Борисова Евгения, 3 курс, дневное отделение




 

 

Весна. Все дороги были покрыты снежной кашей, весеннее солнце слепило глаза, и грело совсем чуть-чуть. Влажный мягкий воздух заставлял тянуться к первым лучам и первым лужам, чаще подходить к окну и наблюдать, как зима отступает.

Каждый мой день был наполнен смехом друзей, долгими прогулками, мокрыми носками и хорошим настроением. В школе на тот момент все на удивление было прекрасно. Учителя, почувствовав смену времени года, оттаяли и отстали от нас, стали реже собирать тетрадки с домашними заданиями, отпускать пораньше с последнего урока. Мы счастливые и запыхавшиеся выбегали из душного здания школы, бросали на клочки сухой земли портфели, и из последнего снега лепили твердые, как камень, снежки, и кидали в друг друга, смеясь, не боясь ни последствий, ни синяков.

 

В один из таких весенних вечеров, едва я хлопнула входной дверью и быстро спрятала мокрые ботинки в шкаф, родители преподнесли мне «сюрприз». Я помню, что сразу же не согласилась.

- Ты пожалеешь, если не поедешь! Потому что, я до сих пор все помню, и я ни разу не жалел! – кричал отец.

В тот день они с мамой долго со мной боролись, шли на ласковые уговоры, показывали черно-белые фотографии из плотной бумаги, обещали самые незабываемые дни моей жизни, но я качала головой, глотая слезы.

Шли дни, меня упрашивали и уговаривали, просили и требовали, обещали и ждали, когда я, наконец, соглашусь.

Пока папа однажды не сказал:

- Ты все равно поедешь!

И больше меня никто ни о чем не спрашивал. Я была уверена, что никто не станет насильно тащить меня к поезду, никто не будет устраивать скандал в день отъезда, и поэтому немного успокоилась. Со временем, и мама, и папа оставили меня. Не ругались, если я приходила с улицы позже, если носки были мокрыми насквозь, если в дневнике вдруг появлялось какое-то вялое замечание от строгой учительницы. Я молчала, и они молчали, но предчувствие у меня иногда было плохое.

Все привело к тому, что за неделю до отъезда мама вытащила из кладовки старую пыльную коричневую сумку и стала складывать туда мои футболки и джинсы, теплые свитера и шерстяные колготки, положила в целлофановый пакетик купальник (ну так, на всякий случай).

Я сидела за столом и не сразу поняла, что происходит. На моё домашнее задание светило солнце, а телефон продолжал пиликать смс-ками, где подружка торопила меня с уроками, чтобы мы смогли поскорее выйти гулять. Мама будто не замечала меня. Я пыталась поймать ее взгляд, а она упрямо не смотрела на меня, делая вид, что очень увлечена своим занятием. Я сидела в своем домашнем махровом халате, поджав под себя колени, предвкушаю скорую прогулку, и не верила в это всё. В носу щипало, я зубами вцепилась в пластиковую ручку и молчала, не в силах издать звука, всё еще надеясь, что это злая неудачная шутка.

А потом она отошла на кухню, наверняка чтобы помешать борщ, или блины на сковородке перевернуть, так просто и так обыденно ушла, шлёпая тапками, не замечая моего возмущенного и вместе с тем жалкого взгляда. И я вскочила, бросила ручку на стол, и под собственный рёв стала вытаскивать все то, что было бережно уложено на дно сумки. Мама прибежала из кухни, когда я сидела на полу, размазывая слёзы одной из недавно уложенных футболок.

Она стала меня успокаивать. В этот раз обошлось без слов. Тихо, поглаживая меня по голове, усадив меня, уже взрослую восьмиклассницу, на колени, она не говорила мне ни слова. Мне кажется, так умеют успокаивать своих детей очень педагогичные матери, которые не только хорошо знают своего ребёнка, но и чувствуют. Она вытирала мне слезы, обнимала меня и молчала.

И я поддалась. Я заговорила о друзьях, о нежелании менять обстановку, о весне и школе, утыкалась ей в предплечье и плакала. И тогда она тоже стала говорить, но уже не так как раньше. Тише. Говорила, что поездка запомнится мне, и что даже, если не запомнится, то очень быстро закончится. Сопротивляться не хотелось. Каждая из нас надеялась, что в этом спокойном и важном споре победит. Её рука все еще была в моих волосах, и я знала, что, если мы начнем говорить громче, она её уберет. Я молчала, всхлипывала, терлась носом об ее плечо, которое пахло тушеными овощами и выпечкой.

Потом она стала рассказывать об отзывах детей и их родителей, которые не жалея слов, расписали все от и до. Я уже не слушала. Краем глаза я смотрела на футболки и джинсы, на желтый купальник, которые поблескивал стразами из целлофанового пакетика, и очень надеялась, что она сжалится и разрешит остаться. Но мама рассказывала и рассказывала, увлеклась настолько, что наконец, перестала гладить меня по голове.

Сидя у нее на коленях, я вспомнила вдруг, как приходила к ней маленькая, когда она сидела возле телевизора в своем красном домашнем халате со спицами в руках. Она говорила: «Хорошо, что ты прибежала!» и прикладывала ко мне ряды связанной пряжи. Так она примеряла, нужно ли ей распустить петли или связать новые, чтобы все идеально подходило по размеру. Она вязала мне одежду все детство. Это были красивые пуловеры с изображением героев мультфильмов, теплые шарфы, шапки, летние легкие кофточки и толстые, почти негнущиеся варежки. Я ложилась к ней на колени, она откладывала спицы, и гладила меня по голове, пока я не засыпала. Потом папа уносил меня в свою кроватку, и мама снова принималась за вязание. Я этого уже не видела, но на утро она звала меня, снова прикладывала, делала карандашом пометки на схеме, и шептала какие-то цифры.

Мамин голос стал громче. Я слезла с ее колен, оставив на рукавах ее халата мокрые пятна слёз. Нужно было умыться.

Потом мы собирали сумку. Я выбирала футболки ярче, мама бережно укладывала свитера потеплее, по пакетикам распределяла нижнее белье, носки и колготки, создавая внутри такой идеальный порядок, что впоследствии жалко было все это доставать и раскладывать по полкам шкафа. Все было предусмотрительно - теплая одежда на дне сумки, предметы первой необходимости сверху.

Потом мама сказала, что нужно купить праздничное платье для последнего концерта. Мы выбирали платье в самый последний момент, когда до отъезда оставалось совсем чуть-чуть. Я привередливо крутилась возле пыльных зеркал маленьких магазинов нашего города, где выбора одежды почти не было. Но нам повезло. Почти отчаявшись, примерив всевозможные наряды, я увидела его. Красное с белыми крапинками, будто сбрызнутое кисточкой с белой краской, миниатюрное платье из шифона понравилось сразу и мне, и маме. Я храню его до сих пор.

 

В последний день, за несколько часов до поезда, я вышла на улицу, чтобы попрощаться с друзьями. Они стояли в разноцветных куртках, в мокрых ботинках. Помню, что ели конфеты. Когда я подошла, стали угощать меня, но мне не хотелось. Мне было грустно и тоскливо, еле сдерживая слёзы, я стала их обнимать. Они приободряли. Сейчас понимаю, что для них-то не было серьёзного повода грусти, ну подумаешь, уеду на несколько недель, а потом увидимся снова. Самая близкая подруга, Саша, обещала звонить каждый день. Я кивала ей, пока она жевала конфеты, и щурила глаза, поднимая голову к небу.

Когда поняла, что сейчас начнут капать слёзы, решила идти домой. Обняла еще по одному разу их влажные куртки и как только подумала о том, что отдых без них вряд ли станет отдыхом, стало щипать в носу. Пора было домой, где уже всё ждало моего отъезда. Они махали мне вслед, я уже не сдерживала слёзы, размазывала их по щекам. Плакать в тот день пришлось много.

 

Поздно вечером папа погрузил большую сумку в машину и отвез меня на вокзал, вручил толстой женщиной в коротком черном полушубке, которая кричала на весь вокзал: «КТО ДО ОРЛЕНКА, В ТУАПСЕ, ПОДХОДИТЕ!!! ОРЛЕНОК, ТУАПСЕ!!!». Мне казалось, что мой рюкзак был слишком тяжелый, и стоило мне подумать об этом, папа сказал:

- Ну-ка попробуй взять в руки сумку, сможешь нести?

Я взяла в руки сумку, которая была в три раза тяжелее рюкзака и тяжело вздохнула. И почему я не додумалась «проверить силу» дома?

С женщиной стояли другие ребята: потерянные, немного сонные, но с любопытными глазами и большими сумками. Я искала глазами одну девочку и найдя, подошла к ней. Я улыбнулась и глубоко вздохнула. Она сделала то же самое.

Больше ничего не помню. Первую ночь в поезде я спала крепко, хоть иногда и просыпалась, думая, что что-то забыла.

***

Разбудил меня все тот же голос женщины с вокзала. Это была наша провожающая и звали ее Любовь. Она разрешала звать нас Любой, хоть и была значительно старше. На вид ей было чуть больше сорока. С ролью нашей наставницы она справлялась великолепно. Громогласная, с большими красными губами и редкими черными волосами, она заставляла каждого вздрагивать в её присутствии. Вместе с тем она была необычайно доброй и заботливой женщиной.

На завтрак, обед и ужин Люба приносила крупные бутерброды с колбасой и огурцами, лапшу быстрого приготовления, заваренную кипятком, чай и много-много печенья. Мы объедались и просили её больше не нести, но она отмахивалась, таскала с собой большой пакет, из которого вытаскивала контейнеры с вареными яйцами, холодные бутерброды, завернутые в хрустящую серебристую фольгу, пачки шоколадных конфет и булочки с повидлом и маком.

Она спрашивала каждый час не мерзнем ли мы, трогала своими большими руками в кольцах наши пятки, бежала за аптечкой, если у кого-то болела голова или горло. Она просила нас не молчать и наблюдала за нами даже ночью.

- Вы болтайте-болтайте, - кивала головой она, если кто-то из ребят замечал её пристальный улыбающийся взгляд. – Не молчите только, миленькие, я начинаю беспокоиться.

И тяжело дыша, поднимая свою шуршащую юбку она возвращалась в свой плацкарт, зная, что через пол часа вернётся к нам снова.

Мне глупо было жаловаться на одиночество. В отличие от других ребят, я ехала не одна, а со своей одноклассницей и давней подругой детства, Дашей. Мы уже не были такими близкими подругами, как в детстве, однако вместе нам было уютно и весело. Она была спокойной и скромной, с приятным уступчивым характером и умением слушать, с умением сказать всего одну фразу, чтобы поддержать разговор или сказать эту фразу одним взглядом, так, что я сразу понимала всё, что она хочет сказать. Для меня это всегда было очень важно. С годами я видела в ней не просто собеседника, а именно собеседника по душе. Человека, который не просто разговаривает, но и чувствует разговор.

Первый день в поезде мы проболтали с ней, сидя на второй полке облупленного плацкарта, в котором постельное белье кажется сырым и холодным, а запах жареной курицы и быстрой пищи настолько заполняет пространство, что начинает тошнить. На нижних полках никого не было. Мы были знакомы давно, так давно, что в таких случаях обычно говорят «с пелёнок». Она была совершенно другим, непохожим на меня человеком, и именно поэтому мы быстро сдружились, будучи детьми, и перестали быть близки, как только повзрослели. Но не поссорились и не обиделись друг на друга, не перестали общаться, оборвав все то, что связывало нас прежде.

В средней школе Дашка стала увлекаться рисованием, записалась в художественную школу и поначалу всё свободное время сидела за мольбертами, рисовала только яблоки, груши и стаканы. Я звала ее гулять, заходила к ней домой, но она в самом прямом смысле не могла оторваться от своих красок. Её мама вздыхала и заставляла одеться её, и, хотя бы подышать свежим воздухом. Дашка иногда покорно одевалась, медленно и долго, потом брела со мной по улицам, слушала меня и молчала. Я знала, что ей скорее хотелось домой и хоть ей были интересны мои разговоры, в голове у неё только груши, яблоки и стаканы.

Позже она стала проводить время с девочками из художественной школы. Они собирались на природе вместе с красками и мольбертами и тогда уже найти её было невозможно. Разве что в лес идти. Я звонила ей, и чаще поднимала её мама: «Дашка в лесу.». А потом я нашла других друзей, все свободное время бегая с ними на улице, и забыла про Дашку и про её мольберты.

Но если нам удавалось поболтать, это были те же разговоры, что и раньше. Мы болтали на переменах в школе, болтали, прогуливая уроки физкультуры, сбежав со школьного двора в ближайший магазин, покупали булочки с повидлом, и жевали их, смеясь. Просто вечером я выходила на улицу, зная, что она пишет очередной натюрморт и даже не смотрит какая за окном погода. У каждой из нас появилось своё. Я имею ввиду и друзей, и интересы.

Сохранив ту теплую детскую связь, я относилась к ней, как к родственнице, отсутствие которой не огорчает, а присутствие радует. Именно поэтому я всегда хотела с ней многим делиться, не скрывая даже самые сокровенные подробности своей жизни, зная, что ей всегда интересно, что она всегда будет завороженно слушать мои истории, поглощая их глубиной своих темных глаз. И мы любили друг друга, как всякие друзья, выросшие в одних местах, как всякие люди, сошедшиеся в детстве.

Она пахла детством, нашим двором, моими игрушками и своей кошкой Мотей. И пока она имела этот запах – запах, который наводил меня на воспоминания, я любила её искренне и крепко, как и всё, что нас связывало. Любила с какой-то необыкновенной простотой и благодарностью.

Так мы и ехали в первый день, она слушала, а я болтала, пытаясь своими историями заглушить тоскливые мысли по дому, которые, казалось сидели где-то в горле, не давая смеяться в полную силу, напоминая, что есть причины, чтобы грустить. Она смотрела на меня черными глазами, кивала растрепанной головой, смеялась, опуская руку в целлофановый пакетик с мармеладными конфетами, а потом разглаживала фантики и складывала в ровную шуршащую стопочку. Мы говорили о настоящем и прошлом, не трогая темы предстоящей поездки. Я чувствовала, что она грустит. Но не спрашивала ее о доме, маме, а она деликатно не спрашивала меня. Мы пытались отвлечься разговорами о нашем детстве и о школьных друзьях, и, признаться, у нас получалось.

Ребята из нашего города, располагавшиеся в соседних плацкартах, стали мало-помалу знакомиться. Мы с Дашкой слышали учащающиеся смешки, возню и разговоры, но не спешили покидать своё место. Целый день мы проболтали с ней обо всем, о чем не успевали в предыдущие годы, и покидать наш плацкарт, в котором ехали только мы вдвоем – не хотелось.

К вечеру кто-то достал гитару. Люба принесла кефир и булочки с повидлом, и доставая их из своей огромной клетчатой сумки, спросила нас: «А вы почему тут одни сидите?». Мы не ответили. Она налила нам кефир в пластиковые стаканчики, всунула в руки по булке и пошла дальше по плацкартам.

Мы с Дашкой переглянулись и стали молча жевать воздушную мякоть, из которой вот-вот должно было показаться повидло.

- Может сходим? – тихо сказала Дашка.

Я встала, и стала шарить ногой по полу в поисках тапок. Дашка внимательно посмотрела на меня и тоже встала с постели.

Два загорелых парня, на вид примерно одного возраста, по очереди играли какие-то неизвестные песни, иногда все-таки снисходя на «батарейку», которую требовали девочки, чуть старше нас. Они сидели на нижних полках, тесно прижавшись друг к другу. С разноцветными пластиковыми стаканчиками и румяными булками в руках, они все как один, улыбались.

К вечеру тоска заметнее усиливалась, и мысли о доме появлялись не реже привокзальных фонарей, мелькавших в мутном окне. Мы с Дашкой стояли, опершись на боковые стены плацкарта, пили кефир, слизывали белые усы, жевали булку. Нас будто не видели, и мы были этому только рады. Ребята смеялись, девочки не сидели на месте, вертели головами, и волосы их летали из стороны в сторону, пахли сладкими духами. У них здесь была своя маленькая атмосфера, состоящая из запаха этих духов и запаха пота, еле ощутимого запаха выпечки и старой гитары. Я им завидовала и в то же время не хотела принимать в этом участия. Я всё еще была у себя дома, в своей кровати, а все это казалось слишком реалистичным сном, и только Дашка с большими черными глазами напоминала о том, что всё это происходит.

Перед сном Люба решила поиграть в какие-то настольные игры, но все уже хотели спать. Она ходила, смеясь бодрым басом, и поправляла мятые простыни, свисающие с верхних полок. Ребята отшучивались, девушки готовились ко сну, хихикали, переодеваясь в пижамы.

Мы с Дашкой залезли на свои кровати, пожелав друг другу спокойной ночи. Шум, все никак не утихающий с обеих сторон, стал раздражать, и я надела наушники, покрепче укутавшись в колючее одеяло. В ту ночь я стала осознавать километры, которые мы проехали. Фонари горели резким желтым светом, врываясь в полутемный вагон, заставляли морщиться и отворачиваться от влажного холодного стекла. Дашка утихла. Она отвернулась к стене, и я не видела ее лица. Вскоре Люба перестала ходить туда-сюда, и я поняла, что все, наконец, улеглись.

Мне позвонила Саша, но я не взяла трубку. Захотелось домой, к родителям, и уткнувшись в белую подушку, я стала тихо всхлипывать под грустные песни, доносившиеся из стареньких шипящих наушников, которые я решила на ночь не снимать.

***

С поезда мы шли разрозненной подростковой кучкой, как слепые котята, следуя за низким голосом Любы. Как только мы вышли из вагона, мне, наконец, удалось посчитать сколько нас было. Было пятнадцать. Люба шла, командуя и крича, держала в руке свой черный полушубок, обмахивая мокрую шею пестрым платком, который можно было принять за отличительный знак нашей «туристической» группы. Она нервничала, ее большие губы подрагивали, а голос с каждым словом становился все громче. Около двадцати минут мы шли по незнакомой местности, потом тряслись в старом автобусе, держа свои чемоданы буквально в руках.

В автобусе было пыльно и душно, не все ребята успели снять свои теплые куртки, и от этого задыхались, не в силах протереть блестящие лбы. Для багажа места не оказалось, поэтому все сумки и рюкзаки мы держали в руках. Мокрые, запыхавшиеся и измотанные дорогой, мы сидели на грязных протертых сидениях, кое-как разместив сумки и чемоданы, и молча смотрели в окно.

Я ехала в одной футболке, успев запихать куртку в большой пакет. Дашка села возле окна, но я буквально залезла к ней на сидение. Все, что было за пределами этого автобуса, неслось мимо нас и завораживало. Темно-зеленые хвойные деревья, похожие на карликовые пальмы и множество пышных, аккуратно постриженных кустиков, которые в большинстве своём были шарообразной формы совсем не походили на настоящие. Они передавали друг другу эстафету, крутились калейдоскопом вокруг наших зачарованных глаз, пока мы поднимались по серпантину вверх. Тогда Дашка повернулась ко мне и в лицо выдохнула: «Красиво!».

Сейчас понимаю, что может ничего особенного там и не было. Южный климат, где зелень брала вверх над типичной серой городской палитрой и умелые руки садовников, которые, казалось, выстригали кустики маникюрными ножничками. Мы, утомленные долгой дорогой, но довольные, ехали, предвкушая 21 день в Детском Оздоровительном Центре «Орленок». И, может быть, от этого мы смотрели на тёмную зелень, а видели сказку, потому что настроились на неё и убеждали себя в ней. Надеялись, что всё начнётся красивыми кустиками и деревьями, а закончится настоящим чудом. Нас всех вырвали из обыденной жизни, из серой каши на дорогах и слякоти, и подарили новый пейзаж, которым трудно было не восхищаться, и мы покорно восхищались.

Я смотрела на необыкновенные деревья, и думала о словах мамы, о фотоаппарате, который хотелось вытащить из сумки и начать фотографировать, о ребятах, которые умолкли и уткнулись носами в мутные нагретые солнцем стекла. Кто-то спросил сколько осталось ехать, я повернулась к Дашке. Она задремала. Когда мы более-менее стихли, и Люба уселась на свободное сиденье, кинув, наконец, свой полушубок рядом, показалось море.

Оно было почти неподвижно. Было лишь плавной градацией от голубого берега к темно-синему горизонту. Оно не было украшено красными блестящими лицами отдыхающих, и выглядело именно так, как его никогда не напечатают на буклетах турагентств – величаво и спокойно. Без бликов и надувных кругов, без купальников и лежаков, было однородным полотном, где художник играет красками лишь с переходом цвета. Большие серые облака, напоминающие сгустки дыма висели неподвижно – ветра не было. Все будто остановилось, и эта непогода – такая красивая непогода – заставляла посмотреть на этот пейзаж, как на картину, которую вот-вот нарисовали, даже не покрыв лаком.

И песок был другим. Ни белым, ни желтым, а серым. И, наверняка, очень холодным. И чайки не летали, и что уж говорить о людях – пусто.

Ребята затихли. Слышалось лишь писклявое пиликанье цифровых аппаратов и восхищенные выдохи. Мне не хотелось фотографировать.

Дашка, еще не до конца проснувшаяся, сидела с полузакрытыми глазами, дотрагиваясь кончиками пальцев до стекла. Мы молчали. Разговаривать, правда, не хотелось.

 

Из автобуса мы выходили по очереди, мальчики помогали стаскивать нам чемоданы, Люба кричала, чтобы мы взялись за руки. Дашка была сонная, я и сама начинала часто зевать.

Держа ноющими руками свои сумки, мы, наконец, подошли к красным воротам, на которые были прибиты железные синие буквы – «ОРЛЕНОК».

- Добро пожаловать! – закричала маленькая девушка с красным лицом, которая встречала группы новых орлят. Она держала в руках огромную синюю папку, из которой в разные стороны торчали бумаги. У нее были светлые длинные волосы и большая желтая кепка, спадающая на глаза. «Интересно, она работает здесь или отдыхает?» - подумала я. Она подошла к Любе, а после открыла массивную дверь и широко нам улыбнулась. Мы все переглянулись, и кто-то крикнул: «Ура!».

***

К нашему удивлению, нас раскидали по разным отрядам. Я думала, что наша небольшая группа в пятнадцать человек, с которыми мы совсем немного, но сплотились, будет жить в одном отряде, и уже свыклась с этой мыслью. Но повезло только нам с Дашкой: мы были в одном.

«Орленок» представлял собой маленький городок, разделенный на восемь самостоятельных лагерей, четыре летних и четыре круглогодичных: Звездный (сюда отправили нас с Дашкой), Стремительный, Штормовой и Олимпийский. Это были четыре огромных корпуса, напоминающие панельные многоэтажки, светлые и современные. Мы жили на палубе – так назывался четвертый и по совместительству последний этаж нашего корпуса. Главная его особенность – это выход на длинный балкон, который обрамлял всю длинную полоску коридора. Оттуда можно было рукой дотянуться до моря, положить ладонь на горизонт, дышать ароматом лиственниц, которые густо росли по всей территории центра. Но нас редко туда пускали. Там были шаткие низкие перила, чуть перевесившись за которые, мы спокойно могли бы упасть. Следуя этой осторожности, вожатые закрывали все двери на ключ, выходящие на балкон, и за смену мы были там всего два раза – в первый и последний день.

Ну а саму территорию Орленка легко было назвать райской. Столько разнообразия зелени я нигде еще до этого не видела. Мы не из северных краев приехали, но для нас здешняя флора оказалась новой и необыкновенной. Лиственницы и кустики, подобные тем, что наблюдали мы из автобусного окна заполнили все пространство, и были так аккуратно и гармонично посажены, что казались искусственными.

По всему центру паутинкой были соединены кирпичные тропинки, маленькие – вели к корпусам, большие – к школе, медцентру и Дворцу Пионеров. Здесь был свой город, своя история, своя жизнь. За все дни пребывания ни один ребенок в «Орленке» не спросил, а что вообще за пределами центра. Для нас не существовало ни крупного забора, ни больших красных ворот. Нас попросту это не интересовало.

К слову, папа тоже говорил мне именно это, когда впервые пришел с этой путевкой домой. «Там все нереальное», – сказал он мне. Но я тогда не поверила. А теперь, вроде как, понимала. Сейчас не вспомню досконально в виде каких фигур были кусты возле нашего корпуса или по каким дням нас водили к врачу, но тот воздух, морской, свежий и чуть резковатый по утрам, вспомнит любой ребенок, отдыхавший там и в 1991, и в 2013 году.

На первом этаже «Звездного» была крупная светлая столовая. По очереди там дежурили все отряды, приходя за час до завтрака, обеда и ужина. Мы расстилали белые скатерти, носили металлические подносы с горячими чайниками и кастрюлями, слушая весёлые звенящие голоса белых поварих. Кормили нас вкусно. Помню, что каждый день на ужин давали рыбу и крупные красные яблоки, которые блестели так, будто их натёрли воском. Есть мы их не хотели, наедаясь первым и вторым, на фрукты места в желудке не оставалось, а под конец смены они нам просто-напросто надоели. Мы их клали в карманы, но они были такие большие, что чаще всего не помещались, вываливались, катились по каменным ступенькам огромной веранды, стучали алыми боками. Вожатые ругались, заставляли поднимать их и относить либо в комнату, либо обратно в столовую. Конечно, никто не хотел подниматься на четвертый этаж, и мы виновато отдавали их в руки поварам, забывали о них и шли на какое-нибудь мероприятие, которое обычно бывало сразу после ужина.

Перед сном нам давали кефир. Мы пили его молча, облокотившись на большие окна, смотря как в окне поблескивает море, как в далеке светят фонари возле Дома Пионеров и думали о прожитом дне. В такие минуты я чаще всего вспоминала своих друзей, которые уже, наверное, тоже готовились ко сну – но без моря, и, скорее всего, без кефира.

Наш отряд был «чисто бабский», как называли мы его между собой. 32 девочки, ни одного парня, даже вожатые – и те женского пола.

Мы жили по восемь человек в просторных, с видом на лагерь «Стремительный», комнатах. Три крупных шкафа возле входа, одна большая полка для обуви и четыре двухъярусных кровати, расставленные вдоль двух стен: две с одной стороной и две с другой – вот и вся мебель. Наша комната славилась такой фантастической сплоченностью, что вожатые часто спрашивали: «Вы все из одного города?».

Мы не замечали этого. Часто скандаля с другими девочками, выражая свое недовольство вожатым, мы умели находить общий язык друг с другом, единогласно считая нашу комнату священным местом, где каждый может говорить о своих проблемах, но никогда не создавать их здесь. По комнатам нас распределяли, не глядя кто мы, откуда и сколько нам лет. В нашей комнате были пять девочек четырнадцати лет, две тринадцати и одна одиннадцати.

Мне снова повезло – Дашка была со мной в комнате. Нас заселили самых последних. Сразу после нас зашла вожатая с тюком постельного белья. Тогда-то и начались эти минуты нежной отрядной дружбы, о которых редко вспоминаешь, но если уж вспоминаешь, то с большим трепетом и приятной ностальгией. Тогда-то мы и стали кряхтеть, жалуясь на старые колючие одеяла, твердые накрахмаленные наволочки, на порядок дня, который казался нам беспредельно жестоким. Тогда-то мы и рассказывали о себе, называя город, класс в школе, любимые увлечения и всё в этом роде, не забывая назвать хотя бы одну деталь Орлёнка, которая не устраивала. А не устраивало многое. Мы сетовали на вожатых, на скользкие полы в коридорах, на запертый длинный балкон, на слишком влажный воздух, на столовую, которая так далеко, на общий душ и многое другое.

Когда вещи были разложены, кто-то открыл окна и послышалась музыка. Я села на кровать и с грустью стала осознавать, что на 21 день наступает лагерная жизнь, полная энергии и мероприятий, смеха и знакомств, прогулок и зарядок у моря, и которой я совсем не хочу. Некоторые девочки подбежали к окну, а я смотрела на них и не понимала, почему родители никогда не придают важное значение моим желаниям. Дашка тоже встала и с вопросительной улыбкой подняла свои черные бровки, увидев мой тревожный вид. Но я не стала давать волю честным эмоциям и пошла к окну.

Все с непривычки нам и нравилось, и не нравилось одновременно. Может, поэтому мы кряхтели первые пару часов, а потом, когда зашла вожатая и позвала на обед, обрадовались. Вещи, наконец, были уложены, подушки вдеты в наволочки, чемоданы закинуты на шкафы и запиханы под кровати. Новая, пускай и временная жизнь встречала нас, прощая нам наши недовольства, шумя морским ветерком и неутихающей болтовнёй отдыхающих.

***

Я спала на второй полке скрипящей двухъярусной кровати возле прихожей, где располагались шкафы и аккуратно сложенная куча чемоданов. На нижнем ярусе расположилась Сонька, светлая высокая девчонка, с длиннющими худыми ногами и тонкими холодными пальцами. У нее всегда болело горло, от этого голос был хриплым, а в дни непогоды она вообще не могла говорить. Тогда она брала толстый блокнот и карандашом писала разные фразы, хватала нас своими цепкими ледяными руками, чтобы мы прочитали. Чаще всего это были какие-нибудь милые предложения, вроде «У тебя красивые брюки!» или «Будешь конфетку?». Она раньше всех ложилась в кровать и никогда не участвовала в нашей пустой болтовне перед сном, но никто даже и не думал на нее обидеться – такой был ее режим, такая была она соня. Вставала она, кстати, тоже позже всех. И сама, нередко признаваясь, говорила, что в лагере ей доставало всего, кроме сна. Все смеялись – бывает же, когда имя человеку соответствует на все сто.

Уже не помню из какого города она была, помню только, что она была болезненной и очень мирной. У нее был большой прямой нос и почти белые губы. Я со смехом вспоминаю её худую и холодную, завёрнутую в одеяло перед сном, как в кокон, с толстым блокнотом и карандашом, в котором она всегда что-то черкала. Её лохматые светлые волосы, пахнущие лекарствами и хриплый тихий смех. Помню, как она щекотала мою свисающую со второго яруса пятку своими острыми коготками или просила сфотографировать её возле моря. И как не обращала внимания на наш громкие визгливые голоса во время тихого часа и как покупала в автомате мармеладки и делилась со мной. Я полюбила её такой особенной сестринской любовью за то, что она была так проста и наивна, за то, что не умела ни на кого злиться и что даже все недовольства высказывала тихо и неуверенно, будто за компанию.

Дашка спала возле окна и тоже на втором ярусе. Из ее кровати можно было лучше разглядеть лагерь «Стремительный», с такими же, как у нас, пластиковыми светлыми окнами, откуда также иногда высовывались такие же любопытные детские головы. Окно, которое было прямо напротив нашей комнаты, как две капли напоминало наше. Такой же белый полупрозрачный тюль и такие же кактусы на подоконнике.

«Как в зеркало смотрим!» - смеялась Дашка, но вместо наших девичьих голов, были смуглые мальчишечьи, с белыми улыбками и черными сощуренными глазами. Казалось, всех нас собрали не с разных концов России, а с разных концов света – так мы были непохожи друг на друга не только внешне, но и речью, привычками, особенностью любить Орлёнок за что-то своё. Каждый находил здесь что-то такое, что было по душе только ему. Так же, как и не желал мириться с тем, что не нравилось.

Но вожатые часто говорили нам: «Все вы одинаковые – сначала растерянные, потом грустные, потом весёлые, потом снова грустные, и, наконец под самый конец смены – плачущие. Все детские лица похожи друг на друга, и не важно из каких уголков страны вы здесь, все вы смеетесь и плачете одинаково».

***

 

Первый день, прошедший в хлопотах, оформлением и заселением сбивал нас с ног. Каждая из девчонок после ужина мечтала только о своей белоснежной свежей постели. Даже по дому не скучалось, сил больше не было.

Однако перед самым сном вожатые затащили нас в одну из отрядных комнат, и заставили играть в игры. Кто-то стал сразу сопротивляться, ворчать, просить лечь спать, сетуя на ранний подъем, но они были неумолимы. Пришлось закрыть глаза на усталость, и мы снова забегали, наши глаза и лбы заблестели, голоса стали громче. Вожатые сидели поодаль, идеально причесанные, в белых рубашках с маленьким значком «Орлёнок» и голубых юбках, и наблюдали за нами, посмеиваясь.

Я до сих пор помню их строгие, но добрые лица. Их звали Саша и Ангелина. Оба темноволосые, высокие, всегда в бирюзовых юбках, в белых, идеально выглаженных рубашках, всегда готовые выслушать нас, готовые рассказать обо всем, что нас интересовало. На протяжении всей смены мы бежали к ним, как к родителям, будь то просьба застегнуть платье или серьёзный разговор. И они всегда шли на помощь, всегда улыбались и обнимали, всегда пахли морем, особым свежим запахом, который исходил не от одежды, а от них самих.

Иногда они казались чересчур требовательными. Саша могла заставлять по десять раз перестилать постель, из-за каждой складки стягивая покрывало и бросая его комком на идеально расправленное одеяло. Сначала мы переглядывались недовольно и зло между собой, кряхтели, но делали все по новой. Но со временем, стали возмущаться в открытую: «Это несправедливо! Оно было ровным!». Саша не слушала, цокая маленькими каблучками синих замшевых туфель, шла своей ровной командирской походкой, срывая на ходу коричневые покрывала. И никогда не отвечала нам на наши недовольства.

Ангелина была мягче. Она никогда не срывала покрывала и пыталась сгладить наши конфликты с Сашей, объясняя нам, что Саша работает в лагере очень давно и знает здешние правила лучше всех. «Так нельзя! Из-за этих покрывал мы позже всех выходим на завтрак!» - кричала Сонька. Но Сонька просыпалась позже всех и порой сама Саша стаскивала с нее одеяло, громко заставляла подняться за десять секунд. Кто-то наши утренние подъемы сравнивал с армией, и мы смеялись. Иногда казалось, что все было именно так.

В наш первый вечер, перед сном, все в той же комнате, где мы знакомились, была проведена первая свечка. Для тех, кто не в курсе, это особый лагерный ритуал высказывания своих впечатлений, жалоб и предложений. В комнате темно, пока ты говоришь – держишь свечку, чтобы все тебя видели. Как только наговорился – передай свечку другому, пусть выскажется он.

В первый день свечку зажигали много раз, она постоянна гасла из-за наших слёз и прерывистого дыхания. В первый день вожатые так и сказали – плачьте. Разрешили погрустить, не заставляли выжимать из себя положительные эмоции, их было мало. Конечно, к вечеру мы затосковали по дому, устав от суеты и новых правил, и потому, что ни одной минуты не давали, чтобы присесть или позвонить родителям. Каждая плакала о своем и о своих, но в целом об одном – хотелось к родителям, в свою кровать со своим постельным бельем, к своим братьям и сёстрам, кошкам, собакам и хомякам. Несмотря на вечерние развлечения, на место, похожее на рай, человеческая тоска по привычному берет свое, и тут мы были бессильны.

Я тогда и познакомилась с Полиной. Она жила в нашей комнате, спала на нижнем ярусе Дашкиной кровати, но в первые минуты знакомства говорила о себе так мало, что я не обратила на нее никакого внимания.

Она была маленького роста, с пухлыми, мягкими, почти детскими ручками и длинными черными кудрявыми волосами. Они были так непослушны, что всякие резинки для волос на ней рвались, и она заплетала косы лентами, сбрызгивала стойким лаком, и все равно постоянно злилась, потому что они лежали не так, как она того хотела. По одной только прическе можно было понять в каком она расположении духа, ведь проснувшись утром, она первым делом бежала к расческе и создавала себе настроение. А настроений у неё было полно.

Она была подростком, которых часто зовут трудными. Со своими несформированными, детскими принципами она отличалась от нас – испуганных, растерянных и очень тихих по началу. Именно поэтому многие девочки отворачивались от ее насмешливой улыбки, с рядом белых крупных зубов, когда она была в хорошем настроении, ведь когда она была не в духе – она не щадила никого. Все помнили её блестящие тёмные глаза и прерывистый басистый крик, когда она начинала ругаться с какой-нибудь девчонкой. Все помнили, как она была находчива в жестоких высказываниях и как быстро забывала о том, что могла обидеть кого-то. Я видела её сумасшедшей и поначалу злилась на её грубости, пока не поняла, что она слишком вспыльчива и слишком честна в своих эмоциях. Что, может быть, эта особенность её характера и делает её необычайно привлекательной, и очень подходит ей – маленькой, тёмной и подвижной. А может быть, потому, что она никогда не ругалась со мной, и даже когда была не в духе, раздувала ноздри на своём аккуратном круглом носике, хмурила густые тёмные бр<



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-03-27 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: