Женщины в жизни Хармса. Воспоминания о Д.Хармсе




================================================

Из воспоминаний жены Хармса Марины Малич:

"Я положила кусочек чего-то, – может быть, хлеба, – что-то маленькое, мизерное, что я могла передать ему. Пакетик был крошечный.

Всем знакомым я сказала, что иду туда, чтобы все знали, потому что я могла и не дойти, у меня могло не хватить сил, а туда надо было идти пешком.

 

Я шла. Солнце светило. Сверкал снег. Красота сказочная.

А навстречу мне шли два мальчика. В шинельках, в каких ходили гимназисты при царе. И один поддерживал другого. Этот уже волочил ноги, и второй почти тащил его. И тот, который тащил, умолял: "Помогите! Помогите! Помогите! Помогите!"

Я сжимала этот крошечный пакетик и, конечно, не могла отдать его.

Один из мальчиков начинал уже падать. Я с ужасом увидела, как он умирает. И второй тоже начинал клониться.

Всё вокруг блистало. Красота была нечеловеческая – и вот эти мальчики…

 

Я шла уже несколько часов. Очень устала. Наконец поднялась на берег и добралась до тюрьмы. Там, где в окошко принимают передачи, кажется, никого не было или было совсем мало народу. Я постучала в окошко, оно открылось. Я назвала фамилию – Ювачёв-Хармс – и подала свой пакетик с едой.

Прошло минуты две или минут пять. Окошко снова открылось, и тот же мужчина со словами:

– Скончался второго февраля, – выбросил мой пакетик в окошко.

 

И я пошла обратно. Совершенно без чувств. Внутри была пустота. У меня мелькнуло: "Лучше бы я отдала это мальчикам". Но всё равно спасти их было уже нельзя".

 

Алиса Порет. Воспоминания о Данииле Хармсе

 

Удивительных людей во времена моей молодости было немало. Но Даниил Иванович Хармс выделялся и среди них. Десятилетия, прошедшие с тех пор, когда я могла его видеть часто, не раз заставляли меня вспоминать его, думать о нем, обращали к его облику.

Я не сразу поняла, что это за человек. Он был совершенно необычайным, не похожим ни на кого, ни разговором, ни поведением, - человеком неповторимым.

Казалось, он весь состоял из шуток. Сейчас я понимаю, что иначе он и не представлял себе своего существования. Чудачество было ему свойственно и необходимо.

Я с удовольствием рассказываю о нем сегодняшнему читателю, для которого Хармс – всего лишь литературное имя, и вспоминаю его таким, каким знала сама, - большим озорным ребенком, слова и шутки которого с улыбкой повторяют взрослые.

 

Начнем с внешности. Даниил Иванович Хармс был высокого роста, сильно сутулился, лицо у него было очень ровного серого цвета, глаза голубые, русые волосы гладко зачесаны назад и низко опускались хвостиками на воротник. Он любил хмуриться, и между бровей была глубокая складка. Постоянной принадлежностью его лица была трубка. Маленький тик заключался в том, что он гладил себе переносицу согнутым указательным пальцем правой руки. Назло неизвестно кому он ходил в гольфах, носил крахмальный, высокий воротник, галстук типа «пластрон» и булавку в виде подковы, усыпанную синими камушками и бриллиантиками. Ботинки он чистил всегда и был очень опрятен – в отличие от А.И. Введенского, его друга, который всегда был в пуху или небрит, или недомыт по техническим причинам.

Я встретилась с Даниилом Ивановичем Хармсом в Детском отделе Госиздата в Ленинграде. Мне предложили делать рисунки для его книжки «Иван Иваныч Самовар».

- Посидите здесь, сейчас придет редактор. Мы сели с ним на подоконник, и наступило тягостное молчание. Хармс сипел трубкой. Было неловко. Он мне показался пожилым и угрюмым дядей. Вдруг он повернулся ко мне и спросил:

- Что вы делали позавчера вечером?

Я рассмеялась и рассказала ему, как к нам пришел в гости архитектор Щуко и попросил меня пристроить на сутки московского друга, тоже именитого архитектора. Мы выбрали комнату и диван и ждали гостя.

«Я вам помогу», - сказал Щуко и, к моему удивлению, попросил две коробки спичек. Он сам стал стелить постель и под нижнюю простыню высыпал все спички. На мое недоумение сказал добродушным голосом: «Это месть! Прошлый раз он мне положил под подушку голову гуся с померкшим глазом, а в ноги две холодные гусиные лапы. Вы только не говорите, что это я – он и так поймет». Хармс смотрел на меня с любопытством, потом пошел проводить меня домой. Он открыл мне веселье, смех, игру, юмор – то, чего мне так долго недоставало. У нас был пуританский дом – всё по расписанию: школа, уроки, музыка, чтение. Для шалостей не было места. Потом я училась в старой немецкой школе, потом у Петрова-Водкина и Филонова: оба они были совершенно чужды злоречию, шуткам, насмешливой иронии. С Хармсом в наш дом пришли крупные специалисты – Введенский, Е. Шварц, Олейников, Зощенко, Маршак, Житков и другие. Они соревновались, как мейстерзингеры, - смеяться не было принято, говорили все как будто бы всерьез, от этого было еще веселее. Я очень подружилась с Даниилом Ивановичем, про нас говорили – Макс нашел своего Морица. Сейчас я понимаю, как мне это помогло и пригодилось, когда я стала делать рисунки для детских книжек. Брехт сказал: «Чтобы насмешить других, надо хорошенько повеселиться самому». Это мы и делали. Я помню, как мы смеялись до слез с Глебовой, делая рисунки к стихам Хармса. Он придумывал веселые картинки и загадки – и заставлял нас отгадывать. Придя к нам, он любил перевесить все картинки вверх ногами и следил с интересом, заметят это мои домашние или нет – так возник рассказ о Шустерлинге. Он менял имена нашим кошкам и собакам, уверяя, что они их не помнят. Отсюда рассказ о семи кошках. Он показывал этот рассказ и Маршаку и Чуковскому, и всем в редакции, и никто-никто не мог решить правильно эту загадку. «И только очень умный человек»… И когда я сказала ему, что, зная его дурной характер, я думаю, что он решил посадить всех кошек в одну клетку, он был в восторге, а я этим очень долго гордилась. К сожалению, мне так и не удалось сделать иллюстрации к его двум книжкам в издательстве «Малыш»: я их сделала сама, без договора, просто из желания изобразить наконец правильно то, что хотел сказать Хармс.

Он считал меня своим верным партнером и всегда сиял, когда я разгадывала его замысловатые придумки. Мы работали даже в игре, в диалогах, в шалостях и домашних фильмах так, как будто мы на концерте, с эстрады играем сонату для скрипки и рояля, где не могло быть ни тени ошибки. «Художница Алиса хитрее Рейнеке-Лиса», - любил он повторять. Малейшая осечка или непонимание огорчали его жестоко. Однажды я сделала неверное ударение в каком-то слове, он вскочил, как ужаленный, бросился в прихожую и, вернувшись с записной книжкой в руках, сказал мне с упреком: «Что вы сделали – это ужасно: мне придется поставить вам минус: в этой книжке на вашей странице одни плюсы, а теперь – вот видите», - и он сделал черточку. Я сидела, опустив голову, и горестно молчала, а Даниил Иванович перекладывал книжку то в карман, то на стол, а потом уже совсем другим голосом сказал: «Что же мне с вами делать? Я опять ставлю вам плюс, и знаете за что?» я молча качнула головой, что не знаю. «Да за то, что ни одна женщина не удержалась и сказала бы: «Дайте мне посмотреть вашу книжечку, покажите мне мою страницу, а дайте мне посмотреть, что у вас про Введенского» и так далее. Он взял карандаш и нашел страницу на букву «А». «Даниил Иванович, - взмолилась я, - можно мне не ставить нового плюса, а перечеркнуть тот страшный минус маленькой вертикальной черточкой?»

- Ни за что, это невозможно, - сказал он, поставил крестик и вышел.

В то время у нас жила художница Т. Глебова. Мы очень дружили, писали вместе, сидя рядом, большие полотна маслом, и научились рисовать, ведя карандашом с двух сторон, и всегда все сходилось. Так же мы делали все детские книжки и рисунки для «Чижа» и «Ежа». Меня почему-то невзлюбил В.В. Лебедев и не давал мне работы, он называл меня мужеподобной кривлякой, а Глебова не имела успеха у другого редактора, и наши книжки появлялись то под моей, то под ее фамилией, а делали мы их вдвоем. Например, «Иван Иваныч Самовар» Хармса, детские стихи А. И. Введенского, «Как победила революция» и другие. Я была официальным автором этой книжки, и мне предложили прочесть текст.

- А кто это писал? – спросила я у литературного редактора.

- Да какой-то молодой человек, фамилия его Заболоцкий, но вы можете не указывать его имя на обложке.

Наш секрет с Глебовой никогда не был открыт, хотя о нем знали десятки людей, бывавших у нас в доме. Днем мы всегда писали маслом, потом обедали и гуляли, а по вечерам, если не было интересного концерта, принимали гостей. Народу у нас бывало много, подавали мы к столу только чай с очень вкусными бутербродами и сладким, а водки у нас не было никогда, и с этим все мирились. Д. И. Хармс и А. И. Введенский были нашими основными подругами. Больше всего мы любили делать с ними фильмы. Киноаппарата у нас не было, мы делали просто отдельные кадры из серий «Люди на фоне картин», «Неудачные браки», «Семейные портреты» или снимки «на чистую красоту». Мы брали историю искусств и ставили живые картины, с большим тщанием, а потом все это снимал наш друг П.П. Мокиевский. Нам иногда удавались фото, которые очень многие принимали за картины неизвестных мастеров. Мы любили снимать и рисовать в зоопарке. Ходили мы туда с моей собакой Хокусавной, но потом пришлось это прекратить. В неописуемое волнение приходили звери и птицы, видя такого огромного дога у самой клетки. Однажды Даниил Иванович попросил взять его с собой. Глебова села рисовать каких-то бизонов, а мы с ним пошли искать пеликанов. Мне это было нужно для книжки. У вольера никого не было, кроме совершенно пьяного человека, который боролся с приступами тошноты и, обняв дерево, иногда некрасиво обнаруживал, что кроме водки он ел винегрет. Около него стояла девочка в красном пальто и плакала. Она была очень маленькая, и я сказала Хармсу: «Уведем ее от этого безобразия». Я взяла ее за руку и, доведя до решетки, показала на птиц. Но они были очень далеко, и она все оглядывалась на отца. Тогда я приподняла ее и, перенеся через решетку, сказала: «Пойди посмотри на птичек». Она доверчиво и как-то очень быстро покатилась к основной группе огромных пеликанов. Несколько секунд они на нее смотрели, а потом, расправив длиннющие крылья и раскрыв пасти, заковыляли навстречу. Я сама оробела, но послала Хармса на выручку. Он передал мне свою трубку и, перепрыгнув через заборчик, в три прыжка догнал девочку и, схватив ее в охапку, вернул отцу, который ничего не заметил.

Прошло около недели, и Даниил Иванович вдруг сознался, что с этой минуты, когда я сказала девочке «пойди посмотри на птичек», он стал ко мне как-то иначе относиться.

- Я к вам ходил, и все было ничего, а теперь чего, и Бог знает, чем это кончится.

Я никакой перемены не замечала, но нередко он докладывал, что он еще не рухнул и изо всех сил держится за косяки.

Некоторое время Хармс находился в Курске. Жилось ему там неважно, мы не переписывались. Оказалось потом, что я очень облегчила и украсила Даниилу Ивановичу пребывание в Курске: он писал мне стихи и вспоминал все наши встречи. И так как он меня наяву не видел, и я не разрушала идеального его обо мне представления, то произошла кристаллизация, что и является крупнейшей удачей для поэта.

 

Даниил Иванович бывал у нас почти ежедневно, поэтому я редко его навещала – только когда он болел. У нас был общий домашний врач – доктор Шапо. Он был «не совсем в норме», что сильно веселило нас и приводило в восхищение Хармса. «Самое важное – это диагноз, - рассказывал он всем, – важно определить болезнь (лечить может каждый)». Шапо придумал гениальный способ. Под кровать больного он ставил тазик с водой и пускал туда половинки скорлупы грецкого ореха с маленькими зажженными свечками внутри. По краям таза были прикреплены бумажки с надписями: воспаление легких, ревматизм, хандра обыкновенная, чума, ангина и прочее. Если скорлупка останавливалась да еще ко всему загоралась бумажка – значит, сомнений в диагнозе нет. Лечил этот врач, не уходя из квартиры, пока пациент не выздоравливал. Он питался в доме, спал на диванчике, выводил собак гулять, раскладывал пасьянсы и так замечательно ухаживал за больными, что очень было надежно и интересно болеть. Было одно неудобство – он любил пить и кофе, и водку, и чай, и вино, и выпивал, что давали, в очень большом количестве. Сидел за столом часами и с кем попало разглагольствовал, иногда срываясь дать лекарство или поставить горчичник больному. Тут-то и обнаруживали под его стулом лужицу. Даниил Иванович специально для него держал швабру в особом дезрастворе. Других врачей он презирал и издевался над ними сколько мог. Однажды, когда Хармс заболел воспалением легких, а доктор Шапо куда-то ушел «под воду» (он иногда терялся), пришлось вызвать врача из поликлиники.

Осмотрев Даниила Ивановича и прописав рецепты, врач сказал уходя: «Самое нужное вам – свежий воздух, надо проветривать комнаты, у вас накурено... Я приду через два дня», - и опять долго говорил о хорошем воздухе. Хармс вызвал меня по телефону, жалобным голосом просил прийти, чтобы встретить врача.

Комната его была так наполнена всякими затейливыми придумками, что описать её нет сил. Проволоки и пружины тянулись в разных направлениях, на них висели, дрожали и переплетались какие-то коробочки, чертики, символы и эмблемы, и все это менялось по мере появления новых аттракционов. Было много книг, среди них разные раритеты – Библия на древнееврейском, огромная толщенная книга «Черная магия», какие-то старые манускрипты. Окна были заклеены бумагой наглухо, запах был чудовищный, на голове у больного – дамская шляпка с пером, поверх какой-то коврик с бахромой, на руках разные перчатки.

 

Когда пришел доктор, я вышла. За дверью было слышно, как он орал, а Даниил Иванович что-то тихо отвечал. Потом доктор вылетел из двери, схватил пальто и, крикнув мне в лицо: «Сумасшедший, издевательство, болван», - полетел на следующий вызов. Когда я вошла, Даниил Иванович, совсем одетый, бритый, безупречно вежливый, подвинул мне кресло и предложил прочесть стихи, написанные в мою честь. Назывались они: «От чистых легких». Я увидела, что бумага на окнах проткнута в нескольких местах, - оказывается, это Даниил Иванович сделал наспех карандашом, когда доктор сказал, что в комнате темно.

- А как вы добились такого необыкновенного зловония? - спросила я.

Тут Даниил Иванович просиял и, вынув из-под кровати коробку с капустными кочерыжками, показал мне её жестом скромного изобретателя. Потом по моей просьбе открыл окно настежь и бросил вниз коробку, положив туда уже ненужные реквизиты – шляпку и прочее, тщательно перевязав все верёвкой. «Как обрадуется какая-нибудь бедная женщина, она найдет тут и обед, и во что одеться».

 

Посмеяться над ближним - по системе Макс и Мориц – было его любимым занятием. В моде была такая игра – вести куда угодно человека с завязанными глазами. Обижаться было не принято. Тем более что можно было по очереди отыграться. Я как-то сказала, что с отвращением отношусь к боксу. Это было немедленно отмечено в записной книжке Даниила Ивановича. Когда настала моя очередь, я с забинтованным лицом вышла на улицу – меня вели под руки мой муж П. Снопков и Даниил Иванович. Мы долго ехали на трамвае, без конца шли и, наконец, пришли, как мне показалось в зоопарк. Сильно пахло животными. Потом мы сели, и было очень жарко. Потом заиграли марш. Потом долго ничего не было, и я считала, что это всё. Потом совсем недалеко началась какая-то возня и непонятные звуки, потом Даниил Иванович сказал елейным голосом: «Разрешите снять?»

Оказалось, что мы сидели в цирке в первом ряду и двое голых и толстых людей убивали друг друга по правилам перед моим носом.

Петя Снопков сжалился надо мной и увел меня, а Хармс остался, надулся и три дня мне не звонил. Я ему отомстила, поставив между двумя громыхающими трамваями, и очень была довольна, видя, как ему плохо. Он весь дрожал, а я его предупредила, что малейшее движение – смерть или увечье.

Петя повел меня по лестницам очень высоко и, позвонив, открыл мне глаза. Было уже поздно убегать: в дверях стоял Н. П. Акимов – пришлось просидеть весь вечер и смотреть его картинки, а мы друг друга презирали. Мы водили на Исаакий по узенькой лестнице толстяков с плохим сердцем, или к бывшей старенькой учительнице музыки на жидкий чай лихих кутил, и они покорно кисли, рассматривая старые альбомы с фотографиями учеников, и умерших родственников, и дач с группами на ступеньках.

Хармс повел со мной в филармонию на «Реквием» Моцарта Сашу Введенского, которому медведь наступил на оба уха и который никогда в жизни не был на концерте и заявлял, что из музыкальных явлений он любит только свист, да и то свой. Сидел он сперва смирно, даже хвалился, что ему нипочем – но постепенно стал томиться, ерзал на стуле и пытался приподняться и бежать. Но мы его держали с двух сторон крепко, и музыка вонзала в него свое жало. Он побледнел, выпучил глаза и иногда шептал мне: «Что же это такое? Это о смерти!». «Возможно», – отвечала я. «Зачем вы меня сюда привели? Пустите меня. Мне кажется, что это меня отпевают». «Возможно», - сказал Хармс.

В антракте под предлогом выпить в буфете он ускользнул.

Через пару дней мы решили его навестить. В дверях мы столкнулись с уходящим человеком с портфелем. Даниил Иванович поклонился ему и шепнул мне:

- Это фининспектор.

В те времена они нас часто посещали, ничему не верили, грубо считая всех писателей и художников мошенниками, фабрикующими себе частный капитал на дому.

Комната, где жил, вернее, был прописан Введенский, была совсем пуста, только в одном углу валялись какие-то лохмотья и старые одеяла. Хозяин усадил нас на подоконник, а сам опустился на ложе. Поэты закурили, и Саша рассказал следующее.

Когда раздался звонок, и ему крикнули соседи, что это «фин», он ловко нырнул под тряпки и притворился спящим. Ноги его торчали, и «фин» долго его будил, потом положил бумаги на окно и строго стал допрашивать о заработках, договорах, наживе. Введенский вяло сознался, что «что-то было, что он ничего не помнит, что деньги сует в карман, отходя от кассы, их не считает и сейчас же пропивает в культурной пивной под Детгизом». Они долго пререкались, около часу стоял над лежащим Сашей собиратель налогов и наконец, сказал:

- Я опишу имущество.

- Пожалуйста.

- Да у вас ни черта нет!

- Как же – вот, описывайте.

На двери огромным гвоздем была прибита черная дамская перчатка.

- А стола нет – где едите?

- В столовой Ленкублита.

- А стихи где пишете?

- В трамвае.

- Да неужто вы здесь спите?

- Нет, я сплю у женщин.

- Закурить есть?

Введенский вынул из кармана смятую коробку:

- Прошу.

Они сели рядом на тряпки, и фининспектор сказал:

- Да, ну и житуха у вас, хуже нашей – собачья.

И они мирно поговорили о том, о сем. «Фин» обещал заглянуть.

Нашим любимым развлечением были «диалоги» Д. И. Хармса и А. И. Введенского. Принцип был такой – максимум вежливости и «бон-тона» и неприятнейший текст. Например:

А. И. Можно узнать, Даня, почему у вас такой мертвенно-серый, я бы сказал, оловянный цвет лица?

Д. И. Отвечу с удовольствием – я специально не моюсь и не вытираю никогда пыль с лица, чтобы женщины рядом со мной казались бы еще более розовыми.

А. И. В вашей внешности есть погрешности – хотя лично мне они очень нравятся. Я мечтал бы завести тоже одну вещь, которая у вас находится на спине, но, увы, это недосягаемо.

Д. И. Что именно вы имеете в виду?

А. И. Я разумею ту жировую подушку, или искривление позвоночника, которое именуется горбом.

Д. И. Вы очень добры, что обратили на это внимание – кроме вас этого никто не заметил, да и я, признаюсь, сам не подозревал, что у меня есть эта надстройка.

А. И. Хорошо, что есть на свете друзья, которые указывают нам на наши телесные недостатки.

Д. И. Да, это прекрасно. Я в свою очередь хочу вас спросить – эти глубокие черные дырки на ваших щеках, это разрушительная работа червей еще при жизни, или следы пороха, или татуировка под угрей?

А. И. Ваш вопрос меня несколько огорошил. Ни одна женщина никогда не спрашивала меня об этом. Их скорее занимали мои кудри.

Д. И. Да, мне ясно, что это игра червей.

Следующий диалог по поводу предполагаемой невесты Даниила Ивановича.

А. И. Я слыхал, что интереснейшая дама ваша невеста?

Д. И. Благодарю, будто бы она действительно недурна.

А. И. Прошу вас описать мне ее наружность. Какие у нее глаза?

Д. И. Очень узенькие – щелки, почти бесцветные.

А. И. Какая редкость. А скажите, какой цвет лица?

Д. И. Щеки очень бледные, даже зеленоватого оттенка, зато нос – лилово-красный.

А. И. Изумительно. А как зубки?

Д. И. Совсем черные, то есть почти скорее коричневые.

А. И. А волосы?

Д. И. Такого же цвета, как и глаза, бесцветные.

А. И. Это самое ценное. А как фигура?

Д. И. Фигура-дура.

А. И. Счастливый вы человек, Даниил Иванович, но по тому, что вы говорите, вижу, что красавица, а воображаю, как она хороша в действительности.

Д. И. Да, я забыл сказать, она косит.

А. И. Не знаю, где только вы таких находите, - счастливчик.

 

 

Одна черта Хармса меня изумляла – отсутствие храбрости. Он боялся моей собаки, доброй, умной, хорошей. Он никогда не приходил, не позвонив по телефону с предупреждением, что он выходит и просит запереть Хокусавну в ванной комнате. За дверью спрашивал – хорошо ли заперт пес? Просил проверить. Быстро проходил ко мне в комнату, бледнея, когда она лаяла. Может быть, его беспокоила ее величина? У него был мерзкий черный песик, клоп на паучьих ножках.

Несмотря на страхи, он мило относился к Хокусавне, всегда приносил ей подарки, более всего любил давать ей новые имена. Все началось с того, что мы дома стали звать ее почему-то Кинусей. Даниилу Ивановичу это очень не нравилось, он был просто возмущен. Он с пеной у рта уговаривал дать ей другое имя. Он принес с собой длинный список, на выбор. Мне многие понравились. Я не знала, как быть. Тут возникла мысль менять каждые три дня, или сколько кличка удержится. Первые дни ее звали – Мордильерка, потом Принцесса Брамбилла, потом Букавка, Холлидей и т. д. Она откликалась на все имена. Самое невероятное, что наша домработница, которая не могла выговорить ни нашей фамилии, ни слова «кооператив» или «пудинг», почему-то немедленно запоминала все прозвища Кинуси и с укоризной поправляла маму, которая путала и забывала все имена. Хармс просто ликовал и решил, что пора придумать имя посложнее «Бранденбургский концерт». Были вызваны Хокусай и Паша, и им сказано Даниилом Ивановичем по всей форме, что бывшее имя отменяется и что с понедельника – новое. Собака завиляла хвостом и, как всегда, без споров подчинилась. Паша повторила чисто без запинки два раза «Бранденбургский концерт».

- Хорошо, Даниил Иванович, придумали – такого поди ни у кого не встретишь – все Шарик да Пудик, да еще Жучка, как у нас в деревне.

На следующий день был выход утром под новым именем. Только что свернули они на Фонтанку, как встретили И. И. Соллертинского. Он поздоровался и позвал: «Хокусай, поди сюда». Паша его остановила и гордо сказала: «Сегодня они зовутся «Бранденбургский концерт».

- Что? – остолбенел Соллертинский. – Кто же его так назвал?

-Это нам Даниил Иванович придумывают, да Алисе Ивановне на разрешение дают, а как они согласятся, так и называем.

Соллертинский не удержался, поднялся к нам и, захлебываясь, рассказал о своей встрече.

Когда Хармс провожал меня домой и мы шли по набережной, и он видел вдали двух пьяных, или просто группу мужчин, он всегда под разными предлогами поворачивал назад или тянул в переулки, будто бы желая показать мне какое-то чудо архитектуры. Чтобы вселить в него мужество, я рассказала ему историю про одну танцовщицу, которая белой ночью шла по Неве с С. М. Алянским. Они читали друг другу Блока, Мандельштама и все было неописуемо романтично и возвышенно. Вдруг Алянский остановил ее и, показав на три неустойчивых силуэта, предложил пойти назад.

- Зачем? - спросила Натали и продолжала, завывая стихи, идти вперед.

Когда они поравнялись с пьяницами, те предложили свои услуги: «Тебе, отец, поди с красоткой не справиться, мы тебе поможем…» Алянский бормотал Натали: «Я вам говорил, что не надо…».

Натали вырвала руку у Алянского и наотмашь двинула одного из них с такой силой, что он сел у парапета без движения, потом она размахнулась и сбила с ног второго; третий, менее пьяный, спасся бегством. Она спокойно взяла опять под руку своего спутника и совершенно неизменившимся голосом прочла следующую строчку и пошла дальше, точно она смахнула муху. Алянский потом мне сознался, что он был очень сильно в нее влюблен, но после этой прогулки - как рукой сняло.

Рассказ мой очень понравился Хармсу, но он придумал другой конец.

- Зачем она не тюкнула третьего? - сказал он. - Надо было ей догнать его, оглушить кулаком и бросить в Неву, потом вернуться к Алянскому и с его помощью перемахнуть и тех двух, а потом уже говорите - «и совершенно неизменившимся голосом прочла следующую строчку».

Иногда у него бывали припадки храбрости, когда было не очень темно на улице и не очень пустынно. Он говорил мне:

-Представьте себе, я никогда не дрался, даже в детстве, но ради вас я сегодня хотел бы кому-нибудь переломать ребра.

И он назвал самого маленького моего знакомого. В открытом бою я на него не рассчитывала, но ослабить противника постоянными нападениями он умел и был незаменим и очень изобретателен.

 

Когда Саше Введенскому было не на что выпить, он держал необыкновенные пари. Например, Хармс должен был дойти от нашего дома до Литейного проспекта, приодевшись в канотье без дна, так что волосы торчали поверх полей; в светлом пиджаке без рубашки, на теле был виден большой крест; военные галифе моего брата, и на голых ногах ночные туфли. В руке сачок для ловли бабочек. Пари держали на бутылку шампанского: если Хармс дойдет до перекрестка и никто не обратит на него внимания, то выиграл он, и - наоборот.

Даниил Иванович дал себя одеть и шел по тротуару очень спокойно, без улыбки, с достоинством. Мы бежали по другой стороне улицы и, умирая от глупого смеха, смотрели - что прохожие? Никто не обратил на него внимания, только одна старушка сказала: «Вот дурак-то». И всё.

Введенский побежал за бутылкой, а Даниил Иванович степенно вернулся к нам, и мы все вместе пообедали.

 

Когда мы собирались по вечерам, мы любили играть в «разрезы». Всем раздавались бумажки и карандаши, назывался какой-то всем знакомый человек. Надо было мысленно сделать разрез по его талии и написать на бумаге, чем он набит. Например, профессор Кушнарев: все писали - сыр. Это было очевидно. Потом называли очень скучную тетю - у всех почти было слово: пшено, у двух-трех - крупа, песок. Она была ужасно однообразна.

«Резали» П. Н. Филонова - у большинства: горящие угли, тлеющее полено, внутренность дерева, сожженного молнией. Были набитые булыжниками, дымом, хлородонтом, перьями. Была одна «трудная тетя», про которую даже написали, что не хотят ее резать, а более находчивые определили ее: резина, сырое тесто и скрученное мокрое белье, которое трудно режется. Про Соллертинского единодушно все написали: соты, начиненные цифрами, знаками, выдержками, буквами, или соты, начиненные фаршем из книг на 17 языках. Введенский - яблоками, съеденными червями: Хармс - адской серой и т. д.

Другая игра - только на концертах, когда первый раз появлялся дирижер, которого мы не знали в лицо и не видели никогда на фото. Надо было очень незаметно, на небольшом листке бумаги нарисовать, как себе его представляешь. Очень быстро, пока он не появился. Пока он ждал полной тишины, мы обменивались рисунками и давились от смеха. Соседи на нас шикали. Хармс смотрел на меня с удивлением, что меня еще больше смешило. На одном из концертов он передал по залу более ста записочек следующего содержания: «Д. И. Хармс меняет свою фамилию на Чармс». Мне он объяснил, что по-английски Хармс значит - несчастье, а Чармс - очарование, и что от одной буквы зависит многое.

Еще была одна очень любимая игра под названием «черты лица». Мы оба рисовали на листках нос, рот, ухо, глаза вперемешку, потом менялись рисунками, и надо было сказать, чей это портрет. Прически не было, что было еще труднее.

Часто он мне давал тему, и я при нем быстро все рисовала, всегда что-то смешное прибавляя от себя, но он неизменно делал вид, что ничего не заметил. Самый удачный и единственный сохранившийся рисунок назывался сперва «Охота», а потом «Хармс уходит с охоты».

Он мне начал рассказывать, как его пригласили друзья и что было в лесу.

- Подождите минуту, - я хочу все это изобразить.

-Ничего не получится, - женщины не умеют рисовать ружья.

-Да что вы, я сейчас вам докажу, что я отлично их рисую. Я даже знаю, что солдатские все одинаковые, и это неинтересно, а охотничьи - разных систем. Ну, рассказывайте.

И я нарисовала карандашом, ни разу не стирая, точной, филоновской линией охотников, зверей, деревья, пни и много ружей.

- Да, а кого же вы убили?

- Не помню, - поморщился Хармс, - одну беременную лань, одну птичку и, кажется, двух людей. Я ушел с этой бойни.

Стараясь не смеяться, я спросила: «А как вы были одеты?». «Как всегда, но чтобы звери не приняли меня за охотника, я попросил у своей тетки длинную юбку».

-Ну вот, - сказала я, - все готово! Обратите внимание на ружья, одно даже с шомполом, на хитрых зверей, и как я вам польстила, пощадив вашу «охотничью» собаку.

Даниил Иванович пыхтел трубкой и был явно обижен, что я его обыграла.

-Вот видите, это карандашный рисунок, а какую вы мне задали работу. Теперь мне нужно несколько дней еще все это прорабатывать точкой, акварелью, чтобы все было по «принципу сделанности».

Хармс сам очень любил рисовать, но мне свои рисунки никогда не показывал, а также все, что он писал для взрослых. Он запретил это всем своим друзьям, а с меня взял клятву, что я не буду пытаться достать его рукописи. Самая увлекательная игра была переодевание и фотографирование. Хармс был и сценаристом, и постановщиком, и актером, и бутафором.

Была еще игра в «монстров». У Даниила Ивановича были свои, в нашей семье - тоже. У Глебовой - очень ценный набор. Мы ими менялись, знакомили их с друзьями, старались показать свой товар лицом. Хармс своих холил и лелеял и проводил с ними массу времени. Например, у него был основной монстр - нищий с длиннейшей косой, огромной шевелюрой, в веригах, босой, ходил с железным посохом по Невскому. Какие-то натурфилософы, собиратели старинных коллекций, потерпевшие крушение, одичавшие типы. Я их побаивалась и не любила к ним ходить. мои были веселые и забавные. Один из них наполнил свой дом аквариумами и дошел до того, что ему негде было поставить кровать: он ходил ночевать к соседям, а днем бродил по рыбному царству, меняя освещение, перемещая рыб из одного резервуара в другой, кормил живыми комариками, личинками, давал всем имена из Грина и Метерлинка.

В течение почти двух лет мы с Даниилом Ивановичем рисовали, лепили и шили «подкидышей». Обыкновенно я рисовала на бумаге голову ребенка, из ваты делала начинку и укладывала в конвертик с кружевами или ленточками. Писали записку вроде «Береги дитя нашей любви. Твоя Зизи» и, вложив в ноты, свернутые трубкой, оставляли в проходной консерватории для передачи профессору N. Даниил Иванович следил по часам, когда пакет предположительно должен был попасть в его руки, и мы минут через десять веселились основательно. Делали мы их по-разному. То с рожками, то с рыбьим хвостом, иногда выпрашивали большую куклу и зашивали в пеленки с графской короной, на шею вешали цепь с медальоном, в который была вложена не прядь волос, а кошачья шерсть или конский волос, и Хармс крадучись нес это к двери профессора, а потом бегом ко мне, я ждала его под лестницей, и мы, как Макс и Мориц, оглядываясь, убегали. Постепенно в душу профессора стали закрадываться подозрения. Он звонил по телефону и пытался напасть на след, но я очень ловко увиливала. Сделав паузу, мы смастерили близнецов. Я помню, мы их ухитрились подсунуть в день концерта. Он вышел на эстраду, раскрыл ноты, и ему на колени, а потом на пол упали наши крошки, и ему пришлось их поднимать, и он не знал, куда их деть, а мы сидели в зале, и я завидовала Даниилу Ивановичу, что он может делать такое каменное лицо, а мне было очень трудно, я тряслась от смеха. На следующий концерт как-то не удалось ничего приготовить, и было как-то скучновато из-за этого. Я пожаловалась Даниилу Ивановичу.

- У меня есть идея, - сказал он, - собирайте сосульки.

Мы по дороге набрали хороших сосулек, и Хармс попросил меня подождать у вешалки. Сам он разделся и пошел в артистическую, - якобы он потерял билет и попросил профессора N дать ему записку или пропуск. Пока тот писал, Хармс ловко опускал ему лед в карман сюртука и с бесконечными поклонами, извинениями и реверансами ушел. Мы сидели сбоку, чтобы все видеть отчетливо. Сперва началось «кап-кап-кап», медленно, потом быстрее, потом побежал ручеек. Мы заметили, что в первых рядах уже началось беспокойство. Музыкант совсем оторвался от земли и гудел изо всех сил, брыкаясь ногами и руками, и ничего не замечал. Когда он кончил и подошел к рампе кланяться, он вдруг подпрыгнул, увидев ручей. Я хотела убежать, но Хармс строго мне сказал:

-Прошу вас - я никогда вам этого не прощу.

Я хлопала и улыбалась, а концертант очень милостиво на меня посматривал, - все обошлось. Но я опять перешла на «подкидышей», это было не так рискованно. А Даниил Иванович хладнокровно совал их в книги, ноты, карманы, почтовый ящик профессора, пока нам не надоело их делать.

 

Хармс вообще был фокусником. Поэтому ему все это было очень нетрудно. У него всегда были в кармане два шарика для пинг-понга, и он всех удивлял так называемой «чистой работой». Мне эта работа не казалась чистой, потому что сперва шарик был во рту, потом он вынимал его из ботинка, потом из уха, затем из кармана, где к мокрому шарику приставал табак, потом опять два сразу изо рта и т.д. Я старалась в это время смотреть в окно. Он и сам считал себя волшебником и любил пугать страшными рассказами о своей магической силе.

Даниил Иванович был очень суеверен. У него были на все приметы, дурные цифры, счастливые предзнаменования. Он выходил из трамвая, если на билете была цифра 6, или возвращался домой, встретив горбуна. Человек с веснушками означал удачу. Молоко на даче пил, только если были закрыты все окна и двери наглухо. Даже небольшие щели на балконе затыкал ватой. У нас в доме у всех близких друзей были свои чашки. Даниил Иванович пил только из так называемой «петровской» чашки, зеленой с золотом и крупными цветами. Однажды я вынула ее из шкафа, и она на глазах у всех прыгнула с блюдца на пол. Даниил Иванович немедленно ушел, мрачно сказав мне в прихожей: «Ужасная примета - это конец». Так оно и было.

Все, что мне писал Хармс, все его стихи и записки, и письма погибли в Ленинграде в блокаду. Мы уехали в Свердловск, а соседи топили печурку нашей мебелью и книгами, моими рисунками и картинами.

Сохранился его портрет маслом, три фото со мной и два - с Глебовой.

Стихи он писал по диагонали. Верхняя строка была близко к краю, а каждая последующая - на одну букву дальше. Наверху было написано - не «посвящается», а «принадлежит Алисе П.».

Он больше всего не любил избитых, привычных слов, мнений, и всего, что уже встречалось часто и набило оскомину. Ему очень редко нравились люди, он не щадил никого. Единственный человек, о котором он отзывался неизменно с восхищением, был Харджиев. Он так мне его расхваливал, что я сперва подумала, что это новое увлечение очередным монстром, но когда мне все сказали, что Николай Иванович на самом деле блестящий и очаровательный человек, я попросила Хармса меня с ним познакомить.

«Никогда, ни за что, - отрезал Хармс. - Через мой труп».

И как я ни старалась пригласить его к нам в дом, ничего не вышло. Он запретил это всем своим друзьям и ловко разрушал мои попытки.

Только через много-много лет, на выставке П.Н. Филонова в музее Маяковского мы встретились с Николаем Ивановичем Харджиевым, и нам было так интересно вспоми<



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-11-17 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: