Монолог Бранда из пятого действия драматической поэмы «Бранд»




Генрик Ибсен

Пер Гюнт: стихотворения

 

 

Текст предоставлен издательством https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=2377755

«Пер Гюнт: стихотворения»: Эксмо; Москва; 2011

ISBN 978‑5‑699‑52059‑6

Аннотация

 

«Второй после Шекспира», великий драматург Генрик Ибсен был также замечательным и проникновенным поэтом. Сборник знакомит русского читателя со стихотворениями и поэмами Ибсена как с единым целым. Ядром книги является уникальный стихотворный перевод драматической поэмы «Пер Гюнт», ставшей для норвежцев таким же национальным произведением, как «Евгений Онегин» Пушкина для русских, а «Фауст» Гёте для немцев.

 

Генрик Ибсен

Пер Гюнт: стихотворения

 

Ибсен‑поэт

 

Моя книга – поэзия, а если нет, то будет поэзией! И в нашей стране, Норвегии, она будет служить ее образцом.

Ибсен о драматической поэме «Пер Гюнт» в письме Бьёрнсону от 9 декабря 1867 г.

 

«Воспоминаниях об Ибсене» (1911) его младшего современника драматурга Г. Хейберга (1857–1929) описывается следующая сцена: действие ее происходит в Риме, Ибсен и Хейберг идут из любимого кабачка домой. «Ибсен был в ужасном настроении и все видел в черном цвете. Он говорил, что мир по‑прежнему катится к упадку и возвращается к варварству, люди становятся все ничтожнее, а их цели все мельче. Всё, всё было плохо. И все усилия были напрасны.

Мне так хотелось утешить его. Я был тогда еще совсем молодым – и живо откликался на боль ближнего, не понимая, что иногда люди получают удовольствие от того, что жалуются. Поэтому я спокойно сказал Ибсену, что чувствую больше правды и истины в том, что он когда‑то уже написал.

– Да? И что же я написал?

– Вы написали:

 

Век за веком род людской,

все земные поколенья

лестницею винтовой

совершают восхожденье…[1]

 

– Да это же стихи! Всего только стихи! – оборвал он меня с глубочайшим презрением. Он сказал это резко, прозвеневшим в ночи голосом».

Сцена происходила, по‑видимому, в 1878 г., то есть еще до того, как драматург выпустил свою знаменитую пьесу «Кукольный дом» (1879), за которой последовали остальные его великие драмы. Однако уже к этому времени Ибсен завоевал за рубежом и дома, на родине, широкую известность, которую принесли ему как раз стихи – главным образом, драматические поэмы «Бранд» (1866) и «Пер Гюнт» (1867).

Свои первые стихотворения об уделе поэта и любви к природе Ибсен написал девятнадцати лет от роду, когда работал учеником аптекаря в городке Гримстад. Стихами написаны его исторические и национально‑романтические драмы «Катилина» (1849), «Богатырский курган» (1850), «Пир в Сульхауге» (1855), «Улаф Лильекранс» (1856), созданные в период, когда он безуспешно пытается утвердиться на поприще поэта, а также драматурга, администратора и режиссера в театрах Кристиании (ныне Осло) и Бергена и ищет себя и свой стиль в произведениях на популярную в ту эпоху национально‑патриотическую тему.

Впрочем, ни театральная деятельность Ибсена, ни его исторические, написанные в национально‑романтическом духе пьесы успеха не имели. Единственным исключением среди последних явилась несколько позже созданная и отчасти написанная стихами драма «Борьба за престол» (1863), речь в которой опять же шла не столько об историческом конфликте между народным любимцем королем Хоконом и его антиподом ярлом Скуле, похищающим у Хокона идею единства норвежских племен, сколько о лично пережитом, сложном противостоянии, соперничестве и дружбе между баловнем судьбы, обаятельным, красивым, талантливым и успешным младшим современником Ибсена, поэтом и писателем Б. Бьёрнсоном (1832–1910, Нобелевская премия по литературе за 1903 г.) и прямой противоположностью ему – неудовлетворенным собой, вечно сомневающимся и ищущим автором драмы, явно узнававшим себя в ярле Скуле. Неудивительно, что драматический конфликт драмы оказался более живым и глубоким, чем во всех предыдущих. Еще одним достижением Ибсена в этой же пьесе явилось создание образа зловещего епископа Николаса, воплощения зла в самом незамутненном его виде, один из монологов которого являет собой несравненный до тех пор в поэзии Ибсена образец выразительности и энергии:

 

Будут норвежцы брести еле‑еле

По полю жизни, без воли, без цели;

Будут их души узки, а сердца

Злобой друг к другу пылать без конца;

Будут в одном меж собою согласны:

Все, что велико, и все, что прекрасно,

Камнями, грязью скорей забросать.

Будут позор свой за честь почитать;

Будут звать тряпки ничтожные стягом, –

Знайте тогда: по норвежской земле

Путь свой победным, торжественным шагом

Старый епископ свершает во мгле![2]

 

Фигура зловещего епископа появляется в драме неспроста. К середине 1862 г. кристианийский Норвежский театр, художественным директором которого Ибсен прослужил последние пять лет, терпит банкротство (не более успешной была его карьера режиссера и драматурга Норвежского театра Бергена в предшествующий период в 1852–1857 гг.). Прошение Ибсена властям о предоставлении ему гранта для поездки за границу с целью изучения драматического искусства и литературы осталось неудовлетворенным. В штыки принимает критика и вышедшую в том же 1862 г. антиромантическую, хотя и написанную превосходным стихом «Комедию любви» (в ней влюбленные Фальк и Сванхильд отказываются от союза, потому что уверены – в браке умрет их любовь). Обремененный семьей, Ибсен перебивается на случайные заработки, он делает большие долги, которые отчасти покрывает деньгами, выделенными ему Академической коллегией для собирания и изучения норвежского фольклора. Прошение о назначении ему писательской стипендии также оказывается безуспешным. Наконец Академическая коллегия предоставляет ему грант для поездки за границу, однако его хватает лишь на то, чтобы оплатить долги. В конце концов Ибсена выручает его благородный соперник: на собранные Бьёрнсоном в 1864 г. по подписке деньги Ибсен уезжает в Италию. Здесь он пишет драматическую поэму «Бранд» (1866), которая приносит ему успех и известность. Последовавший вслед за «Брандом» в 1867 году «Пер Гюнт» положил начало его всемирной славе.

Период становления и поисков продлился у Ибсена долго – с конца 1840‑х гг. по середину 1860‑х. За это время, помимо многочисленных пьес разного достоинства, он написал также множество стихов на случай, сатирических куплетов и стихотворных панегириков в честь коронованных особ и известных лиц, стихотворения в альбомы, письма в стихах и несколько прологов к спектаклям – сохранились тексты более 120 его стихотворений, в действительности же их, вероятно, было намного больше. Часть стихотворений была напечатана в газетах и журналах, другие утеряны во время многочисленных переездов. После двух не доведенных до конца в 1850 и в 1858 гг. попыток издать стихи отдельной книжкой во время небольшой паузы‑передышки в начале 1870‑х гг. (в это время у Ибсена намечается поворот от драмы в стихах к драме в прозе), он наконец печатает свой первый и последний поэтический сборник «Стихотворения» (1971), в который отбирает, тщательно перерабатывая их, пятьдесят с небольшим произведений: именно они впоследствии с небольшими добавлениями вошли в первое его прижизненное «Собрание сочинений» (1898).

Свое поэтическое творчество 1850‑х – начала 1860‑х гг. сам Ибсен сравнивает с неуклюжей пляской медведя, медленно поджариваемого вожатым в чугунном котле на потеху публике («Сила воспоминаний», 1864 г.). В остроумии этой стихотворной сатире на собственную литературную поденщину отказать нельзя. Ибсен шел на мелкие уступки публике и общественному мнению и впоследствии, когда стал знаменитостью, с той лишь разницей, что теперь они не были вынужденными. Так, например, он поддался на уговоры известной немецкой актрисы Гедвиг Ниман‑Раабе изменить финал драмы «Кукольный дом» (в те времена он выглядел крайне вызывающим) и создал версию драмы с концовкой, в которой оскорбленная и преданная своим мужем Нора не покидает его и детей а остается дома[3].

Однако одно дело идти на мелкие уступки во всеоружии славы, всего лишь снисходя до них, и совершенно иное – вынужденно приспосабливаться к обстоятельствам, не обнаруживая свои истинные настроения и побуждения – тем более если сам ты далеко еще не уверен в своем таланте и призвании. Анонимный и еще никем не признанный гений творит в безвестности и во тьме – вот откуда, возникает, по‑видимому, излюбленная в поэзии Ибсена тема ночи и темноты как истинной стихии его искусства. В стихотворении «Рудокоп» он пишет:

 

В небесах искать ответ?..

Но слепит небесный свет!

 

Нет, уж, видно, под землею

путь намечен мне судьбою.

Глубже вниз, в земную грудь

пробивай мне, молот, путь!

 

Еще более отчетливо эта же тема поставлена в стихотворении «Светобоязнь». Отметим, кстати, что истинные порождения тьмы, Доврский дед, его челядь и прочая чертовщина из «Пера Гюнта», несмотря на все их безобразие, полны у Ибсена комического очарования.

Неуверенностью не только в своих собственных силах, но и в предназначении искусства, проникнут своеобразный эстетический трактат в форме цикла сонетов «В картинной галерее», который Ибсен написал после поездки в 1852 г. в Дрезден. В итоговый его сборник этот цикл не вошел (за исключением стихотворения «Светобоязнь»), но его основная тема отношений между искусством и жизнью, художником и моделью, Ибсена не оставила: еще более весомо она возникает в его первой поэме «На высотах» (1859), в которой разворачивается поражающий воображение читателя поэтический пейзаж. Некто, горный Охотник, призывает лирического героя к чисто эстетическому, отстраненному восприятию жизни долин – прекрасен может быть только «вышний взгляд»! Но не губит ли в себе всё лучшее творец, холодно и отстраненно взирающий с высоты на погибающую в огне пожара мать и спешащую на венчание с другим невесту? Лирический герой поэмы преодолевает сомнения и выбирает поэзию. Однако этот вопрос, пусть в несколько измененной форме, позднее возникнет снова в поэтической зарисовке «Из домашней жизни» (1864), в драматической поэме «Бранд» и, наконец, – на последнем жизненном «перекрестке» – в драме «Когда мы, мертвые, пробуждаемся» (1900).

Поэзия Ибсена 1850–1860‑х гг., как правило, концептуальна, идейна. В этом отношении совершенно отдельно в ней стоит «Терье Викен» (1861), поэма, или, скорее, повесть в стихах, поражающая почти полным отсутствием авторского «я» или же присутствием его в столь неявной форме, что оно полностью размывается, превращаясь в голос обобщенного народного сознания, просто и в то же время взволнованно рассказывающий историю жизни простого человека, моряка, сумевшего силой воли возвыситься над личной трагедией и не потерять человечности в обстоятельствах, которые, казалось бы, ее проявление исключают. Хотя, конечно же, ибсеновский голос узнается и в этом поэтическом шедевре, ведущем, по‑видимому, свою родословную от народной баллады. В «Терье Викене» выведен типично ибсеновский – могучий характер.

Перефразируя блоковские слова о Тютчеве, Ибсена можно смело считать «ночной душой» норвежской поэзии, продолжателем в ней традиций утонченного лирика и певца меланхолических настроений Ю. С. Вельхавена (1807–1873) (при всем различии их манер – вельхавеновской, строящейся на тонких психологических нюансах и мелодизме, и ибсеновской, более резкой, склонной к парадоксальности, иронии и сарказму, хотя и ей в отдельных поэтических зарисовках нельзя отказать в утонченности). И в то же время Ибсен – прямой продолжатель публицистической традиции Х. Вергеланна (1808–1845), открыто и страстно отзывавшегося на политическую злобу дня. Более того, именно своей политической лирике Ибсен обязан всеобщим признанием и обретением суверенности как творца и личности.

В стихотворении «Основа веры» (1864) он пишет:

 

Страну я будил набатным стихом –

Никто не дрогнул в краю родном.

 

Ибсен имел в виду в данном случае свои собственные неоднократные обращения к общественности и политическим деятелям Норвегии и Швеции выступить в начавшейся в феврале 1864 г. войне Дании с Австрией и Пруссией на стороне братской скандинавской страны. Поражение датчан еще более обострило отношение Ибсена с родиной. На пути из Норвегии в Италию, проезжая через Берлин, Ибсен с горечью наблюдал военный триумф пруссаков: через город проводили захваченные датские пушки, а толпы населения оплевывали их.

Оказавшись в Италии, он делает первые наброски поэмы, в которой резко критикует поведение соотечественников, однако вскоре оставляет ее. Во время посещения собора Св. Петра в Риме у него возникает новый замысел – драматической поэмы «Бранд». Цель инвектив в ней расширяется, ею становится сам «дух соглашательства»: именно в нем поэт видит основной порок общества и, возможно, свой собственный недостаток и слабость; поэтическим же идеалом поэмы выступает абсолютная и практически недостижимая цельность, которой он наделяет своего героя священника. «Все или ничто» – таков лозунг новой веры, в жертву которой приносятся счастье и даже жизнь.

Своей всесокрушающей энергией а также рассыпанными по тексту язвительными политическими уколами в адрес вялой и сверхосторожной власти поэма чрезвычайно импонировала скандинавской читательской аудитории того времени и имела шумный успех, после которого Ибсен, если бы даже он сам этого захотел, уже не мог остаться в безвестности. Впрочем, отдельные сцены поэмы не потеряли своего эмоционального воздействия до сих пор. При всей неистовости Бранд – не слепой фанатик: принося жертвы, он мучается, да и приносит он их не конкретному Господу (концепция Бога у него по ходу действия постоянно меняется), а по сути духу поиска. Этим Бранд схож с Рыцарем из великого бергмановского фильма «Седьмая печать» и, возможно, является его прообразом.

«За “Брандом” как бы сам собой последовал “Пер Гюнт”», – сообщал Ибсен в одном письме[4], а в другом[5]писал: «“Пер Гюнт” – это прямая противоположность “Бранда”». В самом деле, у героя его первой драматической поэмы нет достойных его оппонентов: если не считать таковым самого Господа Бога, все остальные слишком мелки и одолевают его, лишь объединившись, толпой. Поэтому пламенные монологи священника, не находя достойного ответа, повисают в воздухе, и он борется главным образом сам с собой. Такова, по‑видимому, причина подвигнувшая Ибсена на создание образа Пера Гюнта, воплощающего худшие, по мысли Ибсена, черты норвежского национального характера – все те же «дух соглашательства», половинчатость и приспособленчество, социальную и психологическую мимикрию, которые позволяют герою выживать чуть ли не в любых обстоятельствах, но лишают его собственного личностного содержания, собственного ядра: вот почему Пер сравнивается то с луковицей, то с перекати‑поле. Будь Ибсен до конца последователен в своей сатире, перед нами предстала бы трагическая фигура сродни «полому внутри» человеку Т. С. Элиота (1888–1965). К счастью, почти эфемерной, но чрезвычайно стойкой сердцевиной Ибсен своего героя все‑таки наделил: Пер Гюнт, проходимец и человек в общем‑то никчемный, вместе с тем – безудержный мечтатель и фантазер, более того, он по сути своей – поэт. Мечта о несбыточном королевстве гонит его по миру, и он предстает перед нами не просто как пустопорожний бездельник, но как очарованный видениями и ошибающийся на пути своей жизни грешник, которого черт, конечно же, в назидание публике поволочит в ад, но которого нам, зрителям своего рода моралите, несомненно жаль. В каждом из нас, наверное, тоже сидит крупица «гюнтовского», по собственному выражению драматурга, «начала».

«Пер Гюнт» явился прощанием Ибсена с большой стихотворной формой, хотя и не с поэзией вообще, которой исподволь, в форме лирического подтекста, проникнута проза всех его великих пьес. Драматург напишет и напечатает еще несколько стихотворений, в которых блеснет иронией и виртуозной версификацией («Письмо с воздушным шаром шведской даме», 1870), подтвердит, что, даже находясь в долгой добровольной эмиграции, он по‑прежнему верен родине («Сожженные корабли», 1871), хотя нисколько не утратил радикальности своих убеждений («Письмо в стихах», 1875) и по‑прежнему считает творчество – не игрой, а весьма серьезным и ответственным делом («Четверостишие», 1877). Каждая новая драма Ибсена будет неизменно вызывать похвалы, резкое неприятие, а иногда и бурные дискуссии, подчас имевшие к его творчеству весьма косвенное отношение (как, например, о женской эмансипации в связи с пьесой «Кукольный дом»). Спору нет, идеологические дискуссии важны и полезны, хотя Ибсен‑художник всегда был и навсегда останется прежде всего поэтом. Достаточно вспомнить о монологе Пера Гюнта в сцене, следующей за освобождением Пера от страстного увлечения безумными пастушками, о колыбельной, которую он произносит над своей умирающей матерью, о песне ждущей его Сольвейг, наконец о поэтической зарисовке, которую Ибсен сделал, начиная работу над драмой «Строитель Сольнес» «В этом доме они…», блестяще переложенной на русский язык А. А. Ахматовой. Об этом же, рассуждая о романтизме Ибсена, но явно имея в виду его поэзию, пишет в своей статье «Ибсен‑романтик» (1928) английский писатель‑интеллектуал Э. М. Форстер (1879–1970):

«Но стоит нам перенести взгляд чуть в сторону, и социальные вопросы размываются, реформатор становится драматургом, а если взглянуть еще дальше, то увидишь, как драматург превратится в поэта, который чутко прислушивается к подземной поступи троллей. Ибо в глубине своей Ибсен – это Пер Гюнт. В бакенбардах и при орденах, он остается все тем же – околдованным в горах мальчиком.

 

У родимой груди день‑деньской

Отдыхало дитя… Бог с тобой!

У меня ты у сердца лежал

Весь свой век. А теперь ты устал.

 

Чело, склонившееся над Пером – нематеринское, но оно, несомненно, будет хранить его от плавильной ложки до тех пор, пока люди читают книги и смотрят пьесы».

Б. А. Ерхов

 

Стихотворения и поэмы

 

Рудокоп

 

 

Выше, молот мой, вздымайся,

камень с треском разрушайся!

Надо путь пробить туда,

где поет, звенит руда.

 

Жилы красно‑золотые

и каменья дорогие

в темных недрах мощных гор

мой угадывает взор.

 

Веет миром, тишиною

в тьме извечной под землею;

глубже внутрь, в земную грудь

пробивай мне, молот, путь!

 

Помню – в юности часами

любовался я звездами;

с детски‑ясною душой

собирал цветы весной.

 

Но с тех пор минули годы;

шахты сумрачные своды

 

все затмили для меня –

прелесть поля, неба, дня.

 

Верил я, сходя впервые

в недра мрачные, земные:

духи тьмы там, в глубине,

тайну тайн откроют мне.

 

Но бежит стрелою время,

а загадок жизни бремя

ум все так же тяготит;

тьма во мне, как вкруг, царит.

 

Иль ошибкою жестокой

был мой путь во тьме глубокой?

В небесах искать ответ?..

Но слепит небесный свет!

 

Нет, уж, видно, под землею

путь намечен мне судьбою.

Глубже вниз, в земную грудь

пробивай мне, молот, путь!

 

Вглубь, – пока лишь хватит силы, –

шаг за шагом, до могилы.

Ни луча зари живой,

ни надежды предо мной.

 

 

Светобоязнь

 

 

Я был в семье и в школе

прехрабрый мальчуган,

но днем лишь; чуть же в поле,

бывало, пал туман

 

и поползли в долины

ночные тени с гор –

ужасные картины

мне рисовал мой взор.

 

Из сказок и преданий

рать призраков ползла,

и ночь мне ряд терзаний,

а не покой несла.

 

Теперь не так бывает:

как воск в пылу огня,

вся храбрость моя тает

при свете ярком дня.

 

Мне духи зла дневные

страшны; мне жизни шум

в мозг иглы ледяные

вонзает, мутит ум.

 

Мир призраков туманный

мне нужен, тьмы покров;

он – щит, доспех мой бранный,

я в нем на бой готов.

 

Я грудью рассекаю

туман, орлом паря;

но крылья опускаю,

едва блеснет заря.

 

Так, если подвиг мною

и будет совершен, –

наверно тьмой ночною

навеян будет он.

 

1855–1863

 

Терье Викен

 

 

Жил странный старик в нашем хмуром краю,

С повадкой и взором орла;

Провел он на море всю жизнь свою

И людям не делал зла.

Но в час непогоды он страшен бывал

И словно бы одержим.

«Чудит Терье Викен!» – народ толковал.

Никто из товарищей не дерзал

Тогда заговаривать с ним.

 

А позже я видел однажды, как он

К нам в город привез улов.

Он был, несмотря на седины, силен,

И весел, и бодр, и здоров.

Он девушек словом смущал озорным,

С юнцами, как равный, шутил,

Он в лодку садился прыжком одним

И, парус поставив, отважно под ним

В морскую даль уходил.

 

Все то, что я слышал о нем не раз,

Теперь вам поведаю я:

Чудесным покажется мой рассказ,

Но все это правда, друзья!

Я все это знаю от тех, кто жил

С ним рядом в краю родном,

От тех, кто глаза старика закрыл,

Когда на седьмом десятке почил

Он вечным, спокойным сном.

 

Он был уже с детства мальчишка‑пострел,

Раненько ушел от родных,

Везде побывал он и все посмотрел,

Был юнгой из самых лихих.

Но как‑то однажды, придя в Амстердам,

По дому он вдруг заскучал,

На судне «Союз» (капитан был Прам)

Он прибыл к забытым родным берегам,

Но парня никто не узнал.

 

Да как его было, такого, узнать:

Он стал и силен, и красив!

Но умер отец, умерла и мать,

До встречи с сынком не дожив.

Бродил он, угрюмый, дней шесть или пять,

Но был он не зря моряком:

Не мог он бездомным по суше блуждать,

Уж лучше уйти и скитаться опять

В огромном просторе морском.

 

А годом позднее жену он взял.

Соседи шептались: «Гляди!

Напрасно он с нею судьбу связал,

Еще пожалеет, поди!»

Всю зиму он прожил, счастливый вполне,

В уютном гнезде родном:

Цветы, занавески на каждом окне,

И ярко на снежной блестел белизне

Веселый маленький дом.

 

Но тронулись льдины, и Терье вдруг

На бриге ушел опять,

Лишь осенью гуси, летя на юг,

Могли бы его повстречать.

Нахмурился он, возвращаясь домой:

Почувствовал тяжесть в груди,

Веселая воля была за кормой,

И скучная жизнь с подступавшей зимой

Ждала его впереди.

 

Направившись к дому, веселым друзьям

С улыбкой он вслед поглядел:

Разгульную жизнь он любил и сам

И втайне о ней пожалел.

Но в комнате мирной увидел он,

Невольно душой умилясь:

Жена его кроткая пряла лен,

А в люльке румяная, как бутон,

Малютка лежала смеясь.

 

И с этого часа моряк удалой

Впервые стал домовит:

Бывало, работает день‑деньской,

А вечером с дочкой сидит.

Когда же, в предпраздничный вечер, гулял

Народ на соседних дворах,

Он лучшие песни над люлькой певал

И маленькой Анне играть позволял

Ручонкой в своих кудрях.

 

Но вот начался великий раздор,

Жестокий девятый год.

С печалью и ужасом до сих пор

О нем вспоминает народ.

Вдоль берега флот английский стоял –

Угрюмые крейсера,

Богач разорялся, бедняк погибал,

И каждый больной и голодный знал,

Что смерть стоит у двора.

 

Но Терье осилил и страх, и недуг,

Ведь помнил он в час лихой,

Что есть неизменный, испытанный друг –

Огромный простор морской.

Не зря он умел отлично грести,

Не зря был он смел и силен:

Надеясь семью от страданий спасти,

Задумал он в лодке зерна привезти,

Морской миновав кордон.

 

Он лодку поменьше себе подобрал,

Без паруса вышел он:

Доверившись морю, он так полагал,

Ты морем самим охранен.

Он рифы и прежде не раз обходил,

И в шторм, и в густой туман,

Но рифов и штормов опасней был

Тот коршун, что зорко за морем следил, –

Военный корабль англичан.

 

Но, верой в судьбу и удачу силен,

На весла рыбак налегал;

Вот лодку на отмель вытащил он

И груз драгоценный взял.

Хоть был этот груз не великой цены –

Всего три мешка зерна, –

Но для рыбака из голодной страны

Жизнь маленькой дочки и жизнь жены

Была в нем заключена.

 

Три дня и три ночи боролся храбрец

С волнами, не видя земли,

На утро четвертого дня наконец

Забрезжило что‑то вдали.

То были не толпы бегущих туч,

А цепи суровых скал,

И синий, над строем вершин и круч,

Встал Именес – широк и могуч,

И Терье свой берег узнал.

 

Он дома! Теперь семья спасена!

Как сердце взыграло в нем!

Он Бога за эти мешки зерна

Восславил в восторге своем.

Но замерла речь, помутился свет

От страха в его глазах:

Не мог ошибиться Терье, о нет!

Входил в Хеснессунн английский корвет

Победно, на всех парусах.

 

С корвета заметили лодку. Звучит

Сигнал. Закрыты пути.

Но Терье на запад отважно спешит,

Еще надеясь уйти.

Он слышит, как в шлюпке матросы поют,

Но рук не жалеет он,

И крепкие весла по волнам бьют,

И волны дорогу ему дают,

Вскипая со всех сторон.

 

К востоку от Хомборгсунна есть

Еслинг – угрюмый риф;

 

Воды два фута бывает здесь,

Когда высокий пролив.

Здесь блещет и пенится водоворот

И в шторм, и в погожие дни,

Но каждый, кто лодку умело ведет,

Надежную пристань всегда найдет

За рифом, в глубокой тени.

 

Туда‑то лодчонка неслась, как стрела,

Минуя гряды камней,

Но шлюпка английская следом шла,

И пятнадцать матросов – в ней.

Тут Терье, великой тоски не тая,

Сквозь грохот прибоя вскричал:

«Ведь только домой торопился я!

Там – голод! Там – дочь и жена моя!

Я хлеб привезти обещал!»

 

Но громче его закричали они:

«Над нами британский флаг!

Отныне хозяева мы одни

В норвежских ваших морях!»

Вдруг Терье на риф наскочил большой,

И шлюпка матросов за ним.

Ему офицер скомандовал: «Стой!»

И лодку пробил, как мальчишка злой,

Ударом весла одним.

 

В пробоину хлынувшая вода

Мешки потащила на дно,

Но Терье в беде не робел никогда:

Рванулся спасать зерно.

Матросов он яростно расшвырял,

Упрям и отчаянно смел,

Нырял, задыхался и снова нырял,

А враг беспощадный его поджидал,

Как пленника, взяв на прицел.

 

Победный салют был немедленно дан:

Доставлен рыбак на корвет!

На мостике гордо стоял капитан –

Юнец восемнадцати лет.

Он первую битву не проиграл,

Ну, как тут надменным не быть!

А Терье пред ним на колени упал,

Пощады прося, как ребенок, рыдал,

Чтоб сердце мальчишки смягчить.

 

Он плакал – они хохотали в ответ,

И смех был презрительно‑зол.

Но вот горделиво английский корвет

К родным берегам пошел.

Затих Терье Викен; он горем своим

Врагов не хотел потешать,

И те, что недавно смеялись над ним,

Дивились, как странно он стал недвижим,

Решившись надолго молчать.

 

Пять тягостных лет он в тюрьме просидел,

Отсчитывал день за днем,

Согнулся, состарился он, поседел

От мысли о доме родном.

Но с этой лишь мыслью – заветной, одной –

Неволи он вытерпел ад.

Час пробил. Покончено было с войной,

И пленных норвежцев на берег родной

Доставил шведский фрегат.

 

И Терье на землю сошел опять,

Где был его отчий дом;

Никто молодого матроса узнать

Не мог в моряке седом.

 

В домишке своем он нашел чужих

И страшную правду узнал:

«Без Терье кормить было некому их,

И в братской могиле, как многих других,

Их сельский приход закопал».

 

Шли годы, и лоцманом Терье служил,

Вся жизнь его в море прошла,

Не раз он в порт корабли приводил

И людям не делал зла.

Но страшен и дик он порою бывал

И словно бы одержим.

«Чудит Терье Викен!» – народ толковал,

Никто из товарищей не дерзал

Тогда заговаривать с ним.

 

Однажды он в лунную ночь наблюдал

За морем, глядя на юг,

И яхты английской тревожный сигнал

Вдали он заметил вдруг.

На мачте трепещущий алый флаг

Взывал о спасенье без слов,

И лоцман – испытанный старый моряк –

Повел свою лодку сквозь ветер и мрак,

Помочь иноземцам готов.

 

Поднялся на палубу он; оглядясь,

Уверенно стал за штурвал.

И яхта послушно вперед понеслась,

Минуя рифов оскал.

И вышел на палубу лорд молодой

И леди с ребенком – за ним:

«Спасибо, старик! ты нам послан судьбой!

За помощь, оказанную тобой,

Мы щедро тебя наградим!»

 

Но лоцман вздрогнул и побледнел,

Оставил сразу штурвал,

На яхту прекрасную он посмотрел

И, зло усмехнувшись, сказал:

«Милорд и миледи! Скажу, не тая,

Мне яхту никак не спасти,

Здесь берег опасный, но лодка моя

Надежна вполне и сумею я

Сквозь рифы ее провести!»

 

Вот лодка, лавируя, птицей летит,

Минуя гряды камней,

Но лоцмана взор как‑то странно блестит,

Становится все мрачней.

Вот Еслинга риф и кипящий прибой,

Вот Хеснессун перед ним, –

Вдруг встал во весь рост норвежец седой

И лодку пробил, как мальчишка злой,

Ударом весла одним.

 

В пробоину хлынула, пенясь, волна,

Как хищник в жестокой борьбе,

Но мать, помертвев, от испуга бледна,

Ребенка прижала к себе:

«Дитя мое, Анна!» – на этот крик,

Как будто от сна пробудясь,

За парус умело схватился старик,

И лодка, как птица, вспорхнувшая вмиг,

Крылатая, вновь понеслась.

 

Их море трепало, как щепку крутя,

Пока не швырнуло на мель,

И снова нахлынули волны, свистя,

В широкую черную щель.

Тут лорд закричал: «Нам спасенья нет!

Мы гибнем! Ко дну идем!»

 

«Не бойтесь! – моряк усмехнулся в ответ, –

Лишь раз – но тому уж с десяток лет –

Тонула здесь лодка с зерном…»

 

Тревога мелькнула у лорда в глазах,

Мгновенно припомнил он,

Как ползал пред ним на коленях рыбак,

Отчаяньем ослеплен.

«Ты взял мою жизнь! – Терье Викен

вскричал. –

Ты в смерти семьи виноват!

Теперь мы сочтемся, мой час настал!»

И тут на колени пред лоцманом стал

Британец‑аристократ.

 

Но Терье стоял, на весло опершись,

Как в юности, строен и прям,

Глаза его странною силой зажглись

И ветер гулял по кудрям.

«Ты помнишь, как шел твой надменный корвет

Победно, на всех парусах,

Ты был и спокоен, и сыт, и одет,

Тебя забавляло, что хлеба нет

В убогих рыбачьих домах…

 

Миледи твоя прекрасней весны

И руки, как шелк, у нее,

Грубей были руки моей жены,

Но в них было счастье мое…

Дочурка твоя синеглаза, бела,

Кудрява, как ангелок, –

Моя – побледней и попроще была,

Понравиться каждому вряд ли могла,

Но я ее нежно берег…

 

Владел я сокровищем самым большим,

Ценимым выше всего,

Я жил, и дышал, и гордился им,

А ты – уничтожил его!

Но срок расквитаться с тобою настал:

Ты тоже припомнишь сейчас,

Как счастье свое я напрасно спасал,

Седым за несколько лет я стал,

Ты станешь седым за час!»

 

Он за руки мать и ребенка берет,

Он мрачен, суров и тверд:

«Спокойно! Ни с места! Ни шагу вперед!

Ты их потеряешь, милорд!»

Британец рванулся и помертвел,

Не в силах страх превозмочь,

На лоцмана молча он дико глядел:

Свершилась расплата – и он поседел

За эту короткую ночь.

 

Но Терье лицом и душой просиял,

От сердца его отлегло,

Он руки ребенка поцеловал

И вдруг улыбнулся светло.

И громко сказал он: «Свободен я!

Как радостно стало жить!

Теперь Терье Викену все друзья,

Теперь не клокочет уж кровь моя

Мучительной жаждой отмстить!

 

За долгие годы в тюремной тоске

Я высох умом и душой,

Как стебель, растоптанный на песке;

Но ныне – мы квиты с тобой!

Я все тебе отдал, чем был богат,

Я честно тебе заплатил,

Пусть был я сегодня с тобой грубоват, –

Не сетуй: уж в этом сам Бог виноват –

Таким он меня сотворил!»

 

Наутро узнали, что яхта цела,

Что все спасены притом,

О Терье Викене слава пошла

В народе из дома в дом.

Никто о случившемся ночью не знал,

Но начали все замечать,

Что Терье веселым и бодрым стал,

Тот нрав, что в плену он совсем потерял,

Как будто обрел он опять.

 

И лорд, и миледи, прощаясь, вошли

В убогий рыбачий дом

И лоцмана крепкие руки трясли,

Признав спасителя в нем.

И Терье им дружески руки потряс,

Дитя по кудрям потрепал.

«Признаюсь вам: вот кто поистине спас

От страшной минуты меня и вас!» –

Он тихо и просто сказал.

 

Вот яхта, Хеснессунн проходя,

Норвежский подняла флаг,

 

Там дикий прибой, ничего не щадя,

Кипел на белых камнях.

Рукой по глазам Терье Викен провел –

Покончено с долгим сном:

«Всего я лишился и все приобрел,

И если ты, Боже, меня нашел,

Спасибо тебе на том!»

 

Таким я видал его: в город он

Богатый привез улов.

Он был, несмотря на седины, силен,

и весел, и бодр, и здоров.

Он девушек словом смущал озорным,

С юнцами, как равный, шутил,

Он в лодку садился прыжком одним

И, парус поставив, отважно под ним

В морскую даль уходил.

 

У церкви Фьере могила есть –

Открыта ветрам она,

Ни дерева нет, ни ограды здесь,

Но надпись на камне видна.

Одиннадцать букв: «Терье Вийкен» и год

 

Кончины – белеют на нем,

Дожди его моют, и солнце печет,

И дикое племя цветов растет,

Его окружая венком.

 

 

Из домашней жизни

 

 

В дому было тихо, на улице – мгла,

Курил я сигару понуро,

Вдруг шумной толпой детвора вошла

И стала носиться вокруг стола

У светлого абажура.

 

Их свежие лица румянцем цвели,

Как будто после купанья,

Они хоровод крылатый вели,

И мне открывались в чудесной дали

Волшебных стран очертанья.

 

Уж верил я сам в золотые края,

Взирая на игры эти.

Но в зеркало глянул – и вдруг, друзья,

Почтенного гостя увидел я,

В туфлях и ватном жилете.

 

И что же? Увидев чужого – вмиг

Смутилась крылатая стая.

Все как‑то притихли, и лица их

Погасли: ведь хмурых людей чужих

Пугаются дети, я знаю!

 

 

Сила воспоминаний

 

 

Вы знаете ли, как вожатый

плясать медведя научил?

В котел он Мишку засадил,

подбросил дров, – пляши, лохматый! –

а сам на скрипке трепака.

На раскаленном дне постой‑ка?!

И семенит ногами бойко

Мишук под скрипку вожака.

С тех пор, заслышав те же звуки,

медведь взревет и, сам не свой,

начнет притопывать ногой, –

жива в нем боль от прежней муки. –

И я сидел в котле на дне,

и надо мною скрипка пела…

Но корчилось не только тело, –

душа – на медленном огне.

Глубокий след оставлен теми днями;

малейший отзвук их палит

огнем мне сердце и велит

мне стихотворными плясать стопами.

 

 

Основа веры

 

 

Страну я будил набатным стихом –

Никто не дрогнул в краю родном.

 

Я выполнил долг мой, и вот пароход



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: