III «Я — ДЕЙСТВИТЕЛЬНО МАТЕМАТИК» 3 глава




Они услышали энергичный, не допускающий никаких возражений голос:

— Мсье Рагон явиться не может. Вместо него за вашими занятиями наблюдать сегодня стану я. Вам заданы два последних упражнения по-латыни и по-гречески. Приступайте!

Кто-то постучал в дверь и, не дожидаясь ответа, открыл ее. Это был школьный привратник. Он подал надзирателю длинную черную тетрадь.

— Фублон. Ученик встал.

— Немедленно в кабинет директора.

Фублон стоял в нерешительности. Наступила мертвая тишина. Все взгляды были прикованы к нему.

— Вы слышали, что я сказал?

Фублон вышел. Привратник закрыл за ним дверь.

— Террен.

Ученик встал.

— Немедленно в кабинет директора.

Террен вышел. Тишина стала еще напряженнее.

— Буйе, Фарго. Вышли и эти.

Ошеломленные, ученики в страхе переглянулись. Случилось нечто непредвиденное. Это как раз те четверо, которым предстояло начать бунт. Успеют ли они вернуться до шести?

Напряжение росло. Ученики обменивались записками.

— Кто начнет?

— Как насчет этого нового надзирателя?

— Кто набросится первым?

— Вернутся они вовремя?

— Если они к шести не вернутся, кому начинать?

Мысли Эвариста устремились по привычному руслу, неизбежно ведущему в Бур-ля-Рен. Но мало-помалу им овладели тревога и беспокойство. Теперь, как и все другие, он ждал колокольного звона — сигнала тушить свечи, стоявшие на каждом столе. Тьма укроет, спасет от расправы. И вина и подвиг останутся безымянными.

Но колокола не звонили. Приученные к точному, как часы, распорядку, ученики отозвались на опоздание подобно часовому механизму. Всем нутром, каждой клеточкой своего тела чувствовали они, что минуло шесть часов.

— Кто начнет?

— Когда начнем?

— Кто же начнет?

Эварист думал: «Колокола не будет. Не будет, это ясно. Нам кажется, что само время звонит в колокола, что их звук прилетает к нам в классы так же, как в мир приходят день и ночь. Но колокола приводят в движение человеческие руки, а руку человека можно остановить. Порядки в Луи-ле-Гран незыблемы и жестки, как сталь. Наполеон может встать из могилы, Париж — сгореть дотла, но колокола Луи-ле-Гран будут звонить так же, как вчера, как сто лет назад. А сегодня колокола молчат. Их молчание сеет смятенье. Оно-то и сломит мятежный дух, нагонит страху, заставит покориться».

Эвариста подхватила волна негодования. Щеки его пылали, он почувствовал боль в глазах, услышал громкие удары своего сердца. Он встал. Все повернули к нему головы. Красный, с горящими глазами, он стоял неподвижно. Открыл рот, потом снова закрыл. Правая рука его скользнула вдоль стола, нащупала толстую книгу — греко-французский словарь. Он схватил тяжелый том правой рукой, размахнулся и бросил его в свечу, горевшую на столе надзирателя.

Это был удачный бросок! Свеча упала и потухла. Словарь перелетел через край стола и шумно хлопнулся на пол. Кто-то бросил еще один словарь, чуть не сбивший вторую свечу на столе надзирателя. Словари полетели со всех сторон. Почти все свечи на столах учеников погасли. Несколько свеч вдоль стен еще горели, отбрасывая в полутемный класс причудливые тени. Надзиратель встал и, лицом к классу, неверными шагами попятился к стене.

Кто-то крикнул:

— Долой иезуитов!

Другой отозвался:

— Долой Берто!

— Долой иезуитов! Долой! Долой Берто! — нестройным хором подхватил класс.

Внезапно дверь со стуком распахнулась. Крики утихли; все повернулись к двери. Надзиратель прервал свое отступление. Ученики, стоявшие на скамьях, замерли.

Спокойно и величаво вошел и остановился у первого стола старший надзиратель мсье Густав Эмон. Он не выглядел ни удивленным, ни рассерженным.

Встав лицом к классу, он мягко заговорил:

— Я пришел, чтобы сообщить вам нечто важное. Казалось, он только сейчас заметил потухшие свечи, стоящих на лавках учеников, разбросанные по полу словари. Он внимательно огляделся вокруг.

— Можете садиться.

В этих словах таилась чудодейственная сила.

Ученики соскочили со скамей, вернулись на свои места, уселись. Все старались как можно быстрее принять обычный вид. Эварист машинально делал то же, что и другие: зачарованно глядя на вошедшего, выполнял его приказания, вслушивался в каждое слово.

— Я пришел сообщить вам нечто важное. Я уверен, что большинство из вас, а может быть и все, с радостью примут мое сообщение.

Он помедлил и обвел взглядом молчаливую, завороженно слушающую аудиторию.

— Нам давно известно, что кое-кто из учеников пытался сеять среди вас смуту и недовольство. Беззастенчиво обманывая вас, они плели небылицы, распространяли лживые слухи. Они пустили слух, будто бы с согласия нашего директора мсье Берто школа вновь попадет в руки иезуитов. Не приходится говорить, что это ложь, и ложь весьма глупая. Ученики, пустившие подобный слух, прекрасно знали, что это неправда. Однако — и, я уверен, неосновательно — они полагались на глупость своих товарищей. Они взывали к вашему чувству дружбы и товарищества. Они старались вас уговорить, но были готовы, если нужно, прибегнуть к страху и насилию. Они попытались поставить вас под удар, рассчитав свои действия таким образом, чтобы вы понесли наказание вместе с ними. К счастью, я могу сообщить вам новость, которую вы будете рады услышать.

Он вдруг театрально возвысил голос:

— Этих учеников — их сорок человек — сегодня исключили из Луи-ле-Гран.

В классе было тихо; на зловещем фоне тишины потрескивание нескольких горящих свечек казалось невыносимо громким. Сорок учеников, самых лучших, исключены из Луи-ле-Гран! Вырваны из среды товарищей и брошены туда, где их ждет гнев или отчаяние родителей. Деланно-трагический голос помолчал как раз столько мгновений, сколько требовалось, чтобы и самый тупой ученик понял, что кроется за этой фразой: то, что произошло здесь, в четвертом классе, повторилось в каждом классе Луи-ле-Гран. Ученики вспомнили повозки: теперь стало ясно, что странные звуки были криками протеста; каждый грохот повозки означал, что еще один из вожаков задуманного бунта навсегда покинул лицей. Властный голос продолжал:

— Эти ученики никогда не вернутся в Луи-ле-Гран. Им, вероятно, придется расстаться с надеждой продолжить свое образование во Франции. Отныне вы свободны: больше им вас не запугать. Можете учиться без помех.

Напряженно-драматический тон сменился невозмутимо спокойным:

— Хотелось бы думать, что с этим инцидентом покончено. Кое-кто среди вас повинен в том, что пренебрег своим долгом и не сообщил дирекции о планах мятежа. Но если это и так, мы готовы все забыть и вернуться к нормальным занятиям. Вас прислали сюда учиться. Мы, ваши преподаватели, несем за это ответственность. Вам следует понять: чтобы так поступить, мы должны быть уверены в вашей лояльности. Нам нужно твердо знать, что вас не связывают обещания, возможно данные вами зачинщикам бунта. Иначе, вполне очевидно, что если вы разделяете их взгляды, вам надлежит разделить и их участь. Вы, несомненно, согласитесь, что это и логично и справедливо.

Он огляделся по сторонам, чтобы посмотреть, считает ли тут кто-нибудь его рассуждения нелогичными или несправедливыми. Никто не проронил ни звука.

— Мне и — я уверен — вам всем хотелось бы покончить с этим тягостным происшествием. Но прежде я хочу, чтобы вы дали клятву верности нашей Школе, Я хочу, чтобы вы сказали мне, что не чувствуете себя связанными никакими обещаниями, которые вы дали добровольно или по принуждению. Я назову ваши фамилии, одну за другой. Те из вас, кто стоит за порядок, дисциплину и верность нашей школе, подтвердят это, сказав «обещаю». Вы понимаете, разумеется, что вас никто не заставляет. Вы должны дать обещание по собственной доброй воле. Иначе оно ничего не стоит. Читаю список. Аделье. Встал худенький мальчик и робким, дрожащим голосом прошептал:

— Обещаю.

— Нужно говорить громче, чтобы нам всем было слышно. И только по собственной воле, не иначе.

Сквозь слезы мальчик повторил громче:

— Обещаю.

— Вот это другое дело.

Эварист почувствовал, что у него заледенели пальцы, а щеки и лоб горят как в огне. Не разжимая плотно сомкнутых губ, он неслышно произнес:

— Обещаю! Обещаю! Обещаю тебе, что никогда в жизни не забуду этот страшный урок вероломства и лицемерия. Ненавижу тебя и таких, как ты. Ты научил меня понимать, что такое ненависть. Отец старался мне внушить, что можно жить без злобы. Только не здесь, не в Луи-ле-Гран! Людей вроде тебя я всегда буду ненавидеть — таких, которые угнетают слабых. Я буду драться против тебя и подобных тебе, где и когда бы я вас ни встретил. Обещаю! Клянусь перед богом, клянусь всей душой. Обещаю…

Эварист услышал спокойный, безразличный голос:

— Галуа.

Он встал. Страдание, гнев, страсть прозвучали в крике:

— Да, я обещаю!

Мсье Эмон поднял голову и увидел юное треугольное лицо с широким лбом и заостренным подбородком. Глубоко посаженные глаза, казалось, пронизывали его насквозь. Мсье Эмон с усилием отвел взгляд и, прежде чем назвать следующего, пробормотал:

— Очень странный мальчик.

 

Год 1824, среда, 28 января

Каждый год на Сен-Шарлемань, в день школьного праздника, заранее отобранные лучшие ученики присутствовали на банкете. Потоки латыни и цветистого французского красноречия низвергались во время банкета из уст профессоров и студентов.

Праздничный банкет в среду 28 января 1824 года был не похож ни на один другой в долгой истории Луи-ле-Гран. За несколько недель для участия в банкете отобрали сто пятнадцать учеников. Накануне праздника сорок из них были отправлены по домам.

Огромная, ярко освещенная столовая была украшена папоротником и цветами. За трибуной, где стоял длинный стол для профессоров, висели на стене белые флаги с гербовыми лилиями Бурбонов. Столы для учеников стояли под прямым углом к помосту, где находился стол для надзирателей.

Молча вошли семьдесят пять учеников, одетых в воскресную синюю форму. Они посмотрели на пустые тарелки, стоящие перед ними, на сорок незанятых мест. В комнату вошла процессия преподавателей во главе с мсье Берто. Ученики встали, почтительно опустив глаза. Потом смиренно уселись, как побитые собаки, которым задали хороший урок.

Директор победоносно осмотрел сидящих внизу учеников. Кое-кто из них поднял голову. Они увидели сияющего директора, рядом — его пятерых заместителей. Поискали глазами проктора, мсье де Гер-ля, человека, который пользовался их любовью и доверием. Но его не было. Он не пожелал стать свидетелем унижения своих учеников. Ни одного дружеского лица там, наверху. Ни одного лица, смягченного жалостью или сочувствием.

Ни слова на трибуне, где сидели профессора. Ни слова среди учеников. Взялись за суп. Подали цыплят. Лишь стук ножей и вилок нарушал тишину. Слышно было даже, как жуют. Комната казалась мрачной и темной, хотя зажжены были все свечи в люстрах. Десерт приняли без замечаний и съели не спеша. Даже шампанское встретили вяло и безразлично.

Гнетущее настроение рождало тишину. Тишина Давила, росло напряжение. Обстановка была мрачнее, чем на похоронах.

Поднялся директор. Взял пухлой рукой бокал с шампанским, другой пригладил бородку.

— Я пью за здоровье нашего возлюбленного короля Людовика Восемнадцатого!

И тут случилось нечто непредвиденное, невероятное.

Ученики переглянулись. Они знали, чего от них ждут. Они могут сжечь школу, избить надзирателя, но отказаться пить за здоровье короля они не могут. Они не сговаривались отказаться от этого тоста. Просто никто не захотел первым встать на ноги. Они грозно смотрели друг на друга, бросая вызов каждому, кто посмеет подняться. Но таких не нашлось.

Все остались сидеть. Директор и профессора стояли в ужасе и недоумении, глядя на неподвижных учеников, словно приросших к скамьям и бросающих им в ответ дерзкие взгляды. Исчезла унизительная покорность; поражение превратилось в победное торжество. Пришло время их мести. Они не отрываясь глядели в багровое лицо директора. Они увидели, как директор и профессора опустились на свои стулья, стараясь сохранить высокомерный и безразличный вид. Снова тишина, но уже другая. Теперь торжествовали ученики, а профессора чувствовали себя униженными.

Мсье Эмон бросил вопросительный взгляд на директора. Тот медленно наклонил рыжую голову. Мсье Эмон встал. Сейчас прозвучит волшебный голос. Но что это? На лбу мсье Эмона выступили капельки пота. Всемогущий бог, снизошедший в Луи-ле-Гран с Олимпа, вспотел от страха. Он поднял бокал:

— Я пью за здоровье нашего директора, мсье Берто.

Волшебный голос утратил свои чары. Ни один ученик не шелохнулся. Только ярче заблестели глаза, насмешливо разглядывающие занятные фигурки там, на трибуне; слишком чванные, чтобы выдать свое замешательство, слишком неловкие, чтобы скрыть отчаяние. Как марионетки, повторяют они: «Да здравствует мсье Берто!» — и это звучит теперь скорей как издевательство, а не пожелание.

Один молодой профессор вспыхнул, поднялся и быстро произнес:

— Пью за нашего проктора, мсье де Герля, которого сейчас нет среди нас.

Вот тут прорвалась долго сдерживаемая энергия:

— Да здравствует мсье де Герль!

Несколько человек, вскочив на скамьи, кричали истерически, все громче. Хором они повторяли снова и снова:

— Да здравствует мсье де Герль!

Один из них шагнул со скамьи на стол, сбросил на пол несколько тарелок с остатками цыпленка, отшвырнул ногой бокалы с шампанским и, размахивая в такт вилкой, стал дирижировать хором голосов, придав ему ритмичность, стройность, силу. Другие ученики схватили вилки и ложки и принялись отбивать ритм на тарелках и бокалах, разбивая их вдребезги, проливая на пол вино.

Директор стучал кулаком по столу.

— Тишина! Тишина! Я хочу вам что-то сказать.

Но стоило его словам на мгновение зазвучать громче, как крик «Да здравствует мсье де Герль!» усиливался, пока голос директора не тонул в нем. Видно было, как мсье Берто возбужденно открывает рот, потрясает кулаками, но ни единого звука не было слышно.

Наконец его слова прорвались сквозь шум:

— Тишина! Тишина! Я хочу вам что-то сказать. Вы больше не ученики нашей школы, мы слагаем с себя ответственность за вас. Вы исключены из Луи-ле-Гран. Все вы вернетесь к родителям. Тихо! Повторяю вам…

Вопли смолкли, наступило молчание. Никому не пришло в голову заново подхватить крик, слова потеряли смысл, выдохлись. Теперь должно наступить нечто иное. Даже если им придется покинуть школу, они не будут сломлены. Они ждали, чтобы кто-то возглавил их, указал им, как проявить силу, которую они в этот день обнаружили в себе.

Чей-то чистый голос, прервав молчание, запел запрещенный гимн — «Марсельезу». Песня росла и ширилась. Она звучала все громче, взволнованней. Она опять с ними, боевая песнь их отцов, сохраненная в глубине их сердец. Они пели песню, от слов которой зажигались огни свободы, песнь борьбы, победы, песнь славной Франции. С этой песней некоторые из них шесть лет спустя дрались и умирали на улицах Парижа.

 

Год 1824, сентябрь

Целых три дня продолжалась агония Людовика XVIII, последнего из королей Франции, которому было суждено почить на французской земле. Его окружала толпа придворных. В жаркой духоте царила тишина, нарушаемая лишь стонами больного. Незадолго до смерти он простер над головой трехлетнего герцога Беррийского белую руку с узловатыми, окостеневшими пальцами и прошептал: «Да благословит тебя бог. Пусть брат мой бережно хранит корону для этого ребенка».

Мадам дю Кайла сослужила службу своим покровителям, уговорив короля позвать исповедника. За эту услугу она получила восемьсот тысяч франков.

16 сентября, около четырех часов утра, дворянин, поддерживавший полог над кроватью, опустил его и объявил, что король «более не дышит».

Девять дней спустя гроб Людовика XVIII опустили в склеп собора Сен-Дени, и сумрачные стены в последний раз приняли короля Франции.

Один за другим герольды сбрасывали на гроб свои шляпы и гербовые щиты, и каждый раз этот трагический жест сопровождался криками: «Король умер! Король умер!»

Вперед вышли три герцога. Каждый бросил в склеп флаг той королевской гвардии, который он командовал, и герольды трижды повторили: «Король умер!»

Потом туда же были брошены корона, скипетр, шпоры, латы, шпага, щит — все военные доспехи этого столь не воинственного монарха. И собор огласился звоном металла и криками герольдов: «Король умер!»

Хромая, вышел вперед великий камергер князь Талейран и опустил над гробом королевский флаг Франции.

Затем выступил главный дворецкий и трижды ударил тяжелым жезлом в каменный пол. Когда замерло гулкое эхо, он прокричал: «Король умер! Король умер! Король умер! Помолимся за упокой души короля!»

Все молча склонили головы.

Главный дворецкий еще раз постучал жезлом.

— Да здравствует король!

Двери склепа с треском захлопнулись, забили барабаны, загремели трубы, и хор герольдов провозгласил:

— Да здравствует король Карл Десятый, милостью божьей король Франции и Наварры, самый христианский, самый великий, самый могучий, наш почитаемый господин и добрый повелитель! Да пошлет ему бог долгую и счастливую жизнь. Воскликнем же все: «Да здравствует король!»

Так началось царствование Карла X, последнего французского короля династии Бурбонов.

 

III «Я — ДЕЙСТВИТЕЛЬНО МАТЕМАТИК»

 

Год 1825, 29 мая

В январе 1825 года «Монитер» объявил, что весной в Реймсе состоится коронация Карла X. Горделиво и благодарно поглядывали граждане Реймса на башни своего собора, откуда на город должен был пролиться золотой дождь. Вскоре любой темный угол, если в нем могла поместиться кровать, сдавали за шестьдесят франков в сутки.

Посол Великобритании лорд Нортумберлендский послал своего управляющего найти комнаты в Реймсе. Тот увидал на большом доме надпись: «Продается», и спросил хозяина:

— Сколько?

— Десять тысяч франков.

— Я хочу только снять дом.

— На какой срок?

— На три дня, пока проходит коронация.

— Тогда тридцать тысяч.

За месяц до коронации собор заполнили каменщики. Из страха, как бы что-нибудь не свалилось королю на голову, они сбили все нетвердо державшиеся куски скульптуры. В кучу мусора попали и осколки Христова лица и куски ангельских крыл.

В мае «Монитер» радостно известил, что король будет помазан на царство древним святым елеем, принесенным с небес голубем. Бесценный пузырек веками хранился в Реймсе. Но в страшном 1793 году представитель народа и комиссар Конвента гражданин Руль схватил священный флакон, разбил его о голову статуи Людовика XV и пролил елей на каменного короля, на землю, в грязь. Однако случилось чудо: надежные, хоть и безвестные, лица собрали священные капли и сохранили их для великого дня, когда в Реймсе будут снова короновать короля Бурбона.

Процессия вступила в собор ранним утром. Король был облачен в вишневое с золотом одеяние. На пэрах Франции, окружавших короля, были длинные, расшитые золотом мантии из бархата и горностая.

Внутренняя часть строгого готического собора ради торжества преобразилась в греческий театр. Представление состоялось под балдахином из малинового атласа. Архиепископ и король были главными актерами в спектакле, который шел пять часов подряд и в котором король шесть раз переодевался. Помогал ему его двоюродный брат и первый принц крови Луи-Филипп, герцог Орлеанский. В одной из сцен король лежал, распростершись на подушках; красивое лицо его и седые волосы прикасались к ковру, который попирал архиепископ. Через семь отверстий в платье Карла представитель святого отца колол тело короля золотой иглой. В другой сцене, получив в правую руку скипетр, а в левую — символы правосудия, король преклонил перед архиепископом колени, и архиепископ помазал чело короля чудом сохраненным святым елеем, а затем возложил на него корону Карла Великого.

Кое-кто из зрителей помнил совсем другое, хотя и не менее красочное зрелище, которое привело их в восторг лет двадцать тому назад. Оно разыгралось не в Реймсе, а в Соборе Парижской богоматери. И тогда не архиепископ, а сам папа прибыл из Рима, чтобы короновать молодого бога войны. И ни разу не распростерся Наполеон перед святым отцом. Нет! Его святейшеству не дали даже прикоснуться к короне. Наполеон сам взял корону Карла Великого в свои царственные руки и плотно надел ее на свою царственную голову.

Те из зрителей, кто ненавидел «крайних», в страхе наблюдали за спектаклем. А что, если король сейчас поклянется старой клятвой французских королей: охранять права церкви и истреблять еретиков? С облегчением услышали они новые слова древнего обряда: король дал клятву соблюдать конституционную хартию.

Когда, наконец, церемония завершилась и Карл во всем своем королевском облачении неподвижно восседал на троне, измученные зрители прокричали: «Vivat rex in aeternum!»[6]

Революция? Империя? Короткие, темные эпизоды в славном прошлом Франции. Отныне, когда навеки воцарилась династия Бурбонов, следы тех дней должны исчезнуть; память о них — умереть в сердцах людей.

Огромный занавес, отгораживавший заднюю часть собора, раздвинулся. Внутрь ворвалась толпа, зазвонили колокола, заиграл орган, громко затрубили трубы. На мушкетные выстрелы откликнулись пушечные залпы, а со сводчатой крыши выпустили сотни голубей. Напуганные шумом толпы, голуби порхали в облаке ладана.

Так короновался в Реймсе последний король Франции.

 

Годы 1825–1827

 

То были годы, когда разбитая французская буржуазия опять начала поднимать голову, выдвинув для борьбы с «крайними» два лозунга. Первый — «Да здравствует хартия!» — не нашел большого отклика. Людям не хотелось беспокоиться насчет хартии, которую король и так поклялся соблюдать. Второй лозунг увлек воображение Франции, воспламенил страну. Повсюду и везде повторяли на разные лады: «Долой иезуитов!», «Долой черных священников!»

«Наш век будет трудно объяснить нашим детям, — философствовала одна либеральная газета. — На очереди дня — богословские распри. Только и слышно разговоров, что о монахах да иезуитах».

Тупоумие и слепота «крайних», поддерживавших Карла и иезуитов, служили для их врагов лучшим союзником. Либералы без устали повторяли все те же доводы: Францией правит король, но король — послушная игрушка в руках иезуитов. Палаты приняли закон: кража священных предметов из церкви карается смертью. Те же палаты приняли закон, карающий богохульство наравне с изменой родине. В Реймсе король пал ниц перед архиепископом. Разве это не свидетельствует о том, что иезуиты стремятся перевести стрелки на часах истории назад, к средневековью, к временам инквизиции?

Вскоре лавочники и ремесленники Парижа увидели зрелище еще более тревожное. В 1826 году на церковном празднике «Жюбиле» по парижским улицам прошли религиозные процессии, и каждую из них почтил своим присутствием король.

Последнее, самое пышное шествие завершилось благословением камня, служившего основанием для памятника королю-мученику Людовику XVI. Карл X, члены королевской фамилии, кардиналы, епископы, две тысячи священников, маршалы, генералы, офицеры, пэры, депутаты, светские чиновники, судейские служащие образовали процессию, превзошедшую все другие своею многочисленностью и пышностью.

Когда шествие вступило на площадь Людовика XV, загремела артиллерия. Архиепископ Парижский поднялся на ступени великого алтаря. Трижды воззвал он к небесам о милости и прощении. Все присутствующие упали на колени. Потом король, облаченный в фиолетовую мантию — цвет траура королевского дома, — вышел вперед, чтобы заложить основание для памятника, которое затем должен был благословить архиепископ.

Парижанам, падким на всякое красочное зрелище, эти две мантии — короля и архиепископа — казались очень похожими друг на друга. По улицам, вдоль которых были выстроены войска, процессия возвратилась к Собору Парижской богоматери. Едва успели отгреметь пушечные залпы, как во все стороны из Парижа полетели новые слухи: короля произвели в сан епископа, он член ордена иезуитов; участие в процессии — это епитимья, возложенная на него церковью во искупление грехов молодости. Из разговоров и памфлетов рождались все более и более невероятные слухи: что невозможно будет получить работу, если ты не иезуит; что иезуиты держат наготове тысячу человек, вооруженных кинжалами; что папа может, если ему заблагорассудится, свергнуть монарха с престола. По слухам, господство религиозных фанатиков представлялось более опасным для тружеников полей, мастерских и заводов, чем анархия самых кровожадных революционеров.

Пытаясь пресечь эти слухи, правительство привлекало к суду каждого, кто «с неуважением высказывается о лицах или делах, связанных с религией». Однако в большинстве случаев судьи отпускали обвиняемых на свободу, после чего речи последних становились еще яростнее, еще оскорбительнее. В витринах парижских магазинов были выставлены портреты святых отцов со вздутыми животами и непристойными лицами, рисунки, на которых изображались тощие, аскетические монахи, сжигавшие книги Вольтера. Реальная опасность, которую представляли собой иезуиты, была раздута до невероятных размеров, пока она не набросила тень ненависти и страха на всю Францию.

В кафе, клубах, винных лавках то и дело слышалось слово «иезуиты». В королевских коллежах ученики повторяли то, что слышали от родителей. Настроение, которое господствовало в Луи-ле-Гран, лучше всего обрисовано в тревожном письме, написанном новым директором, мсье Лабори, своему начальнику, министру народного образования:

«Религиозного чувства у студентов не существует. Благочестивые, а таких немного, стыдятся перекреститься. Им приходится скрывать свою набожность, чтобы оградить себя от насмешек, более того — от преследований громадного большинства других. Ведутся самые нечестивые разговоры о наших святых отцах. Никакого почтения к святыне, где совершаются страсти господни. Меня пугает распущенность, царящая в умах и душах учеников. Можно без преувеличения сказать, что зло достигло здесь своего апогея. Даже профессора подают им плохой пример тем, что сами нерегулярно посещают службы. Не подлежит сомнению, что родители подливают масла в огонь своими нападками на пресловутый орден иезуитов. (Я сам не раз слышал такие высказывания и призывал родителей к молчанию.) В присутствии наставников или в лучшем случае за их спиной родители твердят сыновьям об угрозе господства церкви и таким образом поддерживают в них мятежный дух.

Как обуздать детей, если в своем неповиновении они могут рассчитывать на поддержку родителей? Если, безусловно уверенные в снисхождении, они иногда надеются и на похвалу? Главная тема разговоров среди учащихся — иезуиты».

После мятежа в Луи-ле-Гран опозоренный директор мсье Берто был смещен. Он вышвырнул сто пятнадцать лучших учеников, красу и гордость лицея, всех победителей научных конкурсов, прославивших Луи-ле-Гран среди других королевских коллежей. Однако мятежный дух восторжествовал, и этого директору не простили.

Итак, мсье Берто убрали и его преемником назначили мсье Лабори. Мсье Берто был груб, жесток, неуклюж. Мсье Лабори был прекрасно образован, искусен в интригах. Мсье Лабори любил короля.

В коллеже будет царить все тот же дух. Но отныне подавлять мятежи будет рука в перчатке. Она сумеет притупить боль и заглушить шум ударов.

То были годы, когда Эварист Галуа шаг за шагом подвигался вперед, пока не дошел до класса риторики. Он никогда не забывал, что только отсутствие на банкете в праздник Сен-Шарлемань спасло его от участи ста пятнадцати исключенных.

То были годы, когда преподаватели Луи-ле-Гран жаловались, что ученик Галуа рассеян, недостаточно прилежен и послушен. Он, быть может, не лишен способностей, говорили они, и даже выдающихся. Но он ребячлив и чудаковат. Директор настойчиво советовал мсье Николá-Габриелю Галуа оставить сына на второй год в том же классе. Но старый мсье Галуа не согласился, и, таким образом, осенью 1826 года Эварист поступил в класс риторики и начал считать дни, отделявшие его от свободы.

 

Год 1827, февраль

 

На стук Эвариста раздалось отрывистое: «Войдите». Он вошел в кабинет, остановился у двери. Директор продолжал писать. Эварист смотрел на резкие черты лица директора, на его плотно сжатые губы, на худощавое, аскетическое лицо. Потом перевел взгляд на письменный стол, пересчитал все лежавшие на нем предметы, рассмотрел все картины на стенах и снова уставился на директора.

«Ты великолепно знаешь, что я тут жду, пока ты меня заметишь, — думал он, — Это новый вид пытки, изобретенный великим магистром инквизиции, директором Луи-ле-Гран мсье Лабори. Я тебе напомню о себе. Подойду совсем, совсем тихо, а потом внезапно вырву перо у тебя из руки, сломаю его и скажу: «Мы все ненавидим и презираем тебя. Ты иезуит, иезуит, иезуит короткой сутаны». Тогда ты заметишь меня?»

Директор поднял голову.

— Ах да, это вы, Галуа.

Он отложил перо, откинулся на спинку стула и очень медленно, очень отчетливо и свысока заговорил:

— Галуа, я прочел и обсудил вашу характеристику. Это не то, что мы все ожидали.

Галуа ответил, но только про себя: школа научила его скрывать свои мысли. «Это потому, что мне не нравишься ни ты, ни твоя школа. Я знал, что как бы усердно я ни трудился, что бы ни делал, ты все равно не дашь мне кончить школу в этом году. Таков приказ черных монахов».

Мсье Лабори подождал, но ответа не последовало.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-06-30 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: