выражения, которые мало кто мог бы понять без долгого и подробного объяснения. Но раз вы еще не заснули, слушая меня, и раз я говорю с вами, словно с жителем другой планеты, я позволю себя спросить вас: следите ли вы за ходом моих мыслей?

— Да, да! — заверил я его. — Я все отлично понимаю. Пожалуйста, продолжайте. Многое из того, о чем вы рассказывали, было слишком хорошо известно нам, когда, когда...

— Да, — подхватил старик, — когда вы стояли перед теми же проблемами на другой планете. Теперь вернемся к вышеупомянутой катастрофе. По какому-то сравнительно незначительному поводу вожди рабочих созвали большой митинг на Трафальгарской площади (за право собираться на этом месте боролись долгие годы). Гражданская стража (называемая полицией), по своему обыкновению, атаковала собравшихся дубинками. Многие были ранены в свалке, пять человек задавлено насмерть, остальные избиты. Митинг разогнали, и несколько сот арестованных посадили в тюрьму. Другой митинг был разогнан таким же способом за несколько дней перед тем в городе Манчестере, который в настоящее время не существует. Так начался «урок» для народа. Вся страна пришла в волнение, митинги собирались один за другим, и на каждом наскоро создавали организацию для созыва других митингов протеста против действий властей.

Огромная толпа собралась на Трафальгарской площади и на прилегающих улицах. Эта толпа была настолько многочисленна, что полиция, вооруженная дубинками, не могла с ней справиться. Завязались рукопашные схватки, трое или четверо из толпы были убиты, несколько полисменов растерзаны толпой. Остальные обратились в бегство. Это была победа народа.

На следующий день весь Лондон (вспомните, как огромен он был!) охватило волнение. Многие богачи бежали в деревню. Власти держали наготове войска, но не решались пустить их в действие. Полицию невозможно было сосредоточить в каком-либо одном месте, потому что в любом можно было ожидать вспышек восстания.

Но в Манчестере, где люди не были столь отважны или столь ожесточены, как в Лондоне, многие популярные вожди были арестованы. В Лондоне собрались лидеры рабочих от Объединения союзов. Они заседали под старым революционным названием «Комитета общественного спасения», но, так как в их распоряжении не было обученной военной силы, они не предпринимали активных действий, а только расклеивали по стенам воззвания туманного содержания, убеждая рабочих не позволять врагам топтать себя ногами. Тем не менее Комитет назначил на Трафальгарской площади митинг ровно через две недели после упомянутого выше столкновения.

Тем временем город не успокаивался и все дела приостановились. Газеты, которые тогда, как и всегда в прежнее время, были почти все в руках господствующего класса, требовали от правительства репрессивных мер. Богатые горожане вступали в особый полицейский отряд, вооруженный, как и вся полиция, дубинками. В отряде собрались крепкие, упитанные молодцы, которые были не прочь подраться. Но правительство не отважилось пустить их в дело, а удовольствовалось тем, что получило от парламента чрезвычайные полномочия для подавления всякого возмущения и стягивало в Лондон все больше и больше войск. Так прошла неделя после первого огромного митинга. Почти столь же многолюдный митинг состоялся в ближайшее воскресенье. Он прошел мирно, так как никто ему не препятствовал, и народ опять провозгласил победу. Но в понедельник люди проснулись и почувствовали голод. В последние дни кучки людей бродили по улицам и просили (или, если хотите, требовали) денег, чтобы купить пищу. Более богатые по доброй воле или из боязни давали им довольно много. Власти в сельских приходах (у меня сейчас нет времени, чтобы объяснить вам это выражение) волей-неволей отдавали проходившим через села людям, что могли, по части съестных припасов, а правительство, через посредство своих маломощных национальных мастерских, тоже кормило большое число голодающих. В добавление к этому некоторые пекарни и продовольственные лавки были опустошены без особых столкновений.

Пока все еще обстояло благополучно. Но в упомянутый понедельник Комитет общественного спасения, с одной стороны, напуганный неорганизованным разгромом многих лавок, а с другой стороны, ободренный нерешительностью правительства, послал рабочих с подводами и необходимыми принадлежностями, чтобы вывезти продовольствие из двух или трех больших складов в центре города. Заведующим складами оставили документы, содержавшие обещание оплатить стоимость продуктов. Кроме того, в тех частях города, где рабочие были наиболее сильны, они завладели несколькими пекарнями и заставили пекарей работать на пользу народа. Все это происходило довольно мирно. Сама полиция помогала поддерживать порядок на складах, как при большом пожаре.

Но этот последний удар побудил реакционеров забить тревогу: они решили принудить власти к действию. На следующий день газеты, охваченные яростью и паникой, были полны угроз по адресу народа, правительства и всех кого попало. Они требовали, чтобы порядок был немедленно восстановлен. Депутация крупнейших представителей торговопромышленного класса отправилась к правительству и заявила, что, если оно немедленно не арестует Комитет общественного спасения, они сами соберут людей, вооружат их и нападут на поджигателей, как они называли восставших рабочих.

В присутствии некоторых газетных редакторов они долго беседовали с руководителями правительства и видными представителями военного ведомства. С этого совещания, как говорит очевидец, участники депутации ушли удовлетворенные и больше не говорили о создании антинародной армии, но в тот же вечер вместе с семьями выехали из Лондона в свои поместья.

На следующее утро правительство объявило Лондон на осадном положении, явление нередкое в абсолютистских государствах на континенте, но неслыханное в Англии в те дни. Начальником территории, объявленной на осадном положении, они назначили самого молодого и самого талантливого из своих генералов, человека, который отличался в позорных войнах, время от времени предпринимаемых Англией. Пресса была в экстазе, и самые ярые реакционеры выступили теперь на передний план. Среди них много людей, которые в обыкновенное время вынуждены были высказывать свои взгляды лишь в самом узком кругу, но теперь надеялись раз навсегда подавить социалистические и даже демократические тенденции, к которым, утверждали они, в течение последних шестидесяти лет относились с неразумным попустительством.

Талантливый генерал не предпринимал никаких открытых действий, и только некоторые мелкие газеты порицали его. Дальновидные люди заключали отсюда, что замышляется что-то неладное. Что же касается Комитета общественного спасения, то, как бы он ни оценивал положение, он зашел слишком далеко, чтобы отступать, а многие из его членов, по-видимому, считали, что правительство не будет действовать. Они спокойно продолжали организовывать продовольственное снабжение, сводившееся, в сущности, к ничтожным выдачам продуктов. В противовес осадному положению они вооружили, сколько могли, людей в тех кварталах, где были сильнее всего, но не пытались обучать их, вероятно полагая, что все равно не успеют сделать из них дисциплинированных солдат. Талантливый генерал, его солдаты и полиция во все это не вмешивались, и жизнь в Лондоне во вторую половину недели протекала спокойнее, хотя в провинции там и сям вспыхивали волнения, подавляемые властями без особых усилий. Наиболее серьезные столкновения были в Глазго и Бристоле.

Так наступило воскресенье, назначенное для митинга. Многочисленные толпы народа пришли на Трафальгарскую площадь. Среди них находилась большая часть членов Комитета, сопровождаемых кое-как вооруженной охраной. На улицах было совершенно мирно и спокойно, но множество зрителей толпилось, чтобы посмотреть на двигавшееся мимо них шествие. Полиции на площади не было. Люди совершенно спокойно заняли площадь, и митинг начался. Вокруг главной трибуны стояли вооруженные люди, среди толпы кое у кого тоже было оружие, но подавляющее большинство было безоружно. Многим казалось, что митинг пройдет мирно. Но члены Комитета слышали с разных сторон, что готовится какое-то покушение. Однако это были лишь смутные слухи, и никто не знал, чего нужно опасаться. Скоро они это узнали!

Прежде чем прилегавшие к площади улицы заполнились народом, отряд солдат вступил на площадь с северо-западной стороны и выстроился вдоль домов. При виде красных мундиров в народе поднялся ропот. Вооруженная охрана Комитета стояла в нерешительности, не зная, что делать. И действительно, этот новый людской поток так стеснил толпу, что неумелые люди из охраны едва ли могли бы пробиться сквозь нее. Не успели они освоиться с присутствием врага, как другие отряды солдат, появившись из улиц, выводящих через широкий южный проспект к парламенту (здание еще существует и называется «Навозным рынком»), а также со стороны пристаней Темзы, подошли, сжимая толпу в еще более густую массу, и заняли позицию вдоль южной стороны площади. Тогда те, кто видел эти перемещения войск, сразу поняли, что попались в ловушку и им остается только ждать, что с ними будет.

Тесно сжатая толпа не двигалась, да и не могла бы двигаться, разве только под действием величайшей паники. Ждать ее пришлось недолго. Отдельные вооруженные люди пробились вперед или взобрались на постамент стоявшего тогда на площади памятника, чтобы грудью встретить стену огня. Большинству (среди стоявших здесь было много женщин) казалось, что наступает конец света, так разительно этот день отличался от вчерашнего. Не успели солдаты построиться, как, по словам очевидца, с южной стороны выехал верхом блестящий офицер и что-то прочел по бумаге, которую держал в руке. Его мало кто слышал, но мне впоследствии рассказывали, что это был приказ разойтись и предостережение, что он имеет законное право в случае ослушания стрелять по толпе. Толпа приняла это как вызов и ответила глухим угрожающим ревом, после чего настала непродолжительная тишина, пока офицер не вернулся в ряды Я стоял с краю, близко от солдат, говорит очевидец, и увидел, как выкатили вперед три маленькие машины. Я узнал в них пулеметы. Тогда я закричал: «Бросайтесь наземь, они будут стрелять!» Но едва ли кто мог броситься наземь, так тесно была сжата толпа. Я услышал резкий выкрик команды и только успел подумать, что со мной будет через минуту. Затем слов но земля разверзлась и ад предстал перед нами. Ни к чему описывать последовавшую затем сцену. Пули пробили глубокие бреши в тесной толпе. Убитые и раненые покрывали землю. Вопли, стоны, крики ужаса наполнили воздух, пока не стало казаться, будто в мире ничего другого не существует, кроме убийства и смерти. Те из наших вооруженных людей, которые еще не были ранены, дико крича, открыли рассыпной огонь по солдатам. Один или два из них упали, и я увидел офицеров, которые, проходя вдоль рядов, уговаривали солдат продолжать стрельбу. Но те мрачно выслушивали приказания и опускали приклады ружей. Лишь один сержант подскочил к пулемету и стал наводить его. Тогда высокий молодой офицер выбежал из рядов и за шиворот оттащил сержанта обратно. Солдаты стояли неподвижно, а охваченная ужасом толпа, почти вся безоружная (большинство вооруженных людей сразу же погибли), начала растекаться с площади. Впоследствии мне говорили, что солдаты на западной стороне тоже стреляли и, таким образом, принимали участие в этой бойне. Не помню, как я выбрался с площади я шел, не чувствуя земли под ногами, исполненный бешенства, ужаса и отчаяния.

Так говорит очевидец. Число убитых на стороне народа после минутной стрельбы было огромно, но точные цифры не легко установить. Вероятно, погибло до двух тысяч человек. Из числа солдат шестеро было убито наповал и двенадцать ранено.

Я слушал, дрожа от волнения. Глаза старика сверкали, и лицо его горело, когда он сообщил мне то, чего я всегда опасался. Все же я удивился его приподнятому настроению после рассказа об этой безжалостной расправе.

— Как ужасно! — сказал я. — Надо думать, эта бойня на время положила конец всей революции?

— О нет! — воскликнул Хаммонд. — Только тут она по-настоящему и началась.

Он наполнил бокалы, встал и промолвил:

— Осушите бокал в память тех, кто там погиб, ибо долго придется мне рассказывать, сколь многим мы им обязаны!

Я выпил. Он снова сел и продолжал:



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-05-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: