И без того всякой женщине трудные, еще запутаннее для лагерницы эти исходы: рожать или не рожать? и что потом с ребенком? Если допустила изменчивая лагерная судьба забеременеть от любимого, то как же можно решиться на аборт? А родить? - это верная разлука сейчас, а он по твоему отъезду не сойдется ли в том же лагпункте с другой? И какой еще будет ребенок? (Из-за дистрофии родителей он часто неполноценен). И когда ты перестанешь кормить, и тебя отошлют, а (еще много лет сидеть) - то доглядят ли его, не погубят? И можно ли взять ребенка в свою семью (для некоторых исключено)? А если не брать - то всю жизнь потом мучиться (для некоторых - нисколько).
Шли уверенно на материнство те, кто рассчитывали после освобождения соединиться с отцом своего ребенка. (И расчеты эти иногда оправдывались. Вот А. Глебов со своей лагерной женой спустя двадцать лет: с ними дочь, рожденная еще в УнжЛаге, теперь ей 19 лет, какая славная девочка, и другая, рожденная уже на воле десятью годами позже, когда родители отбухали свои сроки.) Шли и те, кто само это материнство рвались испытать - в лагере, раз нет другой жизни. Ведь это живое существо, сосущее твою грудь - оно не поддельно и не второстепенно. (Харбинка Ляля рожала второго ребенка только для того, чтобы вернуться в детгородок и посмотреть на своего первого! И еще потом третьего рожала, чтобы вернуться посмотреть на первых двух. Отбыв пятерку, она сумела всех трех сохранить и с ними освободилась.) Сами безвозвратно униженные, лагерные женщины через материнство утверждались в своем достоинстве, они на короткое время как бы равнялись вольным женщинам. Или: "Пусть я заключенная, но ребенок мой вольный!" - и ревниво требовали для ребенка содержания и ухода как для подлинновольного. Третьи, обычно из прожженных лагерниц и из приблатненных, смотрели на материнство как на год кантовки, иногда - как путь к досрочке. Своего ребенка они и своим не считали, не хотели его и видеть, не узнавали даже - жив ли он.
|
Матери из захиднии (западных украинок) да иногда и из русских происхождением попроще норовили непременно "крестить" своих детей (это уже послевоенные годы). Крестик либо присылался искусно запрятанным в посылке (надзор бы не пропустил такой контрреволюции), либо заказывался за хлеб лагерному умельцу. Доставали и ленточку для креста, шили и парадную распашонку, чепчик. Экономился сахар из пайки, пекся из чего-то крохотный пирог - и приглашались ближайшие подружки. Всегда находилась женщина, которая прочитывала молитву (уж там какую-нибудь), ребенка окунали в теплую воду, крестили и сияющая мать приглашала к столу.
Иногда для мамок с грудными детьми (только конечно не для Пятьдесят Восьмой) выходили частные амнистии или просто распоряжения о досрочном освобождении. Чаще всего под эти распоряжения попадали мелкие уголовницы и приблатненные, которые на эти-то льготы отчасти и рассчитывали. И как только такие мамки получали в ближайшем райцентре паспорт и железнодорожный билет, - своего ребенка, уже не ставшего нужным, они частенько оставляли на вокзальной скамье, на первом крыльце. (Да надо и представить, что не всех ждало жилье, сочувственная встреча в милиции, прописка, работа, а на следующее утро уже ведь не ожидалось готовой лагерной пайки. Без ребенка было легче начинать жить.)
|
В 1954 году на ташкентском вокзале мне пришлось провести ночь недалеко от группы зэков, ехавших из лагеря и освобожденных по каким-то частным распоряжениям. Их было десятка три, они занимали целый угол зала, вели себя шумно, с полублатной развязностью, как истые дети ГУЛага, знающие, почем жизнь, и презирающие здесь всех вольных. Мужчины играли в карты, а мамки о чем-то голосисто спорили, - и вдруг одна мамка что-то крикнула истошней других, вскочила, размахнула своего ребенка за ноги и слышно стукнула его головой о каменный пол. Весь вольный зал ахнул, застонал: мать! как может мать?
... Они не понимали же, что была то не мать, а мамка.
***
Все сказанное до сих пор относится к совместным лагерям - к таким, какими они были от первых лет революции и до конца второй мировой войны. В те годы был в РСФСР только один, кажется, Новинский домзак (переделанный из бывшей московской женской тюрьмы), где содержались женщины без мужчин. Опыт этот не получил распространения и сам не длился слишком долго.
Но благополучно восстав из-под развалин войны, которую он едва не загубил. Учитель и Зиждитель задумался о благе своих поданных. Его мысли освободились для упорядочения их жизни, и много он изобрел тогда полезного, много нравственного, а среди этого - разделение пола мужеского и пола женского - сперва в школах и лагерях (а там дальше, может, хотел добраться и до всей воли, в Китае был опыт и шире).
И в 1946 году на Архипелаге началось, а в 1948 закончилось великое полное отделение женщин от мужчин. Рассылали их по разным островам, а на едином острове тянули между мужской и женской зонами испытанного дружка - колючую проволочку. <Уже многие начинания Корифея не признаны столь совершенными и даже отменены, - а разделение полов на Архипелаге закостенело и по сей день. Ибо здесь основание - глубоко нравственное.>
|
Но как и другие многие научно-предсказанные и научно-продуманные действия, эта мера имела последствия неожиданные и даже противоположные.
С отделением женщин резко ухудшилось их общее положение в производстве. Раньше многие женщины работали прачками, санитарками, поварихами, кубовщицами, каптерщицами, счетоводами на смешанных лагпунктах, теперь все эти места они должны были освободить, в женских же лагпунктах таких мест было гораздо меньше. И женщин погнали на "общие", погнали в цельно-женских бригадах, где им особенно тяжело. Вырваться с "общих" хотя бы на время стало спасением жизни. И женщины стали гоняться за беременностью, стали ловить ее от любой мимолетной встречи, любого касания. Беременность не грозила теперь разлукой с супругом, как раньше - все разлуки уже были ниспосланы одним Мудрым Указом.
И вот число детей, поступающих в дом малютки, за год возросло вдвое! (УнжЛаг, 1948: 300 вместо 150), хотя заключенных женщин за это время не прибавилось.
"Как же девочку назовешь?" - "Олимпиадой. Я на олимпиаде самодеятельности забеременела". Еще по инерции оставались эти формы культработы - олимпиады, приезды мужской культбригады на женский лагпункт, совместные слеты ударников. Еще сохранились и общие больницы - тоже дом свиданий теперь. Говорят, в Соликамском лагере в 1946 году разделительная проволока была на однорядных столбах, редкими нитями (и, конечно, не имела огневого охранения). Так ненасытные туземцы сбивались к этой проволоке с двух сторон, женщины становились так, как моют полы, и мужчины овладевали ими, не переступая запретной черты.
Ведь чего-то же стоит и бессмертный Эрос! Не один же разумный расчет избавиться от общих. Чувствовали зэки, что кладется черта надолго, и будет она каменеть, как все в ГУЛаге.
Если до разделения было дружное сожительство, лагерный брак и даже любовь, - то теперь стал откровенный блуд.
Разумеется, не дремало и начальство, и на ходу исправляло свое научное предвидение. К однорядной колючей проволоке пристраивали предзонники с двух сторон. Затем, признав преграды недостаточными, заменяли их забором двухметровой высоты - и тоже с предзонниками.
В Кенгире не помогла и такая стена: женихи перепрыгивали. Тогда по воскресеньям (нельзя же на это тратить производственное время! да и естественно, что устройством своего быта люди занимаются в выходные дни) стали назначать с обеих сторон стены воскресники - и заставили докладывать стену до четырехметровой высоты. И вот усмешка: на эти воскресники действительно шли с радостью! - перед прощанием хоть познакомиться с кем-то по ту сторону стены, поговорить, условиться о переписке!
Потом в Кенгире достроили разделительную стену до пяти метров, и уже сверх пяти метров потянули колючую проволоку. Потом еще пустили провод высокого напряжения (до чего же силен амур проклятый!). Наконец, поставили и охранные вышки по краям. У этой кенгирской стены была особая судьба в истории всего Архипелага (см. Часть V, гл. 12). Но и в других ОсобЛагерях (Спасск) строили подобное.
Надо представить себе эту разумную методичность работодателей, которые считают вполне естественным разделение проволокой рабов и рабынь, но изумились бы, если б им предложили сделать то же со своей семьей.
Стены росли - и Эрос метался. Не находя других сфер, он уходил или слишком высоко - в платоническую переписку, или слишком низко - в однополую любовь.
Записки перешвыривались через зону, оставлялись на заводе в уговорных местах. На пакетиках писались и адреса условные: так, чтобы надзиратель, перехватив, не мог бы понять - от кого кому. (За переписку теперь полагалась лагерная тюрьма.)
Галя Бенедиктова вспоминает, что иногда и знакомились-то заочно; переписывались, друг друга не увидав; и расставались, не увидав. (Кто вел такую переписку, знает и ее отчаянную сладость, и безнадежность и слепоту.) В том же Кенгире литовки выходили замуж через стену за земляков, никогда прежде их не знав: ксендз (в таком же бушлате, конечно, из заключенных) свидетельствовал письменно, что такая-то и такой-то навеки соединены перед небом. В этом соединении с незнакомым узником за стеной - а для католичек соединение было необратимо и священно - мне слышится хор ангелов. Это - как бескорыстное созерцание небесных светил. Это слишком высоко для века расчета и подпрыгивающего джаза.
Кенгирские браки имели тоже исход необычный. Небеса прислушались к молитвам и вмешались (ч. V, гл. 12).
Сами женщины (и врачи, лечившие их в разделенных зонах) подтверждают, что они переносили разделение хуже мужчин. Они были особенно возбудимы и нервны. Быстро развивалась лесбийская любовь. Нежные и юные ходили пожелтевшие, с подглазными темными кругами. Женщины более грубого устройства становились "мужьями". Как надзор ни разгонял такие пары, они оказывались снова вместе на койке. Отсылали с лагпункта теперь кого-то из этих "супругов". Вспыхивали бурные драмы с самобросанием на колючую проволоку под выстрелы часовых.
В карагандинском отделении СтепЛага, где собраны были женщины только из Пятьдесят Восьмой, они многие, рассказывает Н. В., ожидали вызова к оперу с замиранием - не с замиранием страха или ненависти к подлому политическому допросу, а с замиранием перед этим мужчиной, который запрет ее одну в комнате с собою на замок.
Отделенные женские лагеря несли всю ту же тяжесть общих работ. Правда, в 1951 году женский лесоповал был формально запрещен (вряд ли потому, что началась вторая половина XX века). Но например в УнжЛаге мужские лагпункты никак не выполняли плана. И тогда придумано было, как подстегнуть их - как заставить туземцев своим трудом оплатить то, что бесплатно отпущено всему живому на земле. Женщин стали тоже выгонять на лесоповал и в одно общее конвойное оцепление с мужчинами, только лыжня разделяла их. Все заготовленное здесь, должно было потом записываться как выработка мужского лагпункта, но норма требовалась и от мужчин и от женщин. Любе Березиной, "мастеру леса", так и говорил начальник с двумя просветами в погонах: "Выполнишь норму своими бабами - будет Беленький с тобой в кабинке!" Но теперь и мужики-работяги, кто покрепче, а особенно производственные придурки, имевшие деньги, совали их конвоирам (у тех тоже зарплата не разгуляешься) и часа на полтора (до смены купленного постового) прорывались в женское оцепление.
В заснеженном морозном лесу за эти полтора часа предстояло: выбрать, познакомиться (если до тех пор не переписывался), найти место и совершить.
***
Но зачем это все вспоминать? Зачем бередить раны тех, кто жил в это время в Москве и на даче, писал в газетах, выступал с трибун, ездил на курорты и заграницу?
Зачем вспоминать об этом, если это и сегодня так? Ведь писать можно только о том, что "не повторится"...
Глава 9
Придурки
Одно из первых туземных понятий, которое узнает приехавший в лагерь новичек, это - придурок. Так грубо назвали туземцы тех, что сумел не разделить общей обреченной участи: или же ушел с общих или не попал на них.
Придурков немало на Архипелаге. Ограниченные в жилой зоне строгим процентом по учетной группе "Б", а на производстве штатным расписанием, они однако всегда перехлестывают за этот процент: отчасти из-за слишком большого напора желающих спастись, отчасти из-за бездарности лагерного начальства, не умеющего вести хозяйство и управление малым числом рук.
По статистике НКЮ 1933 года обслуживанием мест лишения свободы, включая хозработы, вместе правда с само-окарауливанием, занимались тогда 22% от общего числа туземцев. Если мы эту цифру и снизим до 17-18% (без самоохраны), то все-таки будет одна шестая часть. Уже видно, что в этой главе речь пойдет об очень значительном лагерном явлении. Но придурков много больше чем 1/6: ведь здесь подсчитаны только зонные придурки, а еще есть производственные; и потом ведь состав придурков текуч, и за свою лагерную жизнь через положение придурка пройдет, очевидно, больше. А самое главное: среди выживших, среди освободившихся, придурки составляют очень вескую долю; среди долгосрочников из Пятьдесят Восьмой - мне кажется - 9/10.
Почти каждый зэк-долгосрочник, которого вы поздравляете с тем, что он выжил - и есть придурок. Или был им большую часть срока.
Потому что лагеря - истребительные, этого не надо забывать.
***
Всякая житейская классификация не имеет резких границ, а переходы все постепенны. Так и тут: края размыты. Вообще каждый не выходящий из жилой зоны на рабочий день, может считаться зонным придурком. Рабочему хоздвора уже живется значительно легче, чем работяге общему: ему не становиться на развод, значит можно позже подниматься и завтракать; у него нет проходки под конвоем до рабочего объекта и назад, меньше строгостей, меньше холода, меньше тратить силы; к тому ж и кончается его рабочий день раньше; его работы или в тепле или обогревалка ему всегда доступна. Затем его работа - обычно не бригадная, а - отдельная работа мастера, значит понуканий ему не слышать от товарищей, а только от начальства. А так как он частенько делает что-либо по личному заказу этого начальства, то вместо понуканий ему даже достаются подачки, поблажки, разрешение в первую очередь обуться-одеться. Имеет он и хорошую возможность подработать по заказам от других зэков. Чтобы было понятнее: хоздвор - это как бы рабочая часть дворни. Если среди нее слесарь, столяр, печник - еще не вполне выраженный придурок, то сапожник, а тем более портной - это уже придурки высокого класса. "Портной" звучит и значит в лагере примерно то же, что на воле - "доцент". (Наоборот, истинный "доцент" звучит издевательски, лучше не делать себя посмешищем и не называться. Лагерная шкала значений специальностей совершенно обратна вольной шкале.)
Прачка, санитарка, судомойка, кочегар и рабочие бани, кубовщик, простые пекари, дневальные бараков - тоже придурки, но низшего класса. Им приходится работать руками и иногда немало. Все они, впрочем, сыты.
Истые зонные придурки это: повара, хлеборезы, кладовщики, врачи, фельдшеры, парикмахеры, воспитатели КВЧ, заведующий баней, заведующий пекарней, заведующие каптерками, заведующий посылочной, старшие бараков, коменданты, нарядчики, бухгалтеры, писаря штабного барака, инженеры зоны и хоздвора. Эти все не только сыты, не только ходят в чистом, не только избавлены от подъема тяжестей и ломоты в спине, но имеют большую власть над тем, что нужно человеку, и, значит, власть над людьми. Иногда они борются группа против группы, ведут интриги, свергают друг друга и возносят, ссорятся из-за "баб", но чаще живут в совместной круговой обороне против черни, ублаготворенною верхушкой, которой нечего делить, ибо все единожды разделено, и каждый на кругах своих. И тем сильней в лагере эта клика зонных придурков, чем больше полагается на нее начальник, сам устраняясь от забот. Все судьбы прибывающих и отправляемых на этап, все судьбы простых работяг решаются этими придурками.
По обычной кастовой ограниченности человеческого рода, придуркам очень скоро становится неудобным спать с простыми работягами в одном бараке, на общей вагонке, и вообще даже на вагонке, а не на кровати, есть за одним столом, раздеваться в одной бане, надевать то белье, в котором потел и которое изорвал работяга. И вот придурки уединяются в небольших комнатах по 2-4-8 человек, там едят нечто избранное, добавляют нечто незаконное, там обсуждают все лагерные назначения и дела, судьбы людей и бригад, не рискуя нарваться на оскорбление от работяги или бригадира. Они отдельно проводят досуг (у них есть досуг), им по отдельному кругу меняют белье ("индивидуальное"). По тому же кастовому неразумию они стараются и в одежде отличиться от лагерной массы, но возможности эти малы. Если в данном лагере преобладают черные телогрейки или куртки - они стараются получить из каптерки синие, если же преобладают синие - то надевают черные. Еще - расклешивают в портняжной вставленными треугольниками узкие лагерные брюки.
Придурки производственные - это, собственно, инженеры, техники, прорабы, десятники, мастера цехов, плановики, нормировщики, и еще бухгалтеры, секретарши, машинистки. От зонных придурков они отличаются тем, что строятся на развод, идут в конвоируемой колонне (иногда, впрочем, бесконвойны). Но положение их на производстве - льготное, не требует от них физических испытаний, не изнуряет их. Напротив, от них от многих зависит труд, питание, жизнь работяг. Хоть и менее связанные с жилой зоной, они стараются и там отстоять свое положение и получить значительную часть тех же льгот, что и придурки зонные, хотя сравняться с ними им не удается никогда.
Нет точных границ и здесь. Сюда входят и конструкторы, технологи, геодезисты, мотористы, дежурные по механизмам. Это уже - не "командиры производства", они не разделяют губительной власти, и на них не лежит ответственность за гибель людей (в той мере, в какой эту гибель не вызывает избранная или обслуживаемая ими технология производства). Это просто - интеллигентные или даже полуобразованные работяги. Как и всякий зэк на работе, они темнят, обманывают начальство, стараются растянуть на неделю то, что можно сделать за полдня. Обычно в лагере они живут почти как работяги, часто состоят и в рабочих бригадах, лишь в производственной зоне у них тепло и покойно, и там-то в рабочих кабинетах и кабинках, оставшись без вольных, они отодвигают казенную работу и толкуют о житье-бытье, о сроках, о прошлом и будущем, больше же всего - о слухах, что Пятьдесят Восьмую (а они чаще всего набраны из Пятьдесят Восьмой) скоро будут снимать на общие.
К этому тоже есть глубокое единственно-научное обоснование: ведь социально чуждых почти невозможно исправить, так закоренели они в своей классовой испорченности. Большинство из них может исправить только могила. Если же какое-то меньшинство все-таки поддается исправлению - то только конечно трудом, и трудом физическим, тяжелым (заменяющим собой машины), тем трудом, который унизил бы лагерного офицера или надзирателя, но который тем не менее создал когда-то человека из обезьяны (а в лагере необъяснимо превращает его в обезьяну вновь). Так вот почему - не из мести совсем, а только в слабой надежде на исправление Пятьдесят Восьмой, и указано в гулаговских инструкциях строго (и указание это постоянно возобновляется), что лица, осужденные по 58-й, не могут занимать никаких привилегированных постов ни в жилой зоне, ни на производстве. (Занимать посты, связанные с материальными ценностями, могут только те, кто на воле уже отличился в хищениях.) И так бы оно и было - неужели ж лагерные начальники любят Пятьдесят Восьмую! - но знают они: по всем другим статьям вместе нет и пятой доли таких специалистов, как по 58-й. Врачи и инженеры - почти сплошь Пятьдесят Восьмая, а и просто-то честных людей и работников лучше Пятьдесят Восьмой нет и среди вольных. И вот, в скрываемой оппозиции к Единственно-Научной Теории, работодатели начинают исподволь расставлять Пятьдесят Восьмую на придурочные места (впрочем, самые злачные всегда остаются у бытовиков, с кем легче и начальству столковаться, а слишком большая честность даже мешала бы). Они расставляют их, но при каждом обновлении инструкции (а инструкции все обновляются), перед приездом каждой проверочной комиссии (а они все приезжают) - Пятьдесят Восьмую без колебания и без сожаления, одним взмахом белой руки начальника гонят на общие. Месяцами кропотливо-состроенное промежуточное благополучие разлетается вдребезги в один день. Но не так сам этот выгон губителен, как истачивают, измождают придурочных политических - вечные слухи о его приближении. Слухи эти отравляют все существование придурка. Только бытовики могут наслаждаться придурочьим положением безмятежно. (Впрочем, минует комиссия, а работа потихоньку разваливается, и инженеров опять полегоньку вытаскивают на придурочьи места, чтобы погнать при следующей комиссии.)
А еще есть не просто Пятьдесят Восьмая, но клеймленая на тюремном деле отдельным проклятием из Москвы: "использовать только на общих работах!" Многие колымчане в 1938-м имели такое клеймо. Устроиться прачкой или сушильщиком валенок была для них мечта недосягаемая.
Как это написано в "Коммунистическом манифесте"? - "Буржуазия лишила священного ореола все роды деятельности, которые до тех пор считались почетными и на которые смотрели с благоговейным трепетом" (довольно похоже!). "Врача, юриста, священника, поэта, человека науки она превратила в своих платных наемных работников". <Маркс и Энгельс, т. IV, стр. 427> Да ведь хоть - платных! да ведь хоть оставила "по специальности" работать! А если на общие? на лесоповал? и бесплатно! и бесхлебно!.. Правда, врачей снимали на общие редко: они лечили ведь и семьи начальников. А уж "юристов, священников, поэтов и людей науки" сгнаивали только на общих, в придурках им делать было нечего.
Особое положение в лагере занимают бригадиры. Они по-лагерному не считаются придурками, но и работягами их не назовешь. И поэтому тоже относятся к ним рассуждения этой главы.
***
Как в бою, в лагерной жизни бывает некогда рассуждать: подворачивается должность придурка - и ее хватаешь.
Но прошли годы и десятилетия, мы выжили, наши сотоварищи погибли. Изумленным вольняшкам и равнодушным наследникам мы начинаем понемногу приоткрывать наш тамошний мир, почти не имеющий в себе ничего человеческого, - и при свете человеческой совести должны его оценить.
И один из главных моральных вопросов здесь - о придурках.
Выбирая героя лагерной повести, я взял работягу, не мог взять никого другого, ибо только ему видны истинные соотношения лагеря (как только солдат пехоты может взвесить всю гирю войны, - но почему-то мемуары пишет не он). Этот выбор героя и некоторые резкие высказывания в повести озадачили и оскорбили иных бывших придурков, - а выжили, как я уже сказал, на 9/10 именно придурки. Тут появились и "Записки придурка" Дьякова ("Записки о пережитом"), самодовольно утверждавшие изворотливость по самоустраиванию, хитрость выжить во что бы то ни стало. (Именно такая книга и должна была появиться еще раньше моей.)
В те короткие месяцы, когда казалось возможным порассуждать, вспыхнула некоторая дискуссия о придурках, некоторая общая постановка вопроса о моральности положения придурка в лагере. Но никакой информации у нас не дают просветиться насквозь, никакой дискуссии - обойти действительно все грани предмета. Все это непременно подавляется в самом начале, чтоб ни луч не упал на нагое тело правды, все это сваливается в одну бесформенную многолетнюю груду, и изнывает там десятилетиями, пока к болванкам ржавым из этого хлама будет потерян и всякий интерес и пути разбора. Так и дискуссию о придурках притушили в самом начале, и она ушла из журнальных статей в частные письма.
А различение между придурком и работягой в лагере (впрочем не более резкое, чем та разность, которая существовала в действительности) должно было быть сделано, и очень хорошо, что сделано при зарождении лагерной темы. Но в подцензурной статье В. Лакшина <"Новый мир", 1964, No. 1> получился некоторый перехлест в выражениях о лагерном труде (как бы в прославление этого самого, заменившего машины и сотворившего нас из обезьяны) и на общее верное направление статьи, а заодно отчасти и на мою повесть, был встречный всплеск негодования - и бывших придурков и их никогда не сидевших интеллигентных друзей: так что же, прославляется рабский труд ("сцена кладки" в "Иване Денисовиче")?! Так что же - "добывай хлеб свой в поте лица", то есть, то и делай, что хочет гулаговское начальство? А мы именно тем и гордимся, что уклонились от труда, не влачили его.
Отвечая сейчас на эти возражения, вздыхаю, что нескоро их прочтут.
По-моему, неблагородно со стороны интеллигента гордиться, что он, видите ли, не унизился до рабского физического труда, так как сам сумел пойти на канцелярскую работу. В этом положении русские интеллигенты прошлого века разрешали бы себе гордиться только тогда, если бы они при этом освободили от рабского труда и младшего брата. Ведь этого выхода - устроиться на кацелярскую работу - у Ивана Денисовича не было! Как же нам быть с младшим братом? Младшему-то значит брату разрешается влачить рабский труд? (Ну да отчего же! Ведь в колхозе мы ему давно разрешаем! Мы его сами туда и устроили!) А если разрешается, так может быть разрешим ему хоть когда-нибудь, хоть на час-другой, перед съемом, когда кладка хорошо пошла - найти в этом труде и интерес? Мы-то ведь и в лагере находим некоторую приятность в скольжении пера по бумаге, в прокладке рейсфедерной черной линии по ватману. Как же Ивану Денисовичу выжить десять лет, денно и нощно только проклиная свой труд? Ведь это он на первом же кронштейне удавиться должен!
А как быть с такой почти невероятной историей: Павел Чульпенев, семь лет подряд работавший на лесоповале (да еще на штрафном лагпункте) - как бы мог прожить и проработать, если б не нашел в том повале смысла и интереса? На ногах удержался он так: начальник ОЛПа, заинтересованный в своих немногих постоянных работниках (еще удивительный начальник), во-первых, кормил их баландой "от пуза", во-вторых, никому, кроме рекордистов, не разрешал работать ночью на кухне. Это была премия! - после полного дня лесоповала Чульпенев шел мыть и заливать котлы, топить печи, чистить картошку - до двух часов ночи, потом наедался и шел поспать три часа, не снимая бушлата. Один раз, тоже в виде премии, работал месяц в хлеборезке. Еще месячишко отдохнул саморубом (рекордиста, его никто не заподозрел). Вот и все. (Конечно, тут и еще не без объяснений. В звене у них годок работала возчицей воровка-майданщица, она жила сразу с двумя придурками: приемщиком леса и завскладом. Оттого всегда в их звене было перевыполнение и, главное, их конь Герчик ел овса вволю и крепко тянул - а то ведь и лошадь получала овса... от выработки звена! Надоело говорить "бедные люди!", сказать хоть "бедные лошади!") Но все равно - семь лет на лесоповале без перерыва - это почти миф! Так как семь лет работать, если не уноравливаться, не смекать, если не вникнуть в интерес самой работы? Уж только б, говорит Чульпенев, кормили, а работал бы и работал. Русская натура... Овладел он приемом "сплошного повала": первый хлыст валится так, чтоб опирался, не был в провисе, легко раскряжевывался. И все хлысты потом кладутся один на один, скрещиваясь - так, чтоб сучья попадали в один-два костра, без стаскивания. Он умел затягивать падающий ствол точно в нужном наравлении. И когда от литовцев услышал о канадских лесорубах, на спор ставящих в землю кол и потом падением стволов вгоняющих его в землю, - загорелся: "А ну, и мы попробуем!" Вышло.
Так вот, оказывается: такова природа человека, что иногда даже горькая проклятая работа делается им с каким-то непонятным лихим азартом. Поработав два года и сам руками, я на себе испытал это странное свойство: вдруг увлечься работой самой по себе, независимо от того, что она рабская и ничего тебе не обещает. Эти странные минуты испытал я и на каменной кладке (иначе б не написал), и в литейном деле, и в плотницкой и даже в задоре разбивания старого чугуна кувалдой. Так Ивану-то Денисовичу можно разрешить не всегда тяготиться своим неизбежным трудом, не всегда его ненавидеть?
Ну, тут, я думаю, нам уступят. Уступят, но с обязательным условием, чтоб никаких отсюда не вышло укоризн для придурков, которые и минуты не добывали хлеба в поте лица.
В поте-то не в поте, но веления гулаговского начальства исполняли старательно (а то на общие!), и изощренно, с применением специальных знаний! Ведь все значительные придурочьи места суть звенья управления лагерем и лагерным производством. Это как раз те особо откованные ("квалифицированные") звенья цепи, без которых (откажись поголовно все зэки от придурочьих мест!) развалилась бы вся цепь эксплоатации, вся лагерная система! Потому что такого количества высоких специалистов, да еще согласных жить в собачьих условиях годами, воля никогда не могла бы поставить.