III. И обнаженный бывает в лохмотьях.




 

Коронер поднялся со своего места и остановился над покойником. Взявшись за край савана, он отбросил его с обнаженного тела, казавшегося в неверном свете восковым. Тут и там, однако, виднелись обширные иссиня-черные гематомы, возникшие из-за внутренних кровотечений вследствие полученных травм. Грудь и бока выглядели так, будто по ним молотили дубиной. Повсюду зияли рваные раны, изодранная кожа болталась лохмотьями.

Коронер обошел стол и развязал шелковый платок, проведенный под подбородком и стянутый узлом на макушке. Платок скрывал то, что когда-то было горлом. Кое-кто из присяжных встал, чтобы подойти поближе, но тут же раскаялся в своем любопытстве и отвернулся. Свидетель Харкер отошел к окну и оперся на подоконник, борясь с тошнотой и обмороком. Коронер вернул платок на горло и принялся вынимать из кучи одежды в углу один предмет за другим для короткого осмотра. Рванье насквозь пропиталось кровью. Присяжные держались в стороне. Их интерес к происходящему угас. Все это они, в действительности, уже видели, внове для них были лишь показания Харкера.

— Джентльмены, — провозгласил коронер. — Полагаю, больше нам засвидетельствовать нечего. Ваша задача вам известна, если вопросов у вас нет, можете выйти и обсудить вердикт.

Поднялся председатель — лет шестидесяти, высокий, бородатый, на вид неотесанный.

— Такой вопрос, господин коронер, сэр, — заговорил он. — Из какого дурдома этот свидетель сбег?

— Мистер Харкер, — спокойно и серьезно осведомился коронер, — из какого дурдома Вы сбежали?

Харкер снова побагровел, но смолчал, и семеро присяжных важно удалились из хижины.

— Если Ваш запас оскорблений иссяк, — сказал Харкер, когда они с коронером остались одни, — вероятно, я могу идти?

— Вполне.

Харкер уже собирался выйти, но замер у порога, сжимая дверную ручку. Профессиональная привычка в нем была сильна — сильнее, чем чувство собственного достоинства. Он обернулся к коронеру:

— Эта книжечка у Вас… Я узнаю ее. Это дневник Моргана. Она Вас так увлекла — Вы читали ее, пока я давал показания. Позволите взглянуть? Общественность хотела бы…

— Книжка не сыграет никакой роли в этом деле, — ответил чиновник, запуская руку в карман. — Автор сделал последние записи задолго до гибели.

После того, как Харкер покинул комнату, присяжные вошли и окружили стол; контуры тела под саваном просматривались пугающе отчетливо. Председатель устроился возле свечи, извлек из кармана карандаш и, приложив немало усилий, нацарапал на огрызке бумаги чуть позже с переменным успехом подписанный всеми вердикт:

«Мы, присяжные, решили, что останки погибли в объятеях пещерново льва, но нектрые из нас все-таки думают, что их кондратий обнял».

 

IV. Ответы с того света.

 

В дневнике покойного Хью Моргана содержатся любопытные записи, ценные, вероятно, как научные гипотезы. В ходе дознания книжка как источник сведений не привлекалась — вероятно, коронер счел нецелесообразным запутывать присяжных. Дата первой из упомянутых записей неизвестна — верхняя часть листка оторвана; сохранилось следующее:

«…то бегал кругами, все время глядя в центр, то замирал, яростно лая на что-то перед ним. Затем поджал хвост и со всех ног бросился прочь. Поначалу я решил, что он взбесился, но по возвращении домой не обнаружил в его поведении никаких перемен, кроме тех, что обусловлены страхом наказания.

Могут ли собаки видеть нюхом? Вызывают ли запахи в их сознании образы тех, кто их испускает?..

2 сентября

Глядя прошлым вечером на звезды, загорающиеся над кряжем к востоку от дома, я заметил, как они последовательно, слева направо, пропадают. Каждая исчезала на долю секунды, гасли две-три звезды за раз, но все, что светились невысоко нал грядой, неминуемо гасли. Между ними и мной как будто что-то пробегало, но что, я не видел, а расстояние между звездами было слишком велико, чтобы делать выводы об очертаниях существа. Ох, не нравится мне это».

Записи за следующие несколько недель пропали — три страницы вырваны из дневника.

«…27 сентября

Оно приходило снова — я натыкаюсь на свидетельства его присутствия повсюду. Всю прошлую ночь я опять дежурил — так же укрывшись, с ружьем, заряженным крупной дробью. Утром, как всегда, обнаружил свежие следы. И это притом, что, готов поклясться, я не спал — я теперь вообще почти не сплю. Это ужасно, невыносимо! Если все это мракобесие — правда, то я сойду с ума, если только кажется, то уже сошел.

3 октября

Я не уйду, ему меня не выгнать. Нет, это мой дом, моя земля. Трус — мерзость перед Богом…

5 октября

Мои силы на исходе; я пригласил на несколько недель Харкера, он толковый малый. По его поведению я пойму, сочтет он меня сумасшедшим или нет.

7 октября

Тайна разгадана. Решение пришло ко мне ночью, как откровение. Как просто — как чудовищно просто!

Есть звуки, недоступные нашему уху. На обоих полюсах шкалы слышимости есть рубежи, за которыми такой несовершенный инструмент, как человеческое ухо, бессилен. Звук делается или слишком высоким, или слишком низким. Я понаблюдал за стаей дроздов в кроне дерева — в кронах нескольких деревьев. Воздух полнился криками птиц. И вдруг — все одновременно — дрозды вспорхнули и полетели прочь. Как? Они не могли видеть друг друга сквозь листву. И тем более всем им не мог быть виден вожак. Не иначе, раздался сигнал или приказ, перекрывающий птичий гам, но неслышный мне. Я наблюдал такой же стройный взлет и в полной тишине, не только у дроздов, но и, например, у куропаток, скрытых зарослями, даже находящихся на противоположных склонах холма.

Моряки знают, что стая китов, греющихся или резвящихся на поверхности океана, отделенных друг от друга многими милями и толщей земли, может в одно мгновение нырнуть и скрыться из виду. Подается сигнал — слишком низкий, чтобы его услышал матрос на мачте или кто-то из его товарищей на палубе — но все чувствуют проходящую по судну вибрацию, подобно тому, как церковная кладка дрожит от низкого звучания органа.

С цветами дело обстоит так же, как и с шумами. С обеих сторон солнечного спектра исследователь может обнаружить присутствие так называемых актинических лучей. Они представляют те основные цвета, участвующие в формировании света, которые невозможно различить по отдельности. Человеческий глаз также несовершенен — он воспринимает лишь несколько октав истинного цветового ряда. Я не безумен — есть цвета, которых мы не видим.»

 

Брэм Стокер

КРЫСЫХОРОНЯТ БЫСТРО

 

Если, покидая Париж по Орлеанской дороге, за городской стеной вы свернёте направо, то окажетесь в местах диковатых и отнюдь не приветливых. Справа и слева, впереди и позади — со всех сторон там вздымаются громадные кучи пыльного хлама, накопившегося с течением времени.

У Парижа, помимо дневной, есть и ночная жизнь, и приезжий, входящий в отель на улице Риволи или Сен-Оноре поздним вечером или выходящий из него ранним утром, может, будучи неподалёку от Монружа, догадаться, если ещё не догадался, о назначении больших фургонов, напоминающих котлы на колёсах, которые попадаются ему на глаза, где бы не пролегал его путь.

Во всяком городе есть нечто постоянное и неотъемлемое, порождённое нуждами самого города; одно из наиболее заметных явлений Парижа — собиратели хлама. Ранним утром — а просыпается Париж очень рано — на большинстве улиц вы увидите стоящие возле каждого двора и переулка и между домами, как до сих пор заведено в некоторых американских городах и даже отдельных частях Нью-Йорка, массивные деревянные ящики, куда прислуга или квартиросъёмщики выбрасывают весь скопившийся за день мусор. У этих ящиков собираются и проходят, когда дело сделано, к новым пахотным полям и зелёным пастбищам вечно грязные, голодные мужчины и женщины, чьи орудия ремесла включают лишь переброшенную через плечо грубую суму или корзину да короткие грабли, которыми они переворачивают и щупают, чтобы изучить самым пристрастным образом, содержимое мусорных баков. С помощью тех же граблей они подцепляют и помещают в корзины всё, что находят, так же легко, как китаец управляется с палочками.

Париж — город средоточия масс, а средоточие и расслоение тесно связаны. В первые дни, когда средоточие только становится действительным фактом, герольдом ему служит расслоение. Всё схожее и подобное формирует единство, а из единства единств возникает один главный, всеобщий центр. Во все стороны устремляется несметное множество длинных щупалец, а в середине поднимается гигантская голова с развитым мозгом, зоркими глазами, чтобы видеть всё кругом, чуткими ушами, чтобы всё слышать — и жадной пастью, чтобы заглатывать.

Другие города похожи на всех птиц, зверей и рыб, чьи аппетиты и пищеварение совершенно нормальны. Один только Париж суть аналог и апофеоз осьминога. Дитя средоточия, доведённого до безумия, он — точная копия спрута; и нет в этом сходстве ничего более поразительного, чем полная идентичность пищеварительных систем.

Те вдумчивые туристы, кто, целиком и полностью препоручив себя господам Вкусу и Взгляду, осматривают Париж за три дня, часто не могут взять в толк, как это обед, который в Лондоне стоил бы порядка шести шиллингов, в кафе на площади Пале-Рояль подается за смешные три франка. А дивиться здесь вовсе нечему, если принять во внимание умозрительную особенность парижской жизни — расслоение, и признать факт, которому обязан своим рождением парижский chiffonier.[12]

Париж 1850 года — это не сегодняшний Париж, и те, кто видит Париж Наполеона и барона Османа, едва ли смогут вообразить облик города сорокапятилетней давности.

Есть, однако же, вещи, оставшиеся прежними, и среди них, помимо прочего — районы, где скапливается мусор. Хлам есть хлам в любые времена и в любой точке мира, и кучи мусора, где бы они ни были, похожи друг на друга как две капли воды. Таким образом, путешественник, оказавшийся в окрестностях Монружа, без труда может мысленно отправиться в 1850 год.

В тот год я находился в Париже с длительным визитом. Я был без памяти влюблён в юную леди, которая, хотя и отвечала мне взаимностью, всё же покорилась воле родителей и пообещала им не видеться и не переписываться со мною в течение года. Я также вынужден был принять эти условия с хрупкой надеждой на родительское одобрение. На время испытательного срока я обязался уехать из страны и не писать моей возлюбленной до истечения года.

Конечно, дни и недели тянулись для меня мучительно медленно. Никто из моих родных или знакомых не мог ничего сообщить мне об Алисе, её же семья, к большому сожалению, не проявила достаточного великодушия, чтобы послать мне хотя бы короткую утешительную весточку о её здоровье и благополучии. Я провёл полгода в скитаниях по Европе, но, так как странствия ни на минуту не отвлекали меня от мыслей о любимой, я принял решение остановиться в Париже, откуда, по крайней мере, я с лёгкостью мог добраться до Лондона, буде счастливый случай позовёт меня туда раньше отведённого срока. Надежда, долго не сбывающаяся, томит сердце — эта старая библейская истина не знает лучшего подтверждения, чем моё состояние в те дни, ибо в дополнение к неизбывной тоске по любимой меня постоянно терзала тревога, что какая-нибудь роковая случайность не позволит мне по окончании испытательного срока вовремя засвидетельствовать Алисе преданность как её чувствам, так и моим собственным. Таким образом, всякое выпадавшее на мою долю приключение доставляло мне непередаваемое удовольствие, поскольку было чревато последствиями куда более серьёзными, чем при других обстоятельствах.

Как и любой путешественник, я исчерпал все известнейшие туристические маршруты в первый же месяц, так что во второй месяц любопытство повлекло меня в ещё не изведанные уголки. Совершив несколько вылазок в более известные пригороды, я понял, что обитаемая глушь, лежащая между этими привлекательными районами — настоящая terra incognita,[13]не освещённая ни в одном путеводителе. И вот я начал систематизировать мои исследования, день за днём возобновляя их с той точки, где накануне прервал.

Со временем мои скитания привели меня к Монружу, и я понял — здесь начинается Ultima Thule[14]социальных исследований, область такая же малоизученная, как исток Белого Нила. Я вознамерился всесторонне изучить парижского chiffonier — его среду обитания, жизнь и средства выживания.

Работа обещала быть малоприятной — трудная для выполнения, она почти не давала надежд на достойное вознаграждение. Упрямство, однако, возобладало над рассудком, и я погрузился в новое исследование с большим рвением, чем мог бы выказать в любом другом исследовании с любым другим итогом, ценным или чего-то стоящим.

И вот однажды погожим днём в конце сентября я вступил в святая святых города праха. Место, очевидно, служило пристанищем изрядному числу chiffoniers, поскольку в расположении мусорных куч вдоль дороги прослеживалась некая упорядоченность. Я шёл среди этих куч, высившихся, словно часовые, в намерении проникнуть в самую глубь, к центру средоточия праха.

В пути я заметил, как за грудами хлама несколько раз промелькнули силуэты людей, явно интересовавшихся пришествием в такое место любого незнакомца. Район напоминал маленькую Швейцарию — я двигался вперёд, а извилистая дорожка позади терялась за бесконечными поворотами.

Наконец я вышел к чему-то вроде маленького города или общины chiffoniers. Тут и там стояли хижины и лачуги, такие же, как у болота Аллен в самом захолустье Ирландии — грубые постройки со стенами из прутьев, скреплённых глиной, и крышами из негодной конюшенной соломы, в которые никто и ни под каким предлогом не пожелал бы заходить, и которые даже в акварели выглядели бы живописно только при взгляде весьма снисходительном. Среди этих хибар обнаружилось одно из самых странных приспособлений — ведь не называть же это жилищем, — из всех, какие я когда-либо встречал. Громадный старый гардероб, колоссальный осколок какого-то будуара времён Карла VII или Генриха II, оказался превращён в ни много ни мало жилой дом. Распахнутые настежь двойные двери являли взору всё скудное хозяйство. Открытая часть гардероба представляла собой общую гостиную около шести футов в длину и четырёх в ширину — там сидели вокруг жаровни, покуривая трубки, не меньше шести старых солдат Первой республики в рваных, протёршихся до дыр мундирах. Вид их сразу же настораживал; затуманенные взгляды и вялые челюсти недвусмысленно указывали на пристрастие к абсенту; глаза хранили выражение измождённости и уныния, присущее всем горьким пьяницам, в них читалась подавленная злоба, непременно следующая за пробуждением от пьяного забытья. Другая часть гардероба сохранила первоначальный вид, полки в ней располагались так же, как и раньше, разве что были спилены до половины прежней глубины, и на каждой из шести размещалась постель из соломы и тряпья. Шестеро почтенных господ, населявших сооружение, с любопытством посмотрели на меня; когда, пройдя немного вперёд, я обернулся, то увидел, что они, склонившись друг к другу, тихо совещаются. Зрелище пришлось мне совсем не по душе — места вокруг были глухие, а вид у солдат совершенно злодейский. Не найдя, однако, оснований для страха, я продолжил путь, углубляясь всё дальше и дальше в эту городскую Сахару. Дорога была весьма извилистой, и, описав изрядное количество полукругов, какие совершают порой на катке, я почти потерял ориентацию по сторонам света.

Пройдя ещё чуть-чуть и обогнув невысокий холм из мусора, я увидел ещё одного солдата в ветхой шинели, сидящего на куче соломы.

— Да уж, — сказал я сам себе, — широко здесь представлена Первая республика.

Когда я оказался рядом, старик даже не взглянул на меня, но продолжал невозмутимо и бесстрастно созерцать землю под ногами.

— Вот что значит всю жизнь видеть лишь войну! — снова заметил я. — Любопытство для этого человека — дело далёкого прошлого.

Удалившись, однако, на несколько шагов, я резко обернулся и понял, что любопытство в ветеране вовсе не умерло — он поднял голову и рассматривал меня с довольно странным, если не жутковатым, выражением на лице. Сам он, как мне показалось, был удивительно похож на одного из господ в гардеробе. Встретившись со мною взглядом, он тут же опять опустил голову; не думая более о нём и удовольствовавшись лишь тем, что заметил таинственное сходство между старыми солдатами, я продолжил путь.

Вскоре я встретил ещё одного солдата, похожего на предыдущих. Он также не придал ни малейшего значения моему появлению.

День тем временем стал клониться к закату, и я задумался о возвращении. Сказано — сделано: я развернулся в намерении пойти обратно по собственным следам, но увидел среди мусорных куч сразу несколько дорожек, убегавших в разных направлениях, и застыл, недоумевая, какую же выбрать. Мне захотелось найти кого-нибудь, кто мог бы помочь мне в моём затруднении и подсказать путь, но кругом не было ни души. Я решился обогнуть ещё несколько мусорных куч и поискать хоть кого-то, но только не ветерана.

Пройдя пару сотен ярдов, я обнаружил то, что искал — передо мной стояла одинокая хибара, похожая на те, что я видел ранее, с той лишь, однако, разницей, что эта не была жилой постройкой и состояла только из крыши и трёх стен, четвёртой не было вовсе. По виду самой лачуги и ближайших окрестностей я понял, что здесь находился пункт сортировки хлама. Под крышей сидела морщинистая, согбенная старуха; к ней я и решил обратиться за помощью.

Когда я подошёл и попросил указать мне дорогу, старуха поднялась и тут же завела разговор; и вот мне подумалось, что именно здесь, в самом сердце Королевства Праха, я получил возможность услышать подробности истории парижского нищенства из уст той, что казалась старейшей его обитательницей.

На все свои вопросы я получал изумительно интересные ответы — старуха, как оказалось, видела не одну сотню казней и была среди тех женщин, что отметились необыкновенным пылом в ходе революции. Внезапно она прервала рассказ и со словами: «Месье, верно, устал стоять?» протёрла старый шаткий табурет и предложила мне сесть. Табурет мне категорически не понравился; но бедная старушка была столь обходительна, что мне не хотелось обижать её отказом, более того, повесть участницы взятия Бастилии так захватила меня, что я все-таки присел, и наша беседа продолжилась.

Пока мы говорили, из-за стены хибары появился старик — выглядел он ещё старше, морщинистей и сгорбленней, чем первая моя знакомая.

— Вот и Пьер, — сказала старуха. — Теперь-то месье может послушать истории, если хочет — Пьер ведь везде побывал, от Бастилии до Ватерлоо.

Следуя моей просьбе, мужчина пододвинул ещё один табурет, и мы пустились в плавание по волнам воспоминаний о революции. Этот старик, хотя и был одет, точно пугало, почти не отличался от шести ветеранов, встреченных мною ранее.

Теперь я сидел в центре невысокой хибарки, старуха — по левую, а старик — по правую руку от меня, оба почти напротив. Местечко было забито самым разнообразным хламом, и от многих вещей я предпочёл бы держаться как можно дальше. В одном углу была свалена гора тряпья, которая, казалось, шевелилась от количества обитавшей в ней дряни, в другом — груда костей, испускавшая омерзительный смрад. Бросая взгляд на кучи мусора, я то и дело замечал светящиеся глаза населявших свалку крыс. Всего этого было достаточно, чтобы вызвать глубокое отвращение, но ещё чудовищнее выглядел старый топор мясника с пятнами крови на железной рукояти, прислонённый к стене в правой части хибары. И всё же эти предметы не слишком меня тревожили. Рассказ стариков так увлёк меня, что я слушал и слушал, пока не спустились сумерки, и горы мусора не начали отбрасывать мрачные тени на лежавшие между ними тропинки и площадки.

Вскоре мне стало не по себе. Трудно сказать, что и почему, но что-то определённо забеспокоило меня. Беспокойство — это инстинкт, сигнал предупреждения. Психическое восприятие зачастую выступает часовым рассудка; и как только оно бьёт тревогу, рассудок начинает действовать, пусть и неосознанно.

Так и произошло со мною. Один за другим я стал задавать себе вопросы: где я, чем окружён, и как быть, если на меня нападут; и вдруг у меня в голове, хотя и без всяких видимых оснований, вспыхнула мысль — я в опасности. Осторожность подсказывала: «Сиди спокойно, не подавай виду!», и я сидел спокойно и не подавал виду, ибо я знал — за мной следят две пары коварных глаз. «Две пары, если не больше», — господи, вот кошмарная догадка! Халупа могла быть полностью окружена мерзавцами! Я, похоже, был взят в кольцо целой бандой таких отчаянных головорезов, каких могут породить лишь пятьдесят лет нескончаемой революции.

Чувство опасности обострило мои интеллект и наблюдательность, и помимо собственной воли я сделался предельно бдителен. Я заметил, что взгляд старухи всё время блуждает в районе моих рук. Проследив её взгляд, я обнаружил причину — мои перстни. На левом мизинце у меня была большая печатка, на правом — красивый бриллиант.

Если опасность действительно есть, подумалось мне, то первое, что требуется — отвести подозрения. Из этих соображений я начал понемногу подводить разговор к тому, сколько всего можно отыскать на свалке, а дальше — к драгоценностям. Дождавшись удобного момента, я спросил у старухи, знает ли она что-нибудь о таких кольцах, как мои. Она ответила, что немного разбирается в подобном. Протянув руку и показав ей бриллиант, я пожелал узнать её мнение о перстне. Старуха посетовала, что зрение у неё уже не то, и склонилась к самым моим пальцам.

— О, конечно же, простите! Вот, так будет удобнее, — сказал я со всей возможной беззаботностью и, сняв кольцо, передал его собеседнице. Стоило ей коснуться драгоценности, как зловещее выражение пробежало по её морщинистому лицу. Старуха бросила на меня взгляд, быстрый и резкий, точно вспышка молнии.

Какое-то время я не видел лица старухи, согнувшейся над кольцом, словно изучая его. Старик, выглянув из хибары в стремительно сгущающийся мрак, порылся в карманах, извлёк оттуда бумажную пачку табаку и принялся набивать трубку. Я воспользовался паузой и временной свободой от цепких взглядов, чтобы как следует осмотреться. Всё вокруг уже погрузилось в глубокую тень. И всё же вот они, источающие вонь кучи отходов, вот он, прислонённый к стене окровавленный топор, и кругом пробивается сквозь тьму злобный блеск крысиных глаз. Я замечал их у самой земли даже в просветах между досками задней стены. Постойте-ка! Ведь эти глаза гораздо больше, ярче и ещё злобнее!

На миг сердце моё застыло, а разум пришёл в смятение, как бывает, когда испытываешь нечто вроде опьянения, но чувств не лишаешься, хотя сил и достаёт только на то, чтобы остаться в сознании. Секунду спустя, однако, я уже восстановил спокойствие — ледяное спокойствие, преисполнился энергией, самоконтроль мой сделался совершенным, а чувства и инстинкты обострились до предела.

Теперь я осознал масштаб опасности — меня окружили отчаявшиеся люди, готовые на всё! Я даже предположить не мог, сколько их притаилось на земле за хибарой в ожидании момента для удара. Я знал, что я высок и силён, но это знали и они. Знали они и то, что я англичанин, а значит, без боя не сдамся; и вот все мы ждали. Я чувствовал, что в последние несколько минут получил преимущество, поскольку осознавал опасность и понимал ситуацию. Вот, подумалось мне, настоящее испытание храбрости — испытание ожиданием; а предстояло, вероятно, и испытание схваткой!

Рассмотрев кольцо, старуха подняла голову и сказала как будто бы довольно:

— Преотличное кольцо, в самом деле, великолепное кольцо! Ох-хо! Когда-то у меня были такие кольца, много их было, и браслеты, и серьги! О! Я в те дни была первой красавицей на каждом городском балу! А теперь все меня забыли! Забыли! Да нет — теперь обо мне никто и не слышал! Разве что их деды помнят меня — некоторые! — она рассмеялась, надтреснуто и неприятно. А затем, признаюсь, к моему огромному удивлению, она протянула мне кольцо жестом, не лишённым некоего старомодного изящества и грации.

Старик тут же привстал с табурета и, глянув на старуху с внезапной злостью, бросил мне резко и грубо:

— Дайте!

Я уже передал было перстень, когда женщина предупредила:

— Нет-нет, не давайте его Пьеру! Пьер — такой чудак. Он вечно всё теряет, а кольцо такое красивое!

— Заноза! — гневно плюнул старик. Внезапно старуха проговорила заметно громче, чем требовалось:

— Погодите! Я вам расскажу кое-что о кольцах.

Что-то в прозвучавшем, помимо голоса, сразу насторожило меня. Виной тому, вероятно, была моя сверхчувствительность, возникшая из-за страшного нервного напряжения, но только мне показалось, что обращалась старуха вовсе не ко мне. Оглядевшись украдкой, я заметил глаза крыс в кучах костей, а вот глаз, следивших за мной сквозь щели в стене, не увидел. Чуть погодя, однако, они возникли вновь. Оклик старухи отсрочил нападение, и звери отползли в своё мрачное логово.

— Давным-давно я потеряла кольцо, прекрасное, с бриллиантом — когда-то оно принадлежало королеве, а мне подарил его сборщик налогов, но позже я отвергла его, и он перерезал себе горло. Я посчитала, что кольцо украли, и поставила на уши всю прислугу, но не напала на след. Прибыла полиция. Они предположили, что кольцо попало в водосток. Мы спустились в канализацию — я спустилась вместе с ними, в моём роскошном платье, потому что никогда не доверила бы им моего дивного кольца! С тех пор я поближе познакомилась с канализацией, и с крысами тоже! Но мне никогда не забыть ужаса, который я тогда испытала — стены, целые стены блестящих глаз в темноте, куда не пробивается свет факелов. Итак, мы спустились в трубы под домом. Обшарили весь сток и там, в грязи и мерзости, нашли моё кольцо, а потом поднялись обратно.

Но перед возвращением мы наткнулись и ещё кое на что! Мы уже приближались к выходу, когда к нам вышли несколько канализационных крыс — на этот раз в человеческом обличье. Они рассказали полиции, что их товарищ ушёл в трубы и не вернулся. Он отправился в канализацию прямо перед нами и, если потерялся, то вряд ли забрёл далеко. Они попросили помощи в поисках, так что мы повернули назад. Меня отговаривали, но я настояла на том, чтобы остаться. Всё это было так ново, волнующе, да и разве не нашла я своего кольца? Мы прошли совсем немного, когда кое-что заметили. Вода была неглубокой, а дно стока поднялось из-за груд кирпича, мусора и тому подобного хлама. Он сопротивлялся, как мог, даже когда его факел погас. Но их было слишком много для него одного! Они быстро управились! Кости были ещё тёплыми; но обглодали их начисто. Они сожрали даже своих мёртвых родичей, и крысиные скелеты валялись вокруг человеческого. Другие — те, что люди — восприняли всё довольно спокойно, принялись шутить над мёртвым товарищем, хотя помогли бы ему, будь он жив. Фи! Какая разница — живой или мёртвый?

— И вы совсем не боялись? — спросил я.

— Боялась? — переспросила старуха со смехом. — Я — и бояться? Да вы спросите Пьера! Но я была тогда моложе, и от вида омерзительной канализации со стеною жадных глаз, ползшей вместе с кругом света от факелов, мне делалось не по себе. И всё же я шла впереди, а мужчины — следом! Так у меня заведено! Никогда и нипочём мужчине не опередить меня. Всё, что мне нужно — это возможность и средство! А они сожрали его — не оставили ни малейшего следа, кроме костей; но никто ничего не заподозрил, никто даже шороха не слышал! — и старуха зашлась в припадке самого жуткого смеха, какой мне когда-либо доводилось слышать. Великая поэтесса так описывает пение своей героини: «О! Видеть или слышать, как поёт! Не знаю, что из этого прекрасней».[15]

Я мог бы сказать то же об этой карге, заменив, разве что, слово «прекрасней», ибо не знал, что было более дьявольским — резкий, скрипучий, злобный, довольный смех или хищный оскал и безобразный, квадратный, точно у трагической маски, раскрытый рот с немногочисленными жёлтыми зубами, блестящими в уродливых дёснах. И этот смех, и оскал, и мрачное довольство сообщили мне оглушительно ясно, как будто словами, что убийство моё было предрешено, и убийцы лишь ждали, когда пробьёт час исполнить приговор. Между строк её отвратительной истории я читал её приказы сообщникам. Она словно бы говорила: «Ждите! Ждите своего часа. Я сама нанесу первый удар. Дайте мне оружие, а я дам вам возможность! Ему не уйти! Сделайте всё тихо, и никто ничего не заподозрит. Криков не будет, а крысы сделают своё дело!»

Темнота вокруг всё сгущалась и сгущалась; наступала ночь. Я украдкой огляделся — всё было неизменно. Окровавленный топор в углу, кучи отходов и блеск глаз в грудах костей и трещинах в полу.

Всё это время Пьер упорно набивал трубку; теперь он закурил и принялся выпускать клубы дыма. Старуха обратилась к нему:

— Бог мой, темно — хоть глаз выколи! Будь так добр, Пьер, зажги лампу!

Пьер встал и поднёс зажжённую спичку к фитильку лампы, висевшей сбоку от входа в хибару и снабжённой отражателем, рассеивавшим свет по всему помещению. Без сомнения, именно при этом свете они и разбирали здесь мусор и хлам.

— Не эту, болван! Не её, а фонарь! — окликнула его старуха.

Пьер немедленно задул пламя и со словами: «Ладно, мамаша, сейчас поищу!» завозился в левом углу хибары, а старуха забормотала в темноте:

— Фонарь! Фонарь! О! Его свет — самый ценный для нас, бедняков. Фонарь был другом революции! Он — друг chiffonier! Он выручает нас, когда больше рассчитывать не на что.

Едва она произнесла всё это, как хибара будто заскрипела от верха до основания, а по крыше что-то проволокли.

И вновь мне, кажется, удалось понять скрытый смысл её слов. Я хорошо усвоил урок с фонарём.

— Пусть один из вас залезет на крышу с верёвкой и, если мы не справимся, удавит его, когда он выбежит.

Выглянув в проём, я увидел на фоне полыхающего закатного неба свисающую сверху петлю. Теперь я и в самом деле был окружён!

Пьер с фонарём не заставил себя ждать. Сквозь тьму я пристально глядел на старуху. Пьер чиркнул спичкой, и в свете огонька я заметил, как старуха подняла с пола рядом с собою и спрятала в складках одежды возникший неведомо откуда длинный острый нож или кинжал. Он был похож на мастерски отточенное орудие мясника.

Тем временем зажгли фонарь.

— Принеси его сюда, Пьер, — попросила старуха. — Поставь в дверном проёме, чтобы нам было видно. Что за прелесть! Он отгораживает нас темноты; там ему самое место!

Самое место — для неё и её целей! Фонарь светил прямо мне в лицо, оставляя во мраке лица Пьера и старухи, сидевших напротив по обе руки от меня.

Я чувствовал, что близится время действовать; но теперь я знал, что первый знак и движение будут сделаны старухой, и поэтому следил за ней.

При мне не было никакого оружия, но в уме моём уже созрел план. Первым же движением я схвачу мясницкий топор в правом углу и постараюсь пробиться наружу. По крайней мере, я дорого продам свою жизнь. Я украдкой покосился на угол, чтобы запомнить точное расположение топора и сразу схватить его, когда дойдёт до дела — промедление и неловкость в такой момент будут смерти подобны.

Но дьявол! Топор пропал! От осознания своего положения меня охватил ужас; но горше всего было понимать, что если исход окажется трагичным для меня, это неминуемо принесёт страдания Алисе. Возможно, она сочтёт меня притворщиком, а всякий, кто любит или любил когда-либо, может представить себе всю горечь подобной мысли; или же она будет по-прежнему любить меня даже после того, как я исчезну из её жизни и из этого мира, и судьба её будет сломана и омрачена, окрашена в краски разочарования и отчаяния. Сама сила душевной боли подхлестнула меня и позволила выдержать жуткие взгляды злодеев.

Думаю, я не выдал своих мыслей. Старуха наблюдала за мной, как кошка за мышью; правая рука её была спрятана в складках одежды и сжимала, как я понимал, длинный, зловещего вида кинжал. Заметь она на моём лице хоть тень досады, она наверняка почуяла бы, что момент настал, и бросилась бы на меня, как тигрица, уверенная, что застала меня врасплох.

Я выглянул в ночь и заметил новую угрозу. Перед хибарой и вокруг неё маячили на некотором удалении тёмные силуэты; они были неподвижны, но я знал, что они начеку. Прорываться в том направлении смысла более не имело.

Вновь я осторожно окинул помещение взглядом. В моменты сильного волнения и серьёзной опасности, которая порождает волнение, ум работает чрезвычайно быстро, и способности, связанные с умом, обостряются пропорционально ему. Я ощущал это в полной мере. В одно мгновение я оценил всю ситуацию целиком. Стало ясно, что топор вытащили через небольшую щель, проделанную в одной из прогнивших досок. До чего же они прогнили, если возможно было сделать подобное без малейшего звука.

Хибара постоянно использовалась для расправы, и кругом располагались засады. Один душегуб лежал на крыше, готовый набросить мне на шею петлю, если мне удастся избежать кинжала старой ведьмы. Ещё неизвестно сколько убийц стерегли дорогу к входу. Наконец, несколько головорезов притаились за стеной — я видел их глаза сквозь щели в досках, когда в последний раз осматривался; они распластались на земле в ожидании сигнала к атаке. Если мне суждено вырваться — сейчас или никогда!

Со всей возможной беззаботностью я слегка повернулся на табурете так, что мог оттолкнуться правой ногой. Затем, резко вскочив, я повернулся, закрыл голову руками и, повинуясь боевому инстинкту воинов старины, с именем возлюбленной на устах ринулся к задней стене хибары.

При всей их бдительности, старуха и Пьер были ошарашены внезапностью моих действий. Уже проломив гнилое дерево, я заметил, как старуха взметнулась, словно тигрица в прыжке, и услышал тяжёлый вздох бессильной ярости. Я приземлился на что-то движущееся, и, отскочив, понял, что наступил на одного из тех, кто лежал на земле за хибарой. Я разорвал одежду о гвозди и края досок, но сам остался невредим. Задыхаясь, я бросился вверх по оказавшейся передо мной насыпи. Хибара, оставшаяся позади, с глухим треском обратилась в гору рухляди.

Моё восхождение было подобно кошмару. Холм, хотя и не высокий, был ужасно крутым, и с каждым моим шагом пыль и пепел под ногами осыпались и увлекали меня вниз. Поднимавшаяся тучами пыль душила меня; она была тошнотворна, зловонна и омерзительна; но я чувствовал, что борюсь за жизнь, и потому рвался вперёд. Секунды казались часами; но мгновения, выигранные мною вначале, в сочетании с молодостью и силой дали мне преимущество, так что, хотя следом за мною по склону и взбирались несколько фигур в тишине более зловещей и страшной, чем любой шум, я без помех добрался до вершины. Спустя годы мне довелось совершить восхождение на Везувий, и лишь только я оказался на его пустынном склоне среди удушливых серных испарений, как воспоминание о той жуткой ночи в районе Монруж вернулось ко мне с такой ясностью, что я едва не лишился чувств.

Холм был одним из самых высоких в этом царстве праха, и когда я вскарабкался на него, отчаянно хватая воздух ртом и чувствуя, что сердце вот-вот вырвется из груди, я увидел вдалеке слева тускло-красную полоску заката, а чуть ближе — мерцающие огни города. Хвала небесам, теперь я понял, где я и в какой стороне Париж.

Я остановился на пару мгновений и обернулся. Преследователи всё ещё были далеко позади, но лезли на холм так же решительно, в той же мёртвой тишине. То, что раньше было хибарой, являло собой груду трухлявых досок и ворочающихся тел. Я ясно различал их в отблесках вырывавшихся из-под завала языков пламени — очевидно, тряпьё и солома загорелись от опрокинутого фонаря. И всё — в гробовой тишине! Ни малейшего шороха! Как бы там ни было, эти старики умели стоять до конца.

Времени у меня было не больше, чем на мимолётный взгляд, ибо, уже готовясь к спуску, я заметил несколько фигур, спешащих окружить холм и отрезать мне путь к бегству. Суждено ли мне выжить, решали секунды. Убийцы пытались преградить мне дорогу в Париж, и, повинуясь инстинкту, я ринулся вниз по правому от себя склону. Решение пришло как раз вовремя: хотя спустился я, как мне показалось, в два или три прыжка, следившие за мною бдительные охотники успели разверн



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-12-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: