Было уже довольно поздно, когда пришел Жора Арутюнянц. Он ужасно смутился, попав на свет, - оттого, что был весь в грязи, оттого, что не было ребят, и оттого, что ему пришлось сесть рядом с Люсей. От смущения он выпил полстакана самогона, который Люся преподнесла ему, и опьянел. Когда пришли Володя и Толя Орлов, Жора был так мрачен, что даже приход товарищей не вывел его из этого состояния разочарованности.
Ребята тоже выпили, Взрослые были заняты своими разговорами. По отдельным обрывкам фраз, которыми обменивались ребята, Люся поняла, что они были не в гостях.
- Где? - шопотом спросил Володя, перегнувшись к Жоре через Толю «Гром гремит».
- Больница, - мрачно ответил Жора. - А вы?
- Наша школа… - Володя, узкие темные глаза которого загорелись удалью и хитрецой, еще больше перегнулся к Жоре и возбужденно зашептал ему на ухо.
- Как? Не маскировка? - спросил Жора, выйдя на мгновение из своего состояния.
- Нет, всамделишную! - сказал Володя. - Школу жалко, да ни черта, построим новую!
Люся, обидевшись, что они секретничают без нее, сказала:
- Если ты назначаешь свидания, сиди дома. Весь день бегали ребята и какие-то девочки: «Володя дома? Володя дома?»
- Я - как Васька Буслай: «Все на Васькин двор!» - засмеялся Володя.
Толя «Гром гремит» со своими серыми вихрами и мосластыми конечностями вдруг встал и не совсем твердо сказал:
- Поздравляю всех с двадцатипятилетием Великой Октябрьской революции!
Он осмелел от того, что был пьян. Он стал очень румян, глаза у него стали хитрые, и он стал дразнить Володю какой-то Фимочкой.
А Жора, ни к кому не обращаясь, мрачно глядя перед собой в стол черными армянскими глазами, говорил:
- Конечно, это не современно, но я понимаю Печорина… Конечно, это, может быть, не отвечает духу нашего общества… Но в иных случаях они заслуживают именно такого отношения… - Он помолчал и мрачно добавил: - Женщины…
|
Люся демонстративно встала со своего места, подошла к Толе «Гром гремит» и стала нежно целовать его в ухо, приговаривая:
- Толечка, ты же у нас совершенно пьяненький…
В общем начался такой разнобой, что Елизавета Алексеевна со свойственной ей резкостью и житейской практичностью сказала, что пора расходиться.
По привычке заботиться о доме и детях тетя Маруся проснулась, едва рассвело; сунула ноги в шлепанцы, накинула домашнее платье, быстро растопила плиту и поставила чайник, и, задумавшись, подошла к окну, выходящему на пустырь, с левой стороны которого виднелись здания детской больницы и школы имени Ворошилова, а с правой, на холме, - здания райисполкома и «бешеного барина». И вдруг она издала легкий крик… Под сильно пасмурным, с мчащимися по нему низкими рваными тучами небом, на здании школы Ворошилова развевался на ветру красный флаг. Ветер то натягивал его с такой силой, что он весь вытягивался в трепещущий прямоугольник, то чуть отпускал его, и тогда он ниспадал складками, и края его завивались и развивались.
Красный флаг еще больших размеров развевался на здании «бешеного барина». Большая группа немецких солдат и несколько человек в штатском стояли у дома, у приставной деревянной лестницы и смотрели на флаг. Двое солдат стояли на самой лестнице, один в том месте, где она опиралась на крышу, другой чуть пониже, и то поглядывали на флаг, то переговаривались со стоявшими внизу, но почему-то никто из них не лез выше и не убирал флага. На этой самой высокой точке флаг величественно развевался, видный всему городу.
|
Тетя Маруся, не помня себя, сбросила шлепанцы, сунула ноги в туфли и, даже не накинув платка, нечесаная, побежала к соседке.
Калерия Александровна в нижней рубашке, с опухшими ногами, на коленях стояла на подоконнике, взявшись руками за наличники, и глядела на флаги с выражением экстаза на лице. Слезы ручьями бежали по ее худым темным щекам,
- Маруся! - сказала она. - Маруся! Это сделано для нас, советских людей. О нас помнят, мы нашими не забыты. Я… я поздравляю тебя…
И они кинулись друг к другу в объятия.
Глава сорок четвертая
Красные флаги развевались не только над зданиями «бешеного барина» и школы имени Ворошилова. Красные флаги развевались над дирекционом и над бывшим райпотребсоюзом, над шахтами № 12, №7-10, №2-бис, № 1-бис, над шахтами Первомайки и поселка Краснодон.
Народ со всех концов города стекался смотреть на флаги… У зданий и пропускных будок собирались целые толпы. Жандармы и полицейские сбились с ног, разгоняя народ, но никто из них не решился снять флаги; у подножья каждого флага прикреплен был кусок белой материи с черной надписью: «Заминировано».
Унтер Фенбонг, поднявшийся на здание школы имени Ворошилова, обнаружил провод, идущий от флага в чердачное окно. И на чердаке действительно лежала мина под стрехой, - она даже не была замаскирована.
Ни в жандармерии, ни в команде СС не было никого, кто умел бы обращаться с минами. Гауптвахтмайстер Брюкнер послал свою машину в окружную жандармерию в Ровеньки за минерами. Но минеров не оказалось и в Ровеньках, и машина помчалась в Ворошиловград.
|
Во втором часу дня прибывшие из Ворошиловграда минеры разрядили мину на чердаке школы, а во всех остальных местах мин обнаружено не было.
Молва о красных флагах, вывешенных в Краснодоне в честь Великой Октябрьской революции, прошла по всем городам и поселкам Донецкого бассейна. Позор немецкой жандармерии уже не мог быть скрыт от фельдкоменданта области в Юзовке, генерал-майора Клера, И майстер Брюкнер получил приказ во что бы то ни стало раскрыть и выловить подпольную организацию, в противном случае ему предлагалось снять с погон птички и пойти в солдаты.
Не имея никакого представления об организации, которую ему предстояло выловить, майстер Брюкнер поступил так, как поступали на его месте все жандармерии и гестапо: он снова запустил свой «частый бредень», как назвал это когда-то Сергей Левашов: в городе и в районе были арестованы десятки невинных людей. Но как ни част был бредень, он не захватил никого из членов «Молодой гвардии». Немцы не могли предположить, что эта организация состоит из мальчиков и девочек.
И правда, трудно было предположить это, если в ночь самых страшных арестов виднейший подпольщик Степа Сафонов, склонив набок белую голову и намусливая карандаш слюнями, записывал в своем дневнике:
«Часов в пять ко мне зашел Сенька, позвал в гости на Голубятники, сказал: будут хорошие дивчата. Мы пошли, посидели немного. Двое-трое дивчат было ничего, а остальные дрянь…»
22 ноября Олег и дядя Коля поймали вечернее сообщение Совинформбюро «В последний час» о прорыве немецкого фронта в районе города Серафимовича, северо-западнее Сталинграда, и о том, что отрезаны две дороги, питающие немецкий фронт под Сталинградом, и взято огромное число пленных.
Любка так и ахнула: район города Серафимовича, в прошлом станицы Усть-Медведицкой, был тот самый район, о котором она подавала сведения на позывные одной из наших фронтовых радиостанций.
29 ноября Совинформбюро сообщило о выходе наших войск на восточный берег Дона. И Ваня Туркенич, в ожидании, когда фронт будет на Донце, начал разрабатывать план вооруженного восстания в городе.
К этому времени в городе и далеко за пределами его действовали уже три постоянные боевые группы «Молодой гвардии».
Одна группа - на дороге между Краснодоном и Каменском; она нападала преимущественно на легковые машины с немецкими офицерами. Руководил этой группой Виктор Петров.
Вторая группа - на дорогах Ворошиловград - Лихая; она нападала на машины-цистерны: уничтожала водителей и охрану, а бензин выпускала в землю. Руководил этой группой освобожденный из плена Женя Мошков, лейтенант Красной Армии.
И третья группа - группа Тюленина, которая действовала повсюду. Она задерживала немецкие грузовые машины с оружием, продовольствием, обмундированием и охотилась за отбившимися и отставшими немецкими солдатами - охотилась даже в самом городе.
Бойцы групп сходились на задание и расходились после него поодиночке; каждый держал свое оружие в определенном месте в степи, закопанным.
В конце ноября от своих людей с хуторов «Молодой гвардии» стало известно, что немцы гонят в тыл из Ростовской области большое стадо скота, полторы тысячи голов. Стадо уже прошло мостом через Донец возле Каменска на правый берег и движется между рекой и большой грунтовой дорогой Каменск - Гундоровская. При стаде, кроме чабанов-украинцев с Дона, шла вооруженная винтовками охрана, двенадцать-тринадцать пожилых немецких солдат из хозяйственной команды.
В ту же ночь, как стало это известно, группы Тюленина, Петрова и Мошкова, вооруженные винтовками и автоматами, сосредоточились в лесистой балке на берегу речонки, впадавшей в Северный Донец, возле деревянного моста, где грунтовая дорога пересекала речонку. Разведка донесла, что стадо ночует километрах в пяти от них среди скирд, развороченных чабанами и солдатами на корм скоту,
Шел крупный холодный дождь со снегом, снег таял, под ногами образовалась грязная мокрая кашица. Ребята, приволочившие на ногах со степи пуды грязи, жались в кучи, согреваясь теплом друг от друга, шутили:
- Ничего себе, попали на курорт!
Рассвет забрезжил такой темный, мутный, сонный и так долго не приходил в себя, будто раздумывал: «Стоит ли вставать в такую отвратительную погоду, уж не вернуться ли обратно да и залечь себе спать!…» Но чувство долга перебороло в нем эти ленивые утренние размышления, и рассвет пришел на донецкую землю. В мешанине дождя, снега и тумана можно было видеть шагов на триста.
По приказу Туркенича, возглавлявшего все три группы, ребята, держа наизготовку винтовки окоченевшими, не разгибающимися пальцами, залегли по правому берегу речонки - с той стороны, откуда немцы должны были выйти на мост.
Олег, который тоже принимал участие в операции, и Стахович, взятый ими, чтобы проверить его в боевом деле, лежали на тем же берегу, пониже, там, где речонка делала излучину.
За то время, что прошло со дня вывода Стаховича из штаба, Стахович участвовал во многих делах «Молодой гвардии» и почти восстановил свое доброе имя. Это было ему тем легче сделать, что для большинства членов «Молодой гвардии» он никогда и не терял его.
По доброму свойству человеческой натуры, присущей иногда и принципиальным людям, люди очень неохотно меняют, считают даже как-то неловким менять привычно сложившееся, перешедшее уже в быт отношение к человеку, хотя неопровержимые факты показали, что человек этот совсем не таков, каким казался. «Выправится!… Мы все не без слабостей», - говорят в таких случаях люди.
Не только рядовые члены «Молодой гвардии», ничего не знавшие о Стаховиче, а и большинство из тех, кто был близок к штабу, по привычке относились к Стаховичу так, как если бы с ним ничего не случилось. Стахович попрежнему был в курсе всех дел организации.
Олег и Стахович молча лежали в кустарнике на опавших листьях и осматривали голую, мокрую мелкохолмистую местность, силясь как можно дальше пробиться взором сквозь струящуюся в тумане сетку дождя и снега. А к ним, все нарастая, уже доносилось разноголосое мычание сотен голов, сливавшееся в какую-то какофоническую музыку, будто дьявол играл на своей волынке.
- Пить хотят, - тихо сказал Олег. - Они будут их в речонке поить. Это нам наруку…
- Гляди! Гляди! - возбужденно сказал Стахович. Впереди, левее от них, возникли в тумане красные головы - одна, другая, третья, десять, двадцать, множество голов со странными тонкими рогами, растущими почти прямо вверх и загибающимися острыми концами вовнутрь. Головы были как бы и коровьи, но у коров, даже комолых, без рог, явно обозначаются между ушей выпуклости, наросты, из каких развиваются рога, а у этих существ, туловища которых нельзя видеть из-за сгустившегося у самой земли тумана, рога росли прямо из гладкого темени. Они, эти существа, возникли из тумана, как химеры.
Они шли, должно быть, не первые в стаде, а крайними от его левого крыла; там, в глубине за ними, раздавался могучий рев и чувствовалось мощное движение трущихся друг о друга тел и топот тысячи копыт, сотрясавший землю.
И в это время до слуха Олега и Стаховича донеслась оживленная немецкая речь, приближавшаяся спереди, правее по дороге. Чувствовалось по голосам, что немцы отдохнули и хорошо настроены. Они бодро чавкали по грязи своими башмаками.
Олег и Стахович, пригибаясь, почти бегом перешли на то место, где лежали ребята.
Туркенич стоял у глинистого обрывчика берега, не более чем в десяти метрах от моста, с автоматом, который он держал навесу на левой руке, и, чуть высунув голову среди кустиков сухой травы, смотрел вдаль по дороге. У самых его ног сидел очень сердитый, светлорыжий Женя Мошков, тоже с автоматом, навешенным на левую руку, и смотрел на мост. Ребята лежали уступами один за другим, по диагонали вдоль берега. Передним в этой линии был Сережка, а замыкал ее Виктор, - оба они тоже были вооружены автоматами.
Олег и Стахович легли между Мошковым и Тюлениным.
Беспечный, неторопливый говор немолодых немецких солдат звучал уже, казалось, над самой головой. Туркенич опустился на одно колено и взял автомат наизготовку, Мошков лег, поправил подвернувшийся мокрый ватник и тоже выставил свой автомат.
Олег с наивным детским выражением смотрел на мост. И вдруг по мосту застучали ботинки, и группа немецких солдат в заляпанных грязью шинелях, кто небрежно неся винтовку на ремне, а кто закинув ее за спину, вышла на мост.
Длинный ефрейтор с пышными светлыми ландскнехтскими усами, идя среди передних солдат, рассказывал что-то, оглядываясь, чтобы слышали и задние. Он оглядывался, поворачивая лицо на лежащих по берегу ребят, и солдаты с бессознательным любопытством прохожего человека к новому месту тоже смотрели на речку вправо и влево от моста. Но так как они не ожидали видеть здесь партизан, они их и не видели.
И в это мгновение с резким, оглушительным, сливающимся в одну линию звуком заработал автомат Туркенича, за ним Мошкова и еще, и еще, и посыпались беспорядочные винтовочные выстрелы.
Все вышло так неожиданно и не похоже на то, как Олег себе представлял это, что он не успел выстрелить: в первое мгновение он смотрел на все это с детским удивлением, потом почувствовал внутренний толчок, что ведь ему тоже нужно стрелять, но в это мгновение уже все кончилось. Ни одного солдата уже не видно было на мосту; большинство солдат упало, а двое, только что вступившие на мост, побежали назад по дороге. Сережка, за ним Мошков, за ними Стахович вскочили на верхний берег и застрелили их вдогонку.
Туркенич и с ним еще несколько ребят взбежали на мост. Там еще корчился один, и они добили его. Потом они стащили всех солдат за ноги в кусты, чтобы не видно было с дороги, а оружие взяли с собой.
Стадо, растянувшись на несколько километров вдоль по речонке, пило воду - прямо с берега, или вступив передними, а то и всеми четырьмя ногами в воду, или перебредя на ту сторону, пило, раздувая влажные ноздри, с таким слитным мощным всасывающим звуком, точно тут работало несколько насосов.
В гигантском этом стаде смешаны были обыкновенные рабочие волы, красные, сивые, рябые, очень медлительные, и толсторогие грудастые бугаи, как вылитые на своих сдвоенных стальных ратицах; коровы разных пород, грациозные нетели и матки в самой поре, с раздувшимися боками, недоенные, с набухшими выменами и красными распухшими сосками; эти странные, державшиеся особняком, не броско, светлокрасные коровы с рогами, растущими прямо из плоского темени, и крупные черно-пестрые и красно-пестрые голландки, такие почтенные в своих белых разводах, что казалось, будто они в чепцах и передниках.
Чабаны-погонщики, престарелые деды, за жизнь свою словно перенявшие медлительную повадку своих пасомых, а может быть, просто привыкшие за войну к превратностям судьбы, не обращали внимания на стрельбу, которая случилась по соседству, уселись в кружок на мокрую землю, позади стада, и залюлячили. Однако они сразу повставали, увидев вооруженных людей.
Ребята почтительно снимали шапки, здоровались.
- Здравствуйте, господа-товарищи! - сказал грибообразный дед с вывернутыми ступнями, одетый поверх полотняной рубахи в недубленую баранью душегрейку без рукавов.
Судя по тому, что в руках у него был плетеный арапник, а не длинный пастуший бич, батиг, как у других, он был старший среди них. Видно, желая успокоить своих дедов, он обернулся к ним и сказал:
- То ж партизаны!…
- Извините, добрые люди, - снова приподняв и надев шапку, сказал Олег, - немецкую охрану мы скончили, просим допомоги скот разогнать по степи, чтоб немцам не достался…
- Хм… Разогнать! - после некоторого молчания сказал другой дед, маленький, шустрый. - То ж наш скот, с Дону, чего нам его в чужой крайне разженять?…
- Что же, вы его обратно погоните? - сказал Олег с широкой улыбкой.
- Оно так, обратно не погонишь, - тотчас же грустно согласился маленький дед.
- А разгоним, может, свои разберут…
- Ай-я-яй, такая ж сила! - вдруг сказал маленький дед с отчаянием и восторгом и схватился за голову.
И так стало понятно, что переживают эти деды, приневоленные гнать всю эту огромную силу скота с родной земли в чужую германскую землю… Ребятам стало жалко и скота и дедов. Но медлить нельзя было.
- Диду, дай мени свий батиг! - сказал Олег и, взяв из руки маленького деда пастуший бич, пошел к стаду.
Стадо, по мере того как волы и коровы утоляли жажду, постепенно переходило на ту сторону речки, и часть разбрелась, ища остатков сухой травы, дыша в мокрую голую землю. Часть уныло стояла, подставив спины дождю, или оглядывалась - где, мол, вы, чабаны, что нам делать дальше?
С необычайной уверенностью и спокойствием, точно он попал в свою стихию, Олег, где отпихнув рукой, где хлопнув по животу или по шее, где с треском подхлестнув бичом, расчищая себе дорогу среди скота, перешел реку и врезался в самую гущу стада. Дед в бараньей душегрейке пришел к нему на помощь со своим арапником. За ним пошли и остальные деды и все ребята.
Крича и хлопая бичами, они с трудом расчленили стадо надвое, потратив на это немало времени.
- Ни, це не дило, - сказал дед в душегрейке.- Вдарьте с автоматов, все одно пропадать…
- Ай-я-яй! - Олег сморщился, как от боли,- и почти в то же мгновение лицо его невольно приняло зверское выражение. Он сорвал из-за плеча автомат и пустил очередь по стаду.
Несколько волов и коров упало, другие, подраненные, ревя и стеная, ринулись в степь. И вся эта половина стада, почуя запах пороха и крови, веером хлынула по степи, - земля загудела. Сережка и Женя Мошков пустили по очереди из автоматов во вторую половину стада, и она тоже снялась.
Ребята бежали вслед, и там, где грудилось по нескольку десятков голов, стреляли по скоту. Вся степь наполнилась выстрелами, мычанием и ревом скота, топотом копыт, хлопаньем бичей и страшными и жалобными криками людей. Иной бугай, подстреленный на бегу, вдруг останавливался, медленно подгибал передние ноги и грузно падал вперед, на ноздри. Подстреленные коровы, мыча, подымали свои прекрасные головы и снова бессильно опускали их. Вся местность вокруг покрылась тушами, красневшими в тумане на черной земле…
Когда ребята поодиночке расходились, каждый своей дорогой, долго еще попадались им то там, то здесь разбредшиеся по степи волы и коровы.
Олег и Туркенич уходили вместе.
- Ты обратил внимание на этих коров с рогами, которые растут будто прямо из темени, а наверху загибаются вовнутрь, почти сходятся? - возбужденно спрашивал Олег. - Это из восточной части сальской степи, а может быть, даже из самой астраханской. Это индийский скот… Он остался еще со времен Золотой орды…
- Откуда ты знаешь? - недоверчиво спросил Туркенич.
- В детстве отчим, когда ездил по этим делам, всегда брал меня с собой, он в этом деле был человек знающий.
- А Стахович показал себя сегодня молодцом! - сказал Туркенич.
- Д-да… - неуверенно сказал Олег. - Ездили мы тогда с отчимом. Знаешь, Днепр, солнце, стада огромные в степи… И кто бы мог тогда подумать, что я… что мы… - Олег опять сморщился, как от боли, махнул рукой и молчал уже до самого дома.
Глава сорок пятая
После того как немцы обманом угнали в Германию первую партию жителей города, люди научились понимать, чем это им грозит, и уклонялись от регистрации на бирже.
Людей вылавливали в их домах и на улицах, как в рабовладельческие времена вылавливали негров в зарослях.
Газетка «Нове життя», издававшаяся в Ворошиловграде седьмым отделом фельдкомендатуры, из номера в номер печатала письма к родным от их угнанных детей о якобы привольной, сытой жизни в Германии и о хороших заработках.
В Краснодоне тоже изредка получали письма от молодых людей, работавших большей частью в Восточной Пруссии на самых низких работах - батраками, домашней прислугой. Письма приходили без помарок цензуры, в них многое можно было прочесть между строк, но они скупо говорили только о внешних обстоятельствах жизни. А большинство родителей вовсе не получало писем.
Женщина-коммунистка, работавшая на почте, объяснила Уле, что письма, приходившие из Германии, просматривает специально посаженный на почте немец от жандармерии, знающий русский язык. Письма он задерживает и бросает в ящик стола, где они хранятся под ключом, пока их много не накопится, - тогда он сжигает.
Уля Громова по поручению штаба «Молодой гвардии» ведала всей работой против вербовки и угона молодежи: Уля писала и выпускала листовки, устраивала в городе на работу тех, кому грозил угон, или добивалась с помощью Натальи Алексеевны освобождения под видом болезни, иногда даже прятала по хуторам зарегистрированных и сбежавших.
Уля занималась этим не только потому, что это было ей поручено, а и по какому-то внутреннему обязательству: должно быть, она чувствовала некоторую вину в том, что не смогла уберечь Валю от страшной судьбы. Это чувство вины все более преследовало Улю оттого, что ни она, ни Валина мама не имели от Вали никаких вестей.
В первых числах декабря с помощью женщины на почте ребята-первомайцы ночью похитили из стола цензора недоставленные письма. И вот они лежали перед Улей в мешке.
С наступлением холодов Уля снова жила в домике вместе со всей семьей, Как и большинство «молодогвардейцев», Уля скрывала от родных свою принадлежность к организации.
Она пережила тяжелые минуты, когда родители, боясь за нее, попытались устроить ее на работу. Мать, лежа в постели, то исступленно смотрела на нее своими черными глазами большой дикой птицы, то принималась плакать, а старый Матвей Максимович впервые за много лет накричал на дочь. Лицо его побагровело вплоть до лысеющего темени, но было что-то жалкое, несмотря на громадный костистый остов отца и на страшные кулаки, что-то жалкое было в остатках его кудрей на лысеющей голове и в его беспомощности повлиять на дочь.
Уля сказала, что если отец и мать еще хоть раз попрекнут ее куском, она уйдет из дому.
Матвей Максимович и Матрена Савельевна были смущены: она была их любимица. И впервые стало ясно, что старый Матвей Максимович уже утерял свою власть над дочерью, а мать слишком больна, чтобы настоять на своем.
Скрывая свою деятельность, Уля особенно старательно выполняла обязанности по дому, а если уходила надолго, ссылалась на то, что вся жизнь так принижена и бедна, что только и можно отвести душу с. подругами. И все чаще она чувствовала на себе долгий скорбный взгляд матери, - мать точно смотрела ей в душу. А отец как-то даже стеснялся Ули и в ее присутствии больше молчал.
Иное положение было у Анатолия: с уходом отца на фронт Анатолий был главным в доме; мать, Таисия Прокофьевна, и младшая сестренка боготворили его и подчинялись ему во всем. И вот Уля сидела перед этим мешком с письмами не у себя дома, а у Анатолия, - он ушел в этот день к Лиле Иванихиной на Суходол, - и, запуская длинные пальцы в конверты, обрезанные цензурой, вынимала письма, бегло просматривала первые строки и бросала письма на стол.
Имена и фамилии, обращения к родителям, сестрам с традиционными поклонами, трогательные в своей наивности, мелькали перед взором Ули. Их было так много, этих писем, что только одно их проглядывание заняло у нее немало времени. Но среди них не было письма от Вали…
Уля сидела, ссутулившись, опустив руки на колени, и смотрела перед собой с бессильным выражением… Тихо было в домике. Таисия Прокофьевна и сестренка Анатолия уже спали. Маленький огонек коптилки с чуть струившейся с кончика его дымкой копоти то спадал, то вспрядывал, колеблемый дыханием Ули. Ходики над ее головой отсчитывали секунды со своим ржавым звуком: «Трик-трак… трик-трак…» Домик Попова, так же как и домик Ули, стоял отдельно среди хуторов, и это ощущение отъединенное их жизни от жизни людей присуще было Уле с детства, особенно в осенние и зимние ночи. Домик Попова был добротный, тонкое звенение ветра, уже немного зимнее, едва доносилось из-за ставен.
Уля чувствовала себя совсем-совсем одинокой в этом мире, полном таинственных недобрых звуков, и с этим то спадавшим, то вспрядывавшим огоньком коптилки…
Почему так устроен мир, что люди никогда не могут до конца отдать свое сердце другому?… Почему, когда так слиты были с самого раннего детства их души, Ули и Вали, почему она, Уля, не бросила своего дома с его повседневными заботами, не отказалась от всех привычек жизни, от родных и товарищей и не посвятила всех сил тому, чтобы спасти Валю? Вдруг оказаться там, рядом с ней, осушить ее слезы, открыть ей путь к свободе?… «Потому что это невозможно… Потому, что ты отдала свое сердце больше, чем одной Вале, - ты отдала его освобождению родной земли», отвечал ей внутренний голос. «Нет, нет, - говорила она себе, - не ищи оправданий, ты не сделала этого даже тогда, когда еще было не поздно, потому что ты не нашла чувства в своем сердце, ты оказалась такой же, как и все».
«Но неужели этого нельзя сделать сейчас?…» думала Уля. И она предалась детским мечтам: она находит мужественных людей, готовых повиноваться ее зову, они преодолевают все препятствия, обманывают немецких комендантов, и там, в этой ужасной стране, Уля находит Валю и говорит ей: «Я сделала все, я не пощадила себя, чтобы спасти тебя, и вот ты свободна…» Ах, если бы это было возможно!… Но это невозможно. Таких людей нет, и она, Уля, просто слаба для этого… Нет, это мог бы сделать друг - юноша, если бы он был у Вали.
Но разве у нее самой, у Ули, есть такой друг? Кто сделал бы это ради нее, если бы Уля попала в такое положение? Нет у нее такого друга. И, наверно, таких друзей нет на свете…
Но ведь есть же где-нибудь на свете человек, которого она полюбит? Какой он? Она не видела его, но он жил в ее душе - большой, правдивый, сильный, с мужественным детским взглядом. Невыразимая жажда любви стеснилась в ее сердце… Закрыть глаза, все забыть, отдать всю себя… И в черных глазах ее, отражавших дымно-золотой огонек коптилки, то исчезали, то вспыхивали счастливые и грозные отсветы этого чувства…
Вдруг тихий-тихий стон, похожий на зов, донесся до Ули. Она вся содрогнулась, и тонко вырезанные ноздри ее затрепетали… Нет, это простонала во сне сестренка Анатолия. Груда писем лежала перед Улей на столе. Тонкие струйки копоти стекали с язычка огня. Чуть доносилось из-за ставенки тихое звенение ветра, и ходики все отсчитывали и отсчитывали свое: «трик-трак… трик-трак…»
На щеках Ули выступил румянец. Даже себе самой она не могла бы дать отчета, чего она застыдилась: того ли, что из-за мечтаний своих бросила работу, то ли в мечтаниях ее было что-то недосказанное, чего она застыдилась. И она, сердясь на себя, стала внимательно просматривать письма, ища такие, какие можно было бы использовать.
Уля стояла перед Олегом и Туркеничем и говорила:
- Нет, если бы вы их прочли! Это ужасно… Наталья Алексеевна говорит, что за все время немцы угнали из города около восьмисот человек. И уже изготовлен тайный список еще на полторы тысячи с адресами и всем прочим… Нет, нужно сделать что-то страшное, может быть, напасть, когда они поведут партию, может быть, убить этого Шприка!…
- Убить его всегда не мешает, д-да нового пришлют, - сказал Олег.
- Уничтожить списки… И я знаю как; надо сжечь биржу! - вдруг сказала она с мстительным выражением.
Это одно из самых фантастических дел «Молодой гвардии» осуществили вместе Сережка Тюленин и Любка Шевцова с помощью Вити Лукьянченко.
В эти дни уже обозначился перелом на зиму, к ночи довольно сильно примораживало, и смерзшиеся, твердые глыбы и борозды развороченной машинами грязи держались на улицах до той поры, как к полдню солнце начинало пригревать и все немного оттаивало.
Сборный пункт был на огороде Вити Лукьянченко. Они прошли железнодорожной веткой, потом прямо по холму, без дороги. Сережка и Витька несли бак с бензином и несколько бутылок с зажигательной смесью. Они были вооружены. А у Любки все вооружение состояло из банки с медом, кисти и газеты «Нове життя».
Ночь была такая тихая, что слышен был малейший звук. Неудачный шаг, неосторожное движение баком с его металлическим звуком могло выдать их. И было так темно, что при их отличном знании местности они иногда не могли определить, где находятся. Они делали шаг и слушали, потом делали другой и опять слушали…
Так бесконечно долго тянулось время; казалось, ему конца не будет. И как это было ни странно, когда они услышали шаги часового у биржи, они стали меньше бояться. Шаги часового то явственно звучали в ночи, то смолкали, когда он, может быть, останавливался и прислушивался, а может быть, просто отдыхал у крыльца.