Быль о верности (Любовь к человеку)




Поезд приближался к Львову. Пассажиры уже начали собирать багаж и упаковывать чемоданы, когда в раскрытую дверь нашего купе просунулась голова пожилого проводника:

— Граждане, если у кого есть съестные остатки, не выбрасывайте, отдайте мне… — В руках он держал бумажный кулек, свернутый из старой газеты. Там уже лежало что-то.

— Что, свинью выкармливаешь, друг? — громогласно осведомился коренастый, пышущий здоровьем военный, всю дорогу дувшийся в соседнем купе в преферанс. — Хорошее дело! Люблю поросятинку, поджаристую, с косточкой…

— Нет, это не для себя, — уклончиво возразил проводник. — Я как-нибудь проживу и без этого…

Странно. Полчаса назад я видел его у мусорного ящика в тамбуре — он выуживал из него куски хлеба, обглоданные кости, засохшие сырные корочки. Делал это сосредоточенно, будто выполнял какую-то важную работу, и нисколько не смутился от того, что его застали за таким занятием. «Видно, не в первый раз», — подумалось мне; так оно и было. Завернув добычу в смятую газету, он тотчас отнес ее к себе. Для чего или для кого он копил? Нищим, что ли, подавать? Но за всю дорогу мы не видели ни одного попрошайки. Кому это, действительно, может быть еще нужно, кроме свиней и поросят. Не сам же он собирается это есть! Сказать честно, я даже подумал нехорошо об этом серьезном, сдержанном человеке, на которого у нас за сутки с лишним пути не было ни единого нарекания. Выколачивает дополнительные доходы из своей должности?

Проводник держался достаточно вежливо и в то же время твердо. Впрочем, никто не собирался ему перечить.

Известно, что в пути пассажиры едят, остается много объедков. Все это мы собрали и отдали ему.

— А все-таки кому же? — спросила молоденькая пассажирка-студентка, возвращавшаяся в институт после каникул, аккуратно сметая в подставленный кулек колбасную шелуху, черствые корочки и крошки.

— Сейчас вы увидите, кто меня будет встречать… Скоро будет станция, поезд на ней стоит долго… — Он оставался серьезен, все шуточки и намеки отскакивали от него; только в глазах появилось какое-то новое выражение.

После, я видел, он прошел по всему вагону, заглянул во все купе, все с той же единственной целью.

Вагоны начали замедлять свой бег. Толчок. Поплыли чистенькие станционные постройки с красными черепичными крышами в том характерном стиле, по которому сразу отличишь Западную Украину — бывшую Галичину, или Красную Русь, окраинную часть нашего государства, — с тщательно ухоженными пашнями, чередующимися с небольшими перелесками, с разгуливающими группами и в одиночку важными грачами и замершими на одной ноге аистами. Еще толчок, локомотив затормозил… Высунувшись из окон, мы следили за проводником. Стоя на нижней ступеньке вагонной подножки со свертком под мышкой, он кого-то искал глазами.

Вот! Неужели ее? На перроне стояла старая-старая овчарка с мутными глазами, с облезшей, свалявшейся шерстью, с обломанными, расщепленными когтями, как бывает всегда у очень возрастных, запущенных и мало двигающихся собак. Весь вид ее говорил, что она стара, одинока, лишена присмотра и ласки. Стара — ибо морда ее была седа (собаки с возрастом седеют, как и люди), в глазах синева, старческая катаракта; и без хозяина: гребень и щетка давно не касались ее шкуры. Судя по всему, она бедствовала долго, и лишь опытный глаз по признакам экстерьера установил бы, что когда-то это было великолепное породистое животное, полное силы и красоты. Собака не проявила бурной радости, увидев проводника, лишь чуть шевельнула облезлым хвостом. Однако поведение, изменившееся выражение ее морды, когда проводник, спрыгнув на перрон, подошел к ней, говорили, что она встречала именно его.

В руках у проводника теперь был уже не кулек, а целый мешок: кулька не хватило, и он снял грязную наволочку с подушки, наполнил ее. Мы ждали, что, отойдя в сторонку, он сейчас высыплет содержимое наволочки перед собакой где-нибудь под кустом или сперва угостит лакомым кусочком, а после отдаст остальное. Но — нет: потрепав собаку по загривку, как старую знакомую, он сразу заторопился куда-то прочь; животное потащилось за ним. Оба скрылись за углом.

Проводник вернулся, когда мы уже начали опасаться, что он опоздает к отправлению поезда. Наволочка была пуста, на лице его читалось выражение спокойного удовлетворения. Казалось, человек сделал что-то важное, необходимое, и теперь совесть его чиста.

— Это что — твоя подшефная? Давно ты обслуживаешь ее? — спросил преферансист. — А хозяин что, не кормит?

Со свойственной этой категории людей прямолинейностью и грубоватой, но не обидной фамильярностью он, кажется, готов был подтрунивать над человеком в железнодорожной форменке, которому, видно, не хватало своего дела, что он еще заботился о какой-то полудохлой беспризорной псине.

— Хозяина нет. Она ничья. Хозяева все мы…

«Хозяева все мы». Прозвучало строго и с укором.

И дальше мы узнали историю этого пса.

Когда-то овчарка принадлежала полковнику в отставке, ветерану Великой Отечественной войны. Человек одинокий и больной, он жил здесь, в пристанционном поселке, коротая дни в обществе собаки. Несколько лет назад он умер. Хоронить его приехали дальние родственники, друзья-однополчане. В траурной процессии вместе с людьми шла за гробом и собака. Вместе со всеми она присутствовала при погребении, видела, как, глухо стукнув, упали на крышку гроба первые пригоршни земли, как стал расти холмик, поставили звезду, напоминающую о ратных делах и заслугах покойного. Отзвучали прощальные речи, отзвучал последний прощальный салют, люди ушли, а собака осталась.

Она стала жить на кладбище. Она не хотела покинуть место вечного упокоения дорогого ей человека, не соглашалась расстаться с ним. Кто-то построил ей будку рядом с могилой. Там она и жила, неся круглосуточную свою последнюю вахту — в летний зной и в зимнюю стужу, в дождь и в пургу… Добрые люди приносили еду; но когда-то принесут, а когда-то и не принесут… Голод вынуждал ее выходить и искать себе пропитание на станции. И вот там однажды она встретилась с проводником. Сколько людей прошло мимо нее, не заинтересовавшись, зачем она тут, чья, что делает. Он — не прошел. Он оказался человеком доброй души, он покормил, приласкал ее, — и с тех пор, вот уже в течение нескольких лет, она неизменно являлась на свидание к нему. Без расписания и часов она превосходно знала, когда приходил поезд, шел ли он в ту или в другую сторону, и не опоздала ни разу. А он в свою очередь каждый раз исправно собирал остатки пассажирских пиршеств и относил ей в конуру на кладбище. Ей хватало, чтоб не умереть. Наверное, если бы не он, она давно бы погибла.

Вероятно, по-своему она привязалась к нему, хотя бурно не выражала своих чувств, — он ведь был теперь единственным человеком на всем белом свете, благодаря заботам которого она продолжала существовать.

— И вот что особенно удивительно, — говорил проводник. — Ведь расписание два раза в году, весной и осенью, меняется. Спросить она не может. Прочитать, само собой разумеется, тоже не может. Но каким-то удивительным инстинктом она всегда вовремя узнает об этом и, глядишь, опять тут…

Он помолчал и добавил:

— И ни разу она не пыталась зайти за мной в вагон, ну, никак. Звал — нейдет…

Нет. Она знала и ждала его, радовалась всякий раз, когда на перроне появлялась знакомая приземистая фигура немолодого мужчины в привычной форменной фуражке железнодорожного служащего, но ни разу не изменила тому, мертвому.

— Что же вы раньше не сказали мне! — закричал наш спутник майор. Швырнув на сиденье щегольской чемодан желтой кожи, он рывком отбросил крышку и, выхватив полкруга дорогой копченой колбасы, ткнул проводнику: — Нате! Отнесите ей!

— Не успеть, — покачал тот головой. — Завтра мне ехать с обратным рейсом, вот тогда я передам ваш подарок…

— Возьмите и это, — сказала студентка, протягивая кусок аппетитного домашнего пирога. Поделились все, кто чем мог.

Поезд тронулся, унося воспоминание о прекрасном преданном существе. Колеса отстукивали километры, а мы все что-то притихли, приумолкли, и у всех в глазах стояло это удивительное создание, которое даже после смерти хозяина продолжало хранить ему верность. У студентки на глазах блестели слезы.

А мне вспомнилось.

Во Львове, на знаменитом Лычаковском кладбище, есть скромный памятник. Ему много лет, стерлись надписи, выветрился, стал шершавым, позеленел камень, но, побеждая время, продолжает оставаться ясным и светлым смысл памятника.

Надгробная плита покрывает старинный, вросший в косогор склеп; на ней — бюст мужчины с удлиненным лицом, как у древних славян, в полустертых чертах угадывается мужественность и воля; обок, с двух сторон, две лежащие длинноухие собаки, похожие на пойнтеров. Изустное предание, передаваемое из поколения в поколение, повествует: когда окончил свой земной путь сей безвестный, две собаки продолжали ходить на его могилу, — и в конце концов их нашли тут мертвыми…

Каменные, они и поныне продолжают охранять его покой.

Ничего не сохранилось. Ни имени, ни прозвания. Кто он был? чем занимался? Неважно.

— Это был человек, — не отрывая задумчивого взгляда от бюста, негромко и отчетливо сказала сопровождавшая меня женщина, местная жительница. Ее слова запомнились мне.

Любят — человека, и старый осиротелый пес с потухшими, слезящимися глазами, с каждым оборотом колес все больше отдалявшийся от нас и тем не менее остававшийся с нами, был живым подтверждением этого. Любят — человека!

Человеком был полковник, владелец верного животного, потерявший на войне всех близких.

Человек — наш проводник. Мне стало стыдно, что я плохо думал о нем. В новом свете предстали передо мной и бравый, немного беспардонный вояка, изрядно надоевший за время пути со своим преферансом, и милая, славная черноглазая украинка студентка и другие, проявившие живое сочувствие к бездомному, одинокому псу. Если старый пес был олицетворением долга, не знающего компромиссов, то и люди понимали свой долг по отношению к живому существу!

А поезд продолжал отстукивать колесами, увозя грустную и прекрасную легенду-быль о преданном сердце бессловесного существа, над которым оказалась не властна даже смерть.

Потрясенные, мы продолжали молчать и думать каждый свое. Казалось, там, на станции с красными черепичными крышами, название которой мы даже не успели запомнить, осталась частичка каждого из нас. Мы будто потеряли кого-то очень дорогого и близкого. И так хотелось сейчас обогреть, приласкать животное, сказать ему доброе слово… Долго ли оно еще будет жить там? Сколько ему осталось?

Я представлял, как пес укладывается в своей холодной продуваемой конуре и ждет. Чего? А может, и не ждет. Ведь только люди живут надеждой, разумом, расчетом. Животное просто любит; и коль любит, отдается этому без остатка, такова его натура.

Любовь к человеку… Когда-то далекий пращур наш, еще не вышедший из полудикого состояния, которого мы уже не можем рассмотреть за дальностью веков, подарил хищному зверю первую ласку, первое человеческое тепло — и зверь ответил на это такой силой преданности, которая не перестает изумлять по сей день. Дряхлый, немощный пес показывал пример того, как надо любить.

Я думал о нем, а в памяти вставал длинный ряд таких же, как он: Фрам, угрюмый северный пес, вожак ездовой упряжки, похоронивший себя в ледяной пустыне, где остался его мертвый друг Георгий Седов; Бобби из Грейфрайерса, небольшой лохматый шотландский терьер, проживший годы на могиле старого пастуха; Кучи, пес из Варны, который, стоя на берегу моря по брюхо в воде, оплескиваемый солеными волнами, ежедневно ожидал своего пропавшего без вести хозяина-рыбака; «итальянец» Верный, в течение четырнадцати лет не пропустивший ни одного поезда, на котором, по его расчетам, должен был возвратиться его хозяин — машинист, убитый фашистской бомбой, — и подвиг собачьей души вырастал в нечто поистине беспредельное, величественное и гордое…

А колеса продолжали стучать, стучать…

 

Джек Лондон однажды записал:

«Самоотверженная и бескорыстная любовь зверя проникает в сердце того, кто испытал шаткую дружбу и призрачную верность человека…»

Не в укор вам, люди: задумайтесь над этими словами!

Он вернется

…Уши и голову, слушая их, подняла тут собака Аргус;

она Одиссеева прежде была, и ее он

Выкормил сам; но на лов с ней ходить не успел,

Принужденный

Плыть в Илион. Молодые охотники часто на диких

Коз, на оленей, на зайцев с собою ее уводили.

Ныне ж, забытый (его господин был далеко), он,

бедный Аргус, лежал у ворот на навозе, который от многих

Мулов и многих коров на запас там копили, чтоб после

Им Одиссеевы были поля унавожены тучно;

Там полумертвый лежал неподвижно покинутый

Аргус.

Но Одиссееву близость почувствовал он,

шевельнулся,

Тронул хвостом и поджал в изъявление радости уши;

Близко ж подползть к господину и даже подняться не был он

В силах…

Гомер. Одиссея

— Ну, до свидания, Джери. Приглядывай тут без меня за хозяйкой. Слушайся ее, зря не лай, но и себя в обиду не давай. Смотри, вернусь — спрошу с тебя, как ты тут охранял дом и наблюдал за порядком!

Так говорил хозяин Джери, присев на корточки перед собакой и ласково поцарапывая у нее за ушами. Слова были шутливы, но в тоне голоса звучала грустная нотка. Умный пес, не моргая, внимательно слушал хозяина, слегка вытягивая шею и осторожно принюхиваясь к его лицу, будто стараясь глубже вобрать его запахи, чтобы хватило надольше, сохранилось прочнее.

Алексей Батурин уходил на фронт, и Джери — большой черный дог с массивной головой и умными выразительными глазами — словно понимал серьезность момента. Он не проявлял обычного оживления и только все старался вникнуть в смысл слов. Рядом стояла жена Алексея, Вера, и, закусив губы, чтобы не разрыдаться, молча ждала конца этой сцены.

Алексей поднялся, легко вскинул за плечи вещевой мешок и, обняв жену, крепко поцеловал. Она прильнула к нему, как бы надеясь отдалить этим страшный час разлуки, удержать Алексея, но он осторожно разнял ее руки, мягко отстранил от себя и, еще раз потрепав собаку, шагнул за порог.

Вера метнулась к окну. Ее опередил Джери. Мелькнули в светлом четырехугольнике калитки край серого плаща Алексея, его высокая прямая фигура, и ворота закрылись. Он ушел.

Обхватив голову собаки, точно пытаясь передать с этой лаской всю любовь к Алексею, Вера дала волю слезам.

Вера уходила на работу рано, приходила поздно; Джери целые дни сидел дома один. Вера работала машинисткой в крупном учреждении. Возвращаясь со службы, она уже от ворот видела в окне настороженные уши и голову дога. Джери ждал ее. Точно так же он ждал в обычный час возвращения с работы Алексея. Джери очень хорошо знал этот час. По мере того как стрелка часов приближалась к цифре шесть, он начинал проявлять признаки беспокойства, перебегал от окна к дверям и обратно, просился во двор и, когда Вера выпускала его (она приходила раньше мужа), бежал к калитке. Там он и встречал своего хозяина, приветствуя его радостным повизгиванием и такими прыжками, какие, казалось, могли быть позволены только маленькому глупому щенку, но никак не ему, солидному, взрослому псу.

Иногда Вера брала работу домой, и тогда до позднего вечера в квартире не стихал стрекот пишущей машинки. Джери лежал у ног хозяйки и, закрыв глаза, дремал.

Джери был взят двухмесячным щенком, когда Алексей и Вера только что поженились. Это было уморительное существо с забавно выпученными глазами, с нелепо торчащими в разные стороны висячими ушами, с длинными костлявыми лапами, точно приделанными от другого туловища, и такой необычной худобы, что первое время с ним неудобно было ходить на улице: прохожие обращали внимание и говорили, что хозяин не кормит собаку.

На третьем месяце жизни щенку пришлось перенести болезненную операцию купирования ушей. Вере запомнился этот день. Пришел ветеринарный врач-хирург, разложил на столе свои инструменты, приготовил баночку йода, щенка положили на стол, Алексей и Вера держали его, а врач, растянув в специальных зажимах болтающиеся кончики ушей, быстро и ловко отделил их с помощью маленьких ножничек. Щенок отчаянно вопил, бился, из глаз Веры текли слезы, Алексей хмурился, только врач был невозмутим и даже пробовал что-то шутить насчет «фасона» ушей. Вера еще накануне пыталась протестовать против операции, называя ее варварской и доказывая, что собака может жить и с длинными ушами и совсем не обязательно ее мучить (придумали тоже: какая разница — длинные уши или короткие, стоячие или висячие, как будто это имеет какое-то значение!), но Алексей категорически заявил, что без купировки «дог не будет походить на дога». До этого Вера и не думала, что дог не родится со стоячими ушами, а ему их делают искусственно.

И вот преданная собачья натура!.. Плачущий, с залитыми йодом и кровью ушами, щенок попищал-попищал и полез искать утешения на коленях у своего мучителя-хозяина. Уши скоро зажили и приняли свою настоящую форму — стали остроконечными, стоячими, всегда направленными вперед, как будто собака находилась в состоянии непрерывной настороженности.

С возрастом менялся весь облик Джери. Исчезла неестественная худоба, стал осмысленным взгляд маленьких круглых глаз, которые из светло-серых стали голубоватыми с большим серым зрачком, все тело налилось и сделалось упругим. К двум годам Джери превратился в великолепный экземпляр своей породы. Он был высок, громаден, под черной атласной шкурой ходили упругие мускулы. Люди и теперь останавливались на улице, чтобы посмотреть на собаку, но уже с другим чувством, не скрывая своего восхищения.

Джери, как все доги, лаял редко, на людей бросался еще реже, но Вера и Алексей знали, что можно на него оставить весь дом и не пропадет ни одна вещь. Мощные челюсти, грозный взгляд (таким он казался всем посторонним) и огромные размеры его тела могли привести в трепет кого угодно.

Двух сунувшихся однажды в квартиру бродяг он напугал так, что они не помнили, как выскочили со двора, потеряв шапку. В другой раз, вечером в пустынном переулке, на Алексея набросились двое хулиганов; Джери одного повалил, а другого, пытавшегося сопротивляться, так искусал, что его пришлось отправить на машине «Скорой помощи» в больницу.

Джери был трогательно предан воспитавшим его людям, но выделял Алексея — беспрекословно повиновался ему, повсюду ходил за ним, ждал его, как будто сейчас кончалась его жизнь. Казалось, и живет он на свете только потому, что живет хозяин.

Теперь всю силу своей преданности он перенес на Веру, законную восприемницу прав его обожаемого хозяина. Он так же ждал ее, как ждал когда-то Алексея, так же встречал у дверей радостным повизгиванием, трепеща от возбуждения всем своим массивным телом. И одновременно он продолжал ждать Алексея. Каждый день в урочный час он отправлялся к калитке и, прождав напрасно полчаса, тихо возвращался обратно и ложился в своем углу.

Так прошло два года.

На третьем году перестали приходить письма от Алексея. От острого чувства тревоги Вера не находила себе места. На заводе, где работал до ухода на фронт Алексей, и в военкомате, куда она приходила справиться, нет ли каких известий, утешали ее, говорили, что отчаиваться не следует, что на войне часто так бывает — нет-нет человека, а потом вдруг и объявится, но это успокаивало ее мало. Чтобы заглушить щемящую тоску, Вера стала работать еще больше. Она брала внеочередные дежурства, и Джери нередко теперь оставался в квартире на всю ночь. Возвращаясь с ночного дежурства, Вера видела в зеркало утомленные, обведенные темными кругами глаза, в которых застыла печаль, морщинки, которых не было раньше.

Дома за работой она засиживалась нередко далеко за полночь. Так она забывала свое одиночество, свою тоску. Но иногда тяжелые мысли брали свое, и тогда, уронив голову на руки, забыв о работе, которую нужно закончить к утру, она предавалась отчаянию. Приходила в себя оттого, что кто-то тихонько тыкался ей в бок. Джери подходил и носом толкал хозяйку.

До этого Алексей писал часто, подробно описывая военный быт, своих товарищей, их боевые успехи. Письма были для нее большим утешением. Читая их, она словно сама вместе с Алексеем находилась там, среди бойцов, шла с ними в бой и побеждала, переживала все, что переживал он.

Алексей — где-то он теперь? Каждая вещь в доме напоминала его. Он подарил машинку ко дню рождения Веры и радовался ее успехам в машинописи, говоря, что никакое ремесло за плечами не залежится. Даже Джери был частицей Алексея.

У лее появилась привычка разговаривать с Джери. Ей казалось, что она разговаривает с Алексеем. Иногда она забывалась до того, что начинала путать имена. Опомнившись, она поспешно произносила:

— Да нет же! Ты Джери, а не Алеша! Алеша далеко. Но он вернется к нам. Обязательно вернется! Правда, Джери? — А через несколько минут начинала снова:

— Ты не сердись, что я работаю много. Так нужно, милый! Нужно и для тебя, и для меня, и для всех нас. Ты сам это понимаешь. Потом я всегда буду с тобой!

Джери — будто понимал — настораживался, внимательно слушал, в какие-то моменты принимался махать твердым, как палка, хвостом. Он уже привык к этим беседам; и вообще, утверждают зоологи, животные любят, когда с ними разговаривают.

В редкие свободные дни она садилась за стол. Джери подсаживался тут же, но потом, устав, ложился и слушал радио.

— Ага! Слышишь, Джери! — говорила она. — Папа взял новый город! Скоро он приедет к нам!

«Папой» она привыкла называть Алексея еще в пору их медового месяца. Алексей был такой внимательный, такой заботливый и нежный; он носил ее на руках, как ребенка. «Ты как папа!» — говорила она. Теперь это слово отзывалось в ней глухой болью. Тягостнее всего была неизвестность. Уж пусть он ранен, пусть искалечен, но только бы знать, что он живой, что он вернется к ней!

И вдруг это бесконечное ожидание взорвалось — почтальон принес письмо, в котором Вера извещалась, что муж ее, Алексей Батурин, тяжело раненный, но выздоравливающий, находится в госпитале в ее родном городе. Да, да, здесь, в городе! Командование госпиталя просило ее прибыть для переговоров: Алексей должен был скоро выписаться из госпиталя. С военной точностью в бумаге указывался день и час…

Вера чуть не сошла с ума от счастья, читая и перечитывая это послание. Алексей скоро будет дома! Она даже забыла удивиться, почему он не писал до сих пор.

На радостях она затеяла приборку, чтобы к приезду Алексея все в квартире блестело! Принялась мыть и скрести, плача и смеясь, называя себя дурочкой и глупой, то и дело выбегая из комнаты, чтобы поделиться своей радостью с соседями. Она раздала соседским ребятишкам все имеющиеся у нее сладости, скормила Джери большой кусок мяса, который думала растянуть для себя на несколько дней и который в эту тяжкую военную пору стал деликатесом (ведь теперь все выдавали по карточкам, строго нормированно; и Джери, как высокопородный пес, тоже кормился по карточкам — паек на него выдавали в клубе служебного собаководства). Передвигая столы и стулья, гоняла с места на место попадавшего под руку Джери и кричала ему:

— Папа вернулся! Ты понимаешь, Джери! Дурак ты этакий!

Джери ходил за ней по пятам, стучал хвостом по мебели и следил за хозяйкой повеселевшими глазами.

Вера договорилась с начальником учреждения, что на следующий день запоздает на работу. Смеющаяся, с счастливым лицом, она кричала в телефонную трубку:

— Вернулся! Да, да! Вернулся! Передайте всем, что вернулся! Рада ли я? Что вы спрашиваете?! Я еще ничего не понимаю!..

Она провела бессонную ночь; не знала, как ей дождаться утра. Мысленно она рисовала себе завтрашнюю встречу с Алексеем, пыталась представить, каким он стал за время войны, сильно ли изменился или нет.

К указанному часу она стояла у дверей госпиталя.

Ее провели к замполиту — пожилому бритому человеку с майорскими погонами. Он усадил ее в кресло и стал подробно рассказывать о том, как Алексей был привезен сюда. Потом пришел главный врач — в белом халате, с озабоченным, усталым лицом. Вероятно, у него сегодня было много операций. Вера отметила это почти машинально. Он тоже принялся говорить об Алексее, о том, какое у него тяжелое ранение, что она должна приготовиться к тому, что он потребует много заботы. Вера недоумевала, зачем они все это рассказывают ей, когда все ясно: Алексей здесь и она должна немедленно видеть его.

Их слова как будто через какую-то завесу едва доходили до нее. Она твердила себе: «Алексей здесь! Алексей здесь! Сейчас я увижу его!..» Она с трудом удерживалась от желания прервать этот вежливый разговор, вскочить и броситься по палатам, найти Алексея, прижать его к себе…

— Он очень тяжелый, — осторожно сказал замполит. — Я не хочу вас чересчур обнадеживать. Он перенес несколько сложных операций, и сейчас он, — замполит с явной неохотой выговорил это слово, — инвалид.

Да, да. Вера кивала головой. Она все понимает. Он инвалид. Он потерял на войне, защищая страну, силы и здоровье. Что ж, с тем большей любовью она будет заботиться о нем, о ее дорогом защитнике и супруге. Она все понимает, пусть они не беспокоятся; она окружит его такой заботой, что он забудет, что он инвалид, но только бы — скорей увидеть его! Вся поглощенная мыслью о близкой встрече, Вера не замечала ни странного тона разговора, ни взглядов, которыми обменивались ее собеседники. Она была точно в полусне.

Внезапно, будто только сейчас услышав, что Алексей инвалид, она встревоженно спросила:

— Но сейчас его жизни не угрожает опасность? Он не умрет?

— Нет, — серьезно подтвердил главный врач, — сейчас, в данную минуту, жизни его не угрожает никакая опасность.

Вера облегченно вздохнула.

— Он подорвался на мине, — настойчиво продолжал замполит, словно не замечая ее нетерпения. — Долго лежал в снегу, обморозился… Ему отняли обе ноги…

Как? У него нет ног? Значит, он калека? В груди Веры что-то оборвалось. Ей вдруг стало зябко в этой строгой казенной комнате со скупой обстановкой и двумя портретами на стенах. В первый раз она заметила, что здесь холодно и неуютно, что ей хочется скорей уйти из этого дома. Прежнего, лучезарного настроения как не бывало. Будто схваченная тисками, с помертвевшим лицом и остановившимися, широко раскрытыми глазами, она напряженно ждала следующих слов майора.

— Кроме того, его сильно контузило, выжгло глаза… — майор уже не тянул, он торопился закончить эту тяжелую сцену.

«Так, значит, он еще и слепой?» Вера почувствовала, как комната покачнулась и поплыла у нее перед глазами. Внезапная бледность разлилась у нее по лицу. Главный врач поспешно налил воды в стакан и подал ей.

— Нет, не нужно. — Она отвела стакан рукой. Со страхом смотрела на них. Что еще скажут ей эти два незнакомых человека, которых минуту назад она готова была целовать от радости?

— … И он не говорит. По крайней мере, сейчас, — торопливо добавил майор. — Возможно, что со временем это пройдет…

Так. Вот что скрывала фраза «прибыть для переговоров». Как она сразу не поняла…

Свет померк. Счастье поманило и исчезло. Осталась одинокая маленькая женщина, на которую обрушилось огромное горе. Сгорбившаяся, сразу постаревшая, она сидела в кресле неподвижно, глядя перед собой.

— Вы все мне сказали? — с трудом спросила она и не узнала своего голоса. Будто сказал кто-то другой.

— Да, все. Вы понимаете, что нам нелегко все это говорить, но мы должны были прежде побеседовать с вами. Вы должны решить, сможете ли взять его к себе. Есть дом инвалидов. Для таких, как он, лучше быть там, чем… Это очень тяжело, но вам нужно все обдумать…

Что?! Как они смеют!!!

Она поднялась гневная, возмущенная. Да знают ли они, могут ли понять, что такое для нее Алексей? Если бы они видели ее жизнь — их жизнь! — до войны, они никогда не решились бы сделать ей такое предложение. Отнять у нее Алексея!

— Об этом не может быть и речи, — твердо произнесла она. — Я беру его домой.

Ей дали белый больничный халат, посоветовали быть спокойнее при встрече с ранеными. Она надела халат и пошла вслед за сестрой.

В коридорах гуляли раненые; некоторые опирались на костыли, другие держали перед собой в напряженных и неестественных положениях согнутые в локте и загипсованные руки. Раненые, стоящие у окон, о чем-то разговаривали, смеялись. Ей показалось странным, что они могут смеяться.

Алексей лежал на третьем этаже. Они — сестра и Вера — поднялись по лестнице и потом долго шли по длинному коридору, — долго, потому что раненые обращались к сестре с вопросами и она вынуждена была останавливаться и отвечать. У последних дверей с большой черной цифрой «50» сестра остановилась.

— Вот здесь, — сказала она и внимательно посмотрела на посетительницу, словно спрашивая, готова ли та.

Сестра — немолодая молчаливая женщина — уже привыкла видеть человеческие страдания, но сегодняшний случай пробудил у нее какие-то новые чувства. Ей хотелось сказать молодой женщине что-то ободряющее, ласковое, но вместо этого она коротко, по-деловому сказала:

— Вторая койка налево. — И толкнула дверь.

Вера вошла в палату. За минуту до того новая навязчивая мысль возникла у нее в мозгу: сейчас она увидит Алексея, приласкает его — ему так нужна сейчас ее ласка! — и все будет хорошо, все будет, как прежде. Ее обманули: Алексей ранен, но он не калека, и все страшные рассказы об его уродстве — неправда. Неправда, неправда, неправда. Не может быть, чтобы с Алексеем произошло что-то такое, чего уже нельзя поправить ничем. Они просто хотели испытать ее…

В палате было всего три койки. Одна из них была пуста, на другой лежал раненый и стонал. Но Вера вряд ли заметила все это. Она сразу направилась к той, что стояла в углу, — второй слева. То, что лежало на ней, было закрыто пушистым плюшевым одеялом; виднелся лишь круглый стриженый затылок и часть шеи, неестественно белой и тонкой для мужчины. Лица больного не было видно — он лежал, отвернувшись к окну.

Какое-то мучительно-жалостное чувство проснулось в душе у Веры при виде этого до боли знакомого затылка, начавшего покрываться короткими русыми волосами. Взгляд задержался на отчетливом пятнышке — значит, было ранение и в голову. Приблизившись, она тихо позвала:

— Алеша… Алешенька… — И испуганно умолкла.

Раненый не пошевелился. Страшное сомнение внезапно охватило Веру. Когда она шла сюда, она до мельчайших подробностей видела эту встречу — как войдет в палату, бросится к нему на грудь и осыплет поцелуями, как он протянет к ней свои исхудавшие руки и радость засветится у него в глазах; знала, какие слова скажет ему… Сейчас она не знала ничего. Словно кто-то невидимый сковал ей руки и ноги, отнял ласковые слова.

Неужели это Алексей? Нет, это не Алексей, его невозможно узнать, он такой маленький… Она боялась смотреть туда, где должны быть ноги. Она знала: их там нет…

Беспомощно она взглянула на сестру.

Та поняла и, наклонившись над раненым, громко сказала ему в самое ухо:

— Больной, к вам пришли! — И добавила — для Веры: — У него контузия. С ним надо разговаривать очень громко, иначе он не услышит.

Подавляя первое чувство отчужденности и внезапно возникшей растерянности, уже стыдясь своей слабости, Вера опустилась перед раненым на колени и, слегка прикасаясь к нему руками, заговорила громко и ласково над его ухом:

— Алешенька! Это я, Вера!..

Безмерная материнская нежность и сострадание затопили ее, усиливаясь с каждой минутой; она припала к нему, бессвязно повторяя сквозь слезы:

— Алешенька! Ты слышишь меня? Я — твоя жена, Вера…

Раненый сделал слабое движение, как бы желая высвободиться. Вера вскочила. Руки!.. Они же забыли сказать про руки! У него нет и рук! От него уже не осталось ничего, что напоминало бы прежнего статного и сильного Алексея!..

Медленно-медленно больной повернул голову на подушке, и на Веру глянуло чужое, все в багрово-синих рубцах, изуродованное лицо с пустыми впадинами вместо глаз. Большой белый шрам наискось пересекал эту страшную маску. Вера вскрикнула и лишилась чувств.

Она очнулась в знакомом кабинете. Сестра держала ее голову, главный врач давал нюхать что-то из флакона. Тут же был и замполит. Крупными шагами он ходил из угла в угол, озабоченно взглядывая на группу у кресла, в котором полулежала Вера.

— Вы не переменили своего решения? — спросил он, когда она окончательно пришла в себя и могла разговаривать.

— Я беру его к себе. Что я должна делать, чтоб облегчить его существование? Сколько он может прожить в таком состоянии?

Она замерла, ожидая ответа.

— Он может умереть каждую минуту и может прожить годы, — ответил главный врач. — Организм очень крепкий, хотя и сильно подорван.

— Да, у него всегда было очень хорошее здоровье, — как эхо отозвалась Вера. В глазах у нее все еще стоял страшный обрубок человека с искаженным багрово-синим лицом и пустыми, мертвыми глазами.

Здесь же, в этом кабинете, Веру познакомили со всеми обстоятельствами ранения Алексея, — теперь это незачем было скрывать от нее. Его нашли на поле боя неузнаваемо обезображенным; мина изуродовала лейтенанта, мороз довершил остальное. Документов у него не было, его опознали только по письму к жене, спрятанному на груди во внутреннем кармане. Он писал, что уходит на опасную операцию, надеется вернуться, но — на войне возможны всякие случайности, — если не вернется, пусть товарищи перешлют жене это его последнее письмо. Если бы не это письмо, числиться бы ему в без вести пропавших.

Долгое время он находился между жизнью и смертью. Думали, что он умрет — столько ран было на его теле, но наперекор всему он начал поправляться, и вот он здесь.

Вере подали письмо. Она развернула эти листочки серой газетной бумаги, густо исписанные карандашом, с бурыми пятнами по краям, долго смотрела в них, словно не понимая. Да, его почерк, его слова — его ласковые слова, которыми он называл ее. Сомнения нет, это Алексей, хотя его и невозможно узнать.

Она не помнила, как добралась до дома, как открыла ключом дверь и вошла в квартиру. Джери, по обыкновению, встретил ее у дверей. Она не ответила на его ласку. Медленно, с окаменевшим лицом она прошла вперед, Медленно разделась и бросила пальто на стул. Потом опустилась на кушетку и разрыдалась. Силы оставили ее.

В воскресенье она перевезла Алексея к себе. Весь госпиталь — врачи, санитарки, сестры — вышел провожать их. Все считали, что больному из пятидесятой палаты только одна дорога — в инвалидный дом, и вот к нему приехала жена — красивая молодая женщина, которой жить да радоваться. Что она будет делать с калекой-мужем? Женщины потихоньку жалели ее; главный врач, с уважением пожимая на прощание руку Батуриной, строго и участливо взглянул ей в глаза.

Одна Вера была спокойна. То, что случилось, конечно, несчастье. Но это не жертва с ее стороны — взять больного мужа к себе в дом. Это ее обязанность. Как бы она смотрела людям в глаза, если бы поступила иначе?

Пока раненого вносили в дом, Джери рвался и рычал; потом, когда санитары ушли и Вера отпустила его, он быстро обнюхал следы на полу, бросился к кровати и принялся нюхать лежащего на ней человека. Шерсть на загривке, поднявшаяся дыбом при появлении чужих людей, постепенно улеглась; он нюхал настолько долго, что Вера, боясь, как бы он не ушиб больного, несколько раз отгоняла его. Потом он лег перед кроватью и, положив голову на передние лапы, затосковал.

Да, он тоже понимал горе, чувствовал, что дом постигла беда. Не радовался возвращению хозяина, не стучал хвостом по мебели, разгуливая по квартире с гордо поднятой головой и напружиненным телом, не ластился к дорогим для него людям, — нет, он понимал, что случилось что-то страшное, непоправимое, и тихо лежал на полу, подолгу останавливая взгляд то на неподвижной фигуре в кровати, то на хозяйке, точно спрашивая о чем-то. В этот день он отказался от пищи. Он отказался от пищи и в следующие дни. Он часами неподвижно лежал перед кроватью и, казалось, ждал того момента, когда лежащий на ней человек поднимется и пойдет. Иногда Джери принимался нюха



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-04-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: