Ссылка первых лет свободы 8 глава




Здесь, в моей ссыльной тишине, мне так неоспоримо виделся истинный ход пушкинской жизни: первое счастье - ссылка на юг, второе и высшее - ссылка в Михайловское. И там-то надо было ему жить и жить, никуда не рваться. Какой рок тянул его в Петербург? Какой рок толкал его жениться?..

Однако, трудно человеческому сердцу остаться на пути разума. Трудно щепочке не плыть туда, куда льет вся вода.

Начался XX съезд. О речи Хрущева мы долго ничего не знали (когда и начали читать ее в Кок-Тереке, то от ссыльных тайно, а мы узнавали от Би-Би-Си). Но и в открытой простой газете довольно было мне слов Микояна: "это - первый ленинский съезд" за сколько-то там лет. Я понял, что враг мой Сталин пал, а я, значит, подымаюсь.

И я - написал ходатайство о пересмотре. А тут весною стали ссылку снимать со всей Пятьдесят Восьмой.

И, слабый, покинул я свою прозрачную ссылку. И поехал в мутный мир.

 

Что чувствует бывший зэк, переезжая с востока на запад Волгу, и потом целый день в гремящем поезде по русским перелескам - не входит в эту главу.

 

Летом в Москве я позвонил в прокуратуру - как там моя жалоба. Попросили перезвонить - и дружелюбный простецкий голос следователя пригласил меня зайти на Лубянку потолковать. В знаменитом бюро пропусков на Кузнецком Мосту мне велели ждать. Так и подозревая, что чьи-то глаза уже следят за мной, уже изучают мое лицо, я, внутренне напряженный, внешне принял добродушное усталое выражение и якобы наблюдал за ребенком, совсем не забавно играющим посреди приемной. Так и было! - мой новый следователь стоял в гражданском и следил за мной! Достаточно убедясь, что я - не раскаленный враг, он подошел и с большой приятностью повел меня на Большую Лубянку. Уже по дороге он сокрушался, как исковеркали (кто??) мне жизнь, лишили жены, детей. Но душно-электрические коридоры Лубянки были все те же, где водили меня обритого, голодного, бессонного, без пуговиц, руки назад. - "Да что ж это за зверь вам такой попался, следователь Езепов? Помню, был такой, его теперь разжаловали". (Наверно, сидит в соседней комнате и бранит моего...) "Я вот служил в морской контрразведке СМЕРШ, у нас таких не бывало!" (От вас Рюмин вышел. У вас был Левшик, Либин.) Но я простодушно ему киваю: да, конечно. Он даже смеется над моими остротами 44-го года о Сталине: "Это вы точно заметили!" Он хвалит мои фронтовые рассказы, вшитые в дело как обличительный материал: "В них же ничего антисоветского нет! Хотите - возьмите их, попробуйте напечатать". Но голосом больным, почти предсмертным, я отказываюсь: "Что вы, я давно забыл о литературе. Если я еще проживу несколько лет - мечтаю заняться физикой". (Цвет времени! Вот так будем теперь с вами играть).

Не плачь битый, плачь небитый! Хоть что-то должна была дать нам тюрьма. Хоть умение держаться перед ЧКГБ.

 

 

Глава 7

Зэки на воле

 

В этой книге была глава "Арест". Нужна ли теперь глава - "Освобождение"?

Ведь из тех, над кем когда-то грянул арест (будем говорить только о Пятьдесят Восьмой), вряд ли пятая часть, еще хорошо, если восьмая, отведала это "освобождение".

И потом - освобождение! - кто ж этого не знает? Это столько описано в мировой литературе, это столько показано в кино: отворите мне темницу, солнечный день, ликующая толпа, объятия родственников.

Но - проклято "освобождение" под безрадостным небом Архипелага, и только еще хмурей станет небо над тобою на воле. Только растянутостью своей, неторопливостью (теперь куда спешить закону?), как удлиненным хвостом букв, отличается освобождение от молнии ареста. А в остальном освобождение - такой же арест, такой же казнящий переход из состояния в состояние, такой же разламывающий всю грудь твою, весь строй твоей жизни, твоих понятий - и ничего не обещающий взамен.

Если арест - удар мороза по жидкости, то освобождение - робкое оттаивание между двумя морозами. Между двумя арестами.

Потому что в этой стране за каждым освобождением где-то должен следовать арест.

Между двумя арестами - вот что такое было освобождение все сорок дохрущевских лет.

Между двумя островами брошенный спасательный круг - побарахтайся от зоны до зоны!..

От звонка до звонка - вот что такое срок. От зоны до зоны - вот что такое освобождение.

Твой оливково-мутный паспорт, которому так призывал завидовать поэт - он изгажен черною тушью 39-й паспортной статьи. По ней ни в одном городке не прописывают, ни на одну хорошую работу не принимают. В лагере зато пайку давали, а здесь - нет.

И вместе с тем - обманчивая свобода передвижения...

Не освобожденные, нет - лишенные ссылки, вот как должны называться несчастные эти люди. Лишенные благодетельной фатальной ссылки, они не могут заставить себя поехать в красноярскую тайгу, или в казахскую пустыню, где живет вокруг много своих, бывших! Нет, они едут в гущу замордованной воли, там все отшатываются от них, и там они становятся мечеными кандидатами на новую посадку.

Наталья Ивановна Столярова освободилась из Карлага 27 апреля 45 года. Уехать сразу нельзя - надо паспорт получать, хлебной карточки - нет, жилья - нет, работу предлагают - дрова заготовлять. Проев несколько рублей, собранных лагерными друзьями, Столярова вернулась к зоне, соврала охране, что идет за вещами (порядки у них были патриархальные), и - в свой барак! То-то радость! Подруги окружили, принесли с кухни баланды (ох, вкусная!), смеются, слушают о бесприютности на воле: нет уж, у нас спокойнее. Поверка. Одна лишняя!.. Дежурный пристыдил, но разрешил до утра 1 мая переночевать в зоне, а с утра - чтобы топала!

Столярова в лагере трудилась - не разгибалась (она молоденькой приехала из Парижа в Союз, посажена была вскоре, и вот хотелось ей скорей на волю, рассмотреть Родину!). "За хорошую работу" была она освобождена льготно: без точного направления в какую-либо местность. Те, кто имели точное назначение, как-то все-таки устраивались: не могла их милиция никуда прогнать. Но Столярова со своей справкой о "чистом" освобождении стала гонимой собакой. Милиция не давала прописки нигде. В хорошо знакомых московских семьях поили чаем, но никто не предлагал остаться ночевать. И ночевала она на вокзалах. (И не в том одном беда, что милиция ночью ходит и будит, чтоб не спали, да перед рассветом всех гонят на улицу, чтобы подмести, - а кто из освобождавшихся зэков, чья дорога лежала через крупный вокзал, не помнит своего замирающего сердца при подходе каждого милиционера - как строго он смотрит! Он, конечно, чует в тебе бывшего зэка! Сейчас спросит: "Ваш документ!" Заберет твою справку об освобождении - и все, и ты опять зэк. У нас ведь права нет, закона нет, да и человека нет - есть документ! Вот заберет сейчас справку - и все... Мы ощущаем - так...) В Луге Столярова хотела устроиться вязальщицей перчаток - да не для трудящихся даже, а для военнопленных немцев! - но не только ее не приняли, а еще начальник при всех срамил: "Хотела пролезть в нашу организацию! Знаем мы их тонкие приемы! Читали Шейнина!" (О, этот жирный Шейнин! - ведь не подавится!)

Круг порочный: на работу не принимают без прописки, а не прописывают без работы. А работы нет - и хлебной карточки нет. Не знали бывшие зэки порядка, что МВД обязано их трудоустраивать. Да кто и знал - тот обратиться боялся: не посадили бы...

Находишься по воле - наплачешься вдоволе.

В ростовском университете, когда я еще был студентом, странный был такой профессор Н. А. Трифонов - постоянно вобранная в плечи голова, постоянная напряженность, пугливость, в коридоре его не окликни. Потом-то узнали мы: он уже посидел, - и каждый оклик в коридоре мог ему быть от оперативников.

А в ростовском мединституте после войны один освободившийся врач, считая свою вторую посадку неизбежной, не стал ждать, покончил с собой. И тот, кто уже отведал лагерей, кто знает их - вполне может так выбрать. Не тяжелей.

Несчастны те, кто освободился слишком рано! Авениру Борисову выпало - в 1946 году. Приехал он не в какой-то город большой, а в свой родной поселок. Все его старые приятели, однокашники, старались не встретиться с ним на улице, не остановиться (а ведь это - недавние бесстрашные фронтовики!), если же никак было не обминуть разговора, то изыскивали уклончивые слова и бочком отходили. Никто не спросил его - как он прожил эти годы (хотя, ведь, кажется, мы знаем об Архипелаге меньше, чем о Центральной Африке!) (Поймут ли когда-нибудь потомки дрессированность нашей воли!) - Но вот один старый друг студенческих лет пригласил его все-таки вечерком, когда стемнело, к чаю. Как сдружливо! как тепло! Ведь для оттаяния - для него и нужна скрытая теплота! Авенир попросил посмотреть старые фото, друг достал ему альбомы. Друг сам забыл - и удивился, что Авенир вдруг поднялся и ушел, не дождавшись самовара. А что было Авениру, если увидел он на всех фотографиях свое лицо замазанным чернилами?! <Через 5 лет друг свалил это на жену: она замазала. А еще через десять (1961) жена и сама пришла к Авениру в райком профсоюза - просить путевку в Сочи. Он дал ей. Она рассыпалась в воспоминаниях о прошлой дружбе.>

Авенир потом приподнялся - он стал директором детдома. У него росли сироты фронтовиков, и они плакали от обиды, когда дети состоятельных родителей звали их директора "тюремЩиком". (У нас ведь и разъяснить некому: тюремЩиками скорей были их родители, а Авенир уж тогда тюремНиком. Никогда не мог бы русский народ в прошлом веке так потерять чувство своего языка!)

А Картель в 1943 году, хотя и по 58-й, был из лагеря сактирован с туберкулезом легких. Паспорт - волчий, ни в одном городе жить нельзя, и работы получить нельзя, медленная смерть - и все оттолкнулись. А тут - военная комиссия, спешат, нужны бойцы. С открытой формой туберкулеза Картель объявил себя здоровым: пропадать так враз, да среди равных! И провоевал почти до конца войны. Только в госпитале досмотрелось око Третьей Части, что этот самоотверженный солдат - враг народа. В 1949 году он был намечен к аресту как повторник, да помогли хорошие люди из военкомата.

В сталинские годы лучшим освобождением было - выйти за ворота лагеря и тут же остаться. Этих на производстве уже знали и брали работать. И энкаведешники, встретясь на улице, смотрели как на проверенного.

Ну, не вполне так. В 1938 г. Прохоров-Пустовер при освобождении оставался вольнонаемным инженером Бамлага. Начальник оперчасти Розенблит сказал ему: "Вы освобождены, но помните, что будете ходить по канату. Малейший промах - и вы снова окажетесь зэ-ка. Для этого даже и суда не потребуется. Так что - оглядывайтесь, и не воображайте, что вы свободный гражданин".

Таких оставшихся при лагере благоразумных зэков, добровольно избравших тюрьму как разновидность свободы, и сейчас еще по всем глухоманям, в каких-нибудь Ныробских или Нарымских районах - сотни тысяч. Им и садиться опять - вроде легче: все рядом.

Да на Колыме особенного и выбора не было: там ведь народ держали. Освобождаясь, зэк тут же подписывал добровольное обязательство: работать в Дальстрое и дальше (разрешение выехать "на материк" было на Колыме еще трудней получить, чем освобождение). Вот на беду свою кончила срок Н. В. Суровцева. Еще вчера она работала в детгородке - тепло и сытно, сегодня гонят ее на полевые работы, нет другого ничего. Еще вчера она имела гарантированную койку и пайку - сегодня пайки нет, крыши над головой нет, и бредет она в развалившийся дом с прогнившиии полами (это на Колыме!). Спасибо подругам из детгородка: они еще долго "подбрасывают" ей на волю пайки. "Гнет вольного состояния" - вот как назвала она свои новые ощущения. Лишь постепенно утверждается она на ногах и даже становится... домовладелицей! Вот стоит она (фото 6) гордо около своей хибарки, которую не всякая бы собака одобрила.

(Чтоб не думал читатель, что дело здесь в заклятой Колыме, перенесемся на Воркуту и посмотрим на типичный барак ВГС (Временное Гражданское Строительство), в котором живут благоустроенные вольные - ну, из бывших зэков, разумеется (фото 7).

Так что не самой плохой формой освобождения было и освобождение М. П. Якубовича: под Карагандою переоборудовали тюрьму в инвалидный дом (Тихоновский дом) - и вот в этот инвалидный дом, под надзор и без права выезжать, его и "освободили".

Рудковский, никуда не принятый ("пережил не меньше, чем в лагерях"), поехал на кустанайскую целину ("там можно было встретить кого угодно"). - И. В. Швед оглох, составляя поезда в Норильске при любой вьюге; потом работал кочегаром по 12 часов в сутки. Но справок-то нет! В собесе пожимают плечами: "представьте свидетелей". Моржи нам свидетели... - И. С. Карпунич отбыл двадцать на Колыме, измучен и болен. Но к 60 годам у него нет "двадцати пяти лет работы по найму" - и пенсии нет. Чем дольше сидел человек в лагере, тем он больней, и тем меньше стажа, тем меньше надежды на пенсию.

Ведь нет же у нас, как в Англии, "общества помощи бывшим заключенным". Даже и вообразить такую ересь страшно. <Сегодня и бытовикам приходится так же. А. И. Бурлаке в ананьевском райкоме ответили: "У нас не отдел кадров", в прокуратуре: "Этим не занимаемся", в горсовете: "Ждите". Был без работы 5 месяцев (1964 г.). С П. К. Егорова в Новороссийске (1965) сразу же взяли подписку о выезде в 24 часа. Показал в горисполкоме лагерную грамоту "за отличную работу" - посмеялись. Секретарь горкома просто выгнал. Тогда пошел, дал взятку - и остался в Новороссийске.>

Пишут так: "в лагере был один день Ивана Денисовича, а на воле - второй".

Но позвольте! Но кажется же, с тех пор восходило солнце свободы? И простирались руки к обездоленным: " Это не повторится "! И даже, кажется, слезы капали на съездовские трибуны?

Жуков (из Коврова): "Я стал не на ноги, а хоть немного на колени". Но: "Ярлык лагерника висит на нас и под первое же сокращение попадаем мы". - П. Г. Тихонов: "Реабилитирован, работаю в научно-исследовательском институте, а все же лагерь как бы продолжается. Те самые олухи, которые были начальниками лагерей," опять в силе над ним. - Г. Ф. Попов: "Что бы ни говорилось, что бы ни писалось, а стоит моим коллегам узнать, что я сидел, и как бы нечаянно отворачиваются".

Нет, силен бес! Отчизна наша такова: чтоб на сажень толкнуть ее к тирании - довольно только брови нахмурить, только кашлянуть. Чтоб на вершок перетянуть ее к свободе - надо впрячь сто волов и каждого своим батогом донимать: "Понимай, куда тянешь! понимай, куда тянешь!"

А форма реабилитации? Старухе Ч-ной приходит грубая повестка: "явиться завтра в милицию к 10 часам утра". Больше ничего! Дочь ее бежит с повесткой накануне вечером: "Я боюсь за ее жизнь. О чем это? Как мне ее подготовить?" "Не бойтесь, это - приятная вещь, реабилитация покойного мужа". (А может быть - полынная? Благодетелям в голову не приходит.)

Если таковы формы нашего милосердия - догадайтесь о формах нашей жестокости!

Какая была лавина реабилитаций! - но и она не расколола каменного лба непогрешимого общества! - ведь лавина падала не туда, куда надо бровь нахмурить, а куда впрягать тысячу волов.

"Реабилитация - это тухта!" - говорят партийные начальники откровенно. " Слишком многих нареабилитировали! "

Вольдемар Зарин (Ростов Н/Д) отсидел 15 лет и с тех пор еще 8 лет смирно молчал. А в 1960-м решился рассказать сослуживцам, как худо было в лагерях. Так возбудили на него следственное дело, и майор КГБ сказал Зарину: Реабилитация - не значит невиновность, а только: что преступления были невелики. Но что-то остается всегда!

А в Риге в том же 1960-м дружный служебный коллектив три месяца кряду травил Петропавловского за то, что он скрыл расстрел своего отца... в 1937 году!

И недоумевает Комогор: "Кто ж ходит сегодня в правых и кто в виноватых? Куда деваться, когда мурло вдруг заговорит о равенстве и братстве?"

Маркелов после реабилитации стал не много, не мало - председатель промстрахсовета, а проще - месткома артели. Так председатель артели не рискует этого народного избранника оставить на минуту одного в своем кабинете! А секретарь партбюро Баев, одновременно сидящий на кадрах, перехватывает на всякий случай всю месткомовскую переписку Маркелова. "Да не попала ль к вам бумага насчет перевыборов месткомов?" - "Да было что-то месяц назад". - "Мне ж нужна она!" - "Ну нате читайте, только побыстрей, рабочий день кончается!" - "Так она ж адресована мне! Ну, завтра утром вам верну!" - "Что вы, что вы, - это документ ". - Вот залезьте в шкуру этого Маркелова, сядьте под такое мурло, под Баева, да чтоб вся ваша зарплата и прописка зависели от этого Баева, - и вдыхайте грудью воздух свободного века!

Учительница Деева уволена "за моральное разложение": она уронила престиж учителя, выйдя замуж за... освободившегося заключенного (которому в лагере преподавала)!

Это уже не при Сталине, это - при Хрущеве. И одна только реальность ото всего прошлого осталась - СПРАВКА. Небольшой листок, сантиметров 12 на 18. Живому - о реабилитации. Мертвому - о смерти. Дата смерти - ее не проверишь. Место смерти - крупный большой Зет. Диагноз - сто штук пролистай, у всех один, дежурный. <Молодая Ч-на попросила простодушную девицу показачь ей все сорок карточек из пачки. Во всех сорока одним и тем же почерком было вписано одно и тоже заболевание печени!.. А то и так: "Ваш муж (Александр Петрович Малявко-Высоцкий) умер до суда и следствия, и поэтому реабилитирован быть не может".>огда - фамилии свидетелей (выдуманных).

А свидетели истинные - все молчат.

Мы - молчим.

И откуда же следующим поколениям что узнать? Закрыто, забито, зачищено.

"Даже и молодежь, - жалуется Вербовский, - смотрит на реабилитированных с подозрением и презрением".

Ну, молодежь-то не вся. Большей части молодежи просто наплевать - реабилитировали нас или не реабилитировали, сидит сейчас двенадцать миллионов или уже не сидит, они тут связи не видят. Лишь бы сами они были на свободе с магнитофонами и лохмокудрыми девушками.

Рыба ведь не борется против рыболовства, она только старается проскочить в ячею.

 

***

 

Как одно и то же широко известное заболевание протекает у разных людей по-разному, так и освобождение, если рассматривать ближе, очень по-разному переживается нами.

И - телесно. Одни положили слишком много напряжения для того, чтобы выжить свой лагерный срок. Они перенесли его как стальные: десять лет не потребляя и доли того, что телу надо, гнулись и работали; полуодетые, камень долбили в мороз - и не простуживались. Но вот - срок окончен, отпало внешнее нечеловеческое давление, расслабло и внутреннее напряжение. И таких людей перепад давлений губит. Гигант Чульпенев, за 7 лет лесоповала не имевший ни одного насморка, на воле разболелся многими болезнями. - Г. А. Сорокин "после реабилитации неуклонно терял то душевное здоровье, которому завидовали мои лагерные товарищи. Пошли неврозы, психозы..." - Игорь Каминов: "На свободе я ослаб и опустился, и кажется, что на свободе мне тяжелей намного".

Как давно говорилось: в черный день перемогусь, в красный сопьюсь. У кого все зубы выпали за один год. Тот - стариком стал сразу. Тот - едва домой добрался, ослаб, сгорел и умер.

А другие - только с освобождения и воспряли. Только тут-то помолодели и расправились. (Я, например, и сейчас еще выгляжу моложе, чем на своей первой ссыльной фотокарточке.) Вдруг выясняется: да ведь как же легко жить на воле! Там, на Архипелаге, совсем другая сила тяжести, там свои ноги тяжелы как у слона, здесь перебирают как воробьиные. Все, что кажется вольняшкам неразрешимо-мучительным, мы разрешаем, единожды щелкнув языком. Ведь у нас какая бодрая мерка: "было хуже!" Было хуже, а значит, сейчас совсем легко. И никак не приедается нам повторять: было хуже! было хуже!

Но еще определеннее прочерчивает новую судьбу человека тот душевный перелом, который испытан им при освобождении. Этот перелом бывает разный очень. Ты только на пороге лагерной вахты начинаешь ощущать, что каторгу-родину покидаешь за плечами. Ты родился духовно здесь, и сокровенная часть души твоей останется здесь навсегда, - а ноги плетут куда-то в безгласное безотзывное пространство воли.

Выявляются человеческие характеры в лагере - но выявляются ж и при освобождении! Вот как расставалась с Особлагом в 1951-м Вера Алексеевна Корнеева, которую мы уже в этой книге встречали: "Закрылись за мной пятиметровые ворота, и я сама себе не поверила, что, выходя на волю, плачу. О чем?.. А такое чувство, будто сердце оторвала от самого дорогого и любимого, от товарищей по несчастью. Закрылись ворота - и все кончено. Никогда я этих людей не увижу, не получу от них никакой весточки. Точно на тот свет ушла..."

На тот свет!... Освобождение как вид смерти. Разве мы освободились? - мы умерли для какой-то совсем новой загробной жизни. Немного призрачной. Где осторожно нащупываем предметы, стараясь их опознать.

Освобождение на этот свет мыслилось ведь не таким. Оно рисовалось нам по пушкинскому варианту: "И братья меч вам отдадут". Но такое счастье суждено редким арестантским поколениям.

А это было - украденное освобождение, не подлинное. И кто чувствовал так - тот с кусочком этой ворованной свободы спешил бежать в одиночество. Еще в лагере "почти каждый из нас, мои близкие товарищи и я, думали, что если Бог приведет выйти на свободу живым, то будем жить не в городах и даже не в селах, а где-нибудь в лесной глуши. Устроимся на работу лесником, объездчиком, наконец пастухом и будем подальше от людей, от политики, от всего этого бренного мира" (В. В. Поспелов). Авенир Борисов первое время на воле все держался от людей в стороне, убегал в природу. "Я готов был обнимать и целовать каждую березку, каждый тополь. Шелест опавших листьев (я освободился осенью) казался мне музыкой, и слезы находили на глаза. Мне было наплевать, что я получал 500 грамм хлеба - ведь я мог часами слушать тишину да еще и книги читать. Вся работа казалась на воле легкой, простой, сутки летели как часы, жажда жизни была ненасытной. Если есть вообще в мире счастье, то оно обязательно находит каждого зэка в первый год его жизни на свободе!"

Такие люди долго ничего не хотят иметь: они помнят, что имущество легко теряется, как сгорает. Они почти суеверно избегают новых вещей, донашивают старое, досиживают на ломаном. У одного моего друга мебель такая: ни сесть, ни опереться ни на что, все шатается. "Так и живем, - смеются, - от зоны до зоны". (Жена - тоже сидела.)

Л. Копелев вернулся в 1955 году в Москву и обнаружил: "Трудно с благополучными людьми! Встречаюсь только с теми из прежних друзей, кто хоть как-то неблагополучен".

Да ведь по-человечески только те и интересны, кто отказались лепить карьеру. А кто лепит - скучны ужасно.

Однако люди - разны. И многие ощутили переход на волю совсем иначе (особенно в пору, когда ЧКГБ как будто чуть смежало веки): ура! свободен! теперь один зарок: больше не попадаться! теперь - нагонять и нагонять упущенное!

Кто нагоняет в должностях, кто в званиях (ученых или военных), кто - в заработках и сберегательной книжке (у нас говорить об этом - тон дурной, но тишком-то считают...) Кто - в детях. Кто... Валентин М. клялся нам в тюрьме, что на воле будет нагонять по части девиц, и верно: несколько лет подряд он днем - на работе, а вечера, даже будние, - с девицами, и все новыми; спал по 4-5 часов, осунулся, постарел. Кто нагоняет в еде, в мебели, в одежде (забыто, как обрезались пуговицы, как гибли лучшие вещи в предбанниках). Опять приятнейшим занятием становится покупать.

И как упрекнуть их, если, правда, столько упущено? Если вырезано из жизни - столько?

Соответственно двум разным восприятиям воли - и два разных отношения к прошлому.

Вот ты пережил страшные годы. Кажется, ты ведь не черный убийца, ты не грязный обманщик, - так зачем бы тебе стараться забыть тюрьму и лагерь? Чего тебе стыдиться в них? Не дороже ли считать, что они обогатили тебя? Не вернее ли ими гордиться?

Но сколь же многие (и такие не слабые, такие не глупые, от которых совсем не ждешь!) стараются - забыть! Забыть как можно скорей! Забыть все начисто! Забыть, как его и не было!

Ю. Г. Вендельштейн: "Обычно стараешься не вспоминать, защитная реакция". Пронман: "Честно скажу: видеться с бывшими лагерниками не хотел, чтобы не вспоминать". С. А. Лесовик: "Вернувшись из лагеря, старалась не вспоминать прошлого. И, знаете, почти удалось!" (до повести "Один день"). С. А. Бондарин (мне давно известно, что в 1945 году он сидел в той же лубянской камере передо мною; я берусь ему назвать не только наших сокамерников, но и с кем он сидел до нашей камеры, кого я отнюдь не знал никогда, - и получаю в ответ): "А я постарался всех забыть, с кем там сидел". (После этого я ему, конечно, даже не отвечаю.)

Мне понятно, когда старых лагерных знакомств избегают ортодоксы: им надоело лаяться одному против ста, слишком тяжелы воспоминания. Да и вообще - зачем им эта нечистая, не идейная публика? Да какие ж они благонамеренные, если им не забыть, не простить, не вернуться в прежнее состояние? Ведь об этом же и слали они четырежды в год челобитья: верните меня! верните меня! я был хороший и буду хороший! <С этим они и повалили в 1956 г.: как из затхлого сундука, принесли воздух 30-х годов и хотели продолжать с того дня, когда их арестовали.> В чем для них возврат? Прежде всего в восстановлении партийной книжечки. Формуляров. Стажа. Заслуг.

 

И повеет теплом партбилета

Над оправданной головой.

 

А лагерный опыт - это та зараза, от которой надо поскорее отлипнуть. Разве в лагерном опыте, если даже встряхнуть его и промыть - найдется хоть одна крупинка благородного металла?

Вот старый ленинградский большевик Васильев. Отсидел две десятки (всякий раз еще имея и пять намордника). Получил республиканскую персональную пенсию. "Вполне обеспечен. Славлю свою партию и свой народ". (Это замечательно! Ведь только Бога славил так Иов библейский: за язвы, за мор, за голод, за смерти, за унижения - слава Тебе, слава Тебе!) Но не бездельник этот Васильев, не потребитель просто: "состою в комиссии по борьбе с тунеядцами". То есть, кропает по мере старческих сил одно из главных беззаконий сегодняшнего дня! Вот это и есть - лицо Благомысла!..

Понятно и почему стукачи не желают воспоминаний и встреч: боятся упреков и разоблачений.

Но у остальных? Не слишком ли это глубокое рабство? Добровольный зарок, чтоб не попасть второй раз? "Забыть, как сон, забыть, забыть видения проклятого лагерного прошлого," - сжимает виски кулаками Настенька В., попавшая в тюрьму не как-нибудь, а с огнестрельной раной. Почему филолог-классик А. Д., по роду занятий своих умственно взвешивающий сцены древней истории, - почему и он велит себе "все забыть"? Что ж поймет он тогда во всей человеческой истории?

Евгения Д., рассказывая мне в 1965 году о своей посадке на Лубянку в 1921-м, еще до замужества, добавила: "А мужу покойному я про это так и не рассказывала, забыла ". Забыла?? Самому близкому человеку, с которым жизнь прожила? Так мало нас еще сажают!!

А может быть не надо так строго судить? Может быть, в этом - средняя человечность? Ведь о ком-то же составлены пословицы:

 

Час в добре пробудешь - все горе забудешь.

Дело-то забывчиво, тело-то заплывчиво.

 

Заплывчивое тело! - вот что такое человек!..

Мой друг и одноделец Николай В., с кем общими мальчишескими усилиями мы закатились за решетку, - воспринял все пережитое как проклятье, как постыдную неудачу глупца. И устремился в науку - наиболее безопасное предприятие, чтобы подняться на ней. В 1959 году, когда Пастернак еще был жив, но плотно обложен травлей, - я стал говорить ему о Пастернаке. Он отмахнулся: "Что говорить об этих старых галошах! Слушай лучше, как я борюсь у себя на кафедре!" (Он все время с кем-нибудь борется, чтобы возвыситься в должности.) А ведь трибунал оценил его в 10 лет лагерей. Не довольно ли было один раз высечь?..

А вот освободился и Григорий М-з, освободился, снята судимость, вот реабилитирован, вот вернули партбилет (ведь не спрашивают, не поверил ли ты за это время в Иегову или Магомета? ведь не прикидывают, что частицы, может быть, твоих прежних мыслей не осталось за это время, - а на тебе партбилет!) И он возвращается из Казахстана в свой Ж*, проезжает мой город, я выхожу к поезду. О чем же мысли его теперь? Э-э, да не метит ли он вернуться в Секретный или Особый или Спецотдел! Что-то рассеян наш разговор. Больше он не пишет мне ни строки...



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-10-25 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: