Получением своей первой квартиры я обязан тогдашнему первому секретарю Московского городского комитета партии Николаю Григорьевичу Егорычеву. Случилось это в шестьдесят, по-моему, седьмом году, перед моим отъездом в Америку. Один мой хороший знакомый, работавший в Госстрое РСФСР, завел меня в кабинет председателя Госстроя, когда тот то ли болел, то ли отсутствовал, и подпустил к правительственной «вертушке», по которой напрямую можно было позвонить чуть ли не Брежневу… Иначе мне бы к Егорычеву не пробиться никогда. А здесь я набрался нахальства, тем более что мой товарищ меня подстегивал, говоря: «Ну, мало ли, может, ты от Фурцевой звонишь, подумаешь, нет — так нет», — и позвонил… Страшно нервничаю, говорю: «Николай Григорьевич, извините, вас беспокоит артист Игорь Кио». Он совершенно спокойно мне отвечает: «Да, очень приятно. Слушаю вас. Чем могу быть вам полезен?» — «Николай Григорьевич, я бы очень хотел, если это возможно, просить о том, чтобы вы меня приняли». А разговор происходит, допустим, в четверг. Он говорит: «Вы знаете, Игорь, простите, я забыл ваше отчество…» — «Эмильевич». — «Эмильевич, да, да, конечно… Вы знаете, к сожалению, сегодня уже поздно, а завтра я не смогу. Вас устроило бы утром в понедельник?» — «Ну конечно». — «Тогда, пожалуйста, я вас жду в девять утра, мой помощник вас встретит». Действительно, в понедельник в девять утра стоял внизу в здании МГК партии человек в черном костюме и галстуке, помощник Егорычева. Он очень любезно спросил: «Простите, вы Игорь Эмильевич? Николай Григорьевич ждет вас, пожалуйста» — и проводил меня в приемную. В приемной я прождал буквально минуты три. После чего появился сам Егорычев, который сказал: «Извините, что заставил вас ждать. Прошу вас». Нужно учесть еще, что я был в ту пору двадцатитрехлетним молодым человеком. Секретарша принесла чай. Егорычев заговорил о цирковых делах, а потом спросил: «Ну, а чем я могу быть вам полезен, давайте, не стесняйтесь». Я рассказал: «Николай Григорьевич, у меня своя семья. Осталась от отца квартира, там живет брат. Вот я и хотел бы отдельную квартиру». На что он мне ответил: «Ну, что же, мы…» Я, конечно, принес и соответствующее письмо. На этом письме он в моем присутствии пишет резолюцию удивительно каллиграфическим почерком: «Товарищу Рябинину (а это был первый заместитель тогдашнего, как сказали бы сейчас, мэра Москвы Промыслова, который занимался жилищными вопросами)…», вернее, нет, я эту резолюцию увидел позже, уже в Моссовете… А мне он сказал: «Я поручу Московскому Совету, разберутся с вашим вопросом, я думаю, что…» Я по глупости спросил, могу ли надеяться. «Ну, я думаю, что конечно, вопрос решаем. Рад был вас повидать». Я его пригласил в цирк. — «Постараюсь, вы знаете, плохо со временем. Ну, в случае чего обращайтесь, до свидания». Я еще был человек совсем не опытный и не знал, как подобную форму разговора с начальством воспринимать, хорошо это или плохо? Но буквально на следующий день мне позвонили из секретариата Рябинина, пригласили прийти, и тут я увидел резолюцию каллиграфическим почерком: «Товарищу Рябинину. Согласно договоренности, прошу рассмотреть вопрос товарища Кио» и подпись — Егорычев. Еще через пару дней меня пригласили в Управление учета и распределения жилплощади Москвы, которым командовал чиновник по фамилии, по-моему, Пушкарев, спросивший: «Вас же не устроит, если я вам предложу что-то в новых районах Москвы?» — «Конечно, нет, я хотел бы в центре». — «Тогда придется месяц-два подождать». — «Ну, месяц-два — это не так страшно». — «Хорошо, мы вам сообщим». И по иронии судьбы, случилось так, что Егорычева сняли с работы. Как выяснилось, он был не типичным советским чиновником, а человеком, имевшим собственное мнение: где-то высказался публично о наличие бытового антисемитизма в нашей стране, где-то чего-то там неодобрительно сказал в адрес тех политических шагов, которые предпринимало высшее руководство… И я боялся, что после снятия Николая Григорьевича его резолюция может потерять свою силу. Но, к счастью, это оказалось не так, и я буквально через два месяца получил квартиру на Садовом кольце — на Зубовском бульваре.
|
|
Егорычева сначала понизили до должности заместителя министра тракторного машиностроения, но он там пробыл недолго, а затем отправили послом в Данию. Спустя много лет я приехал туда на гастроли. И лишний раз убедился, что Егорычев совсем не типичный советский начальник. В посольстве мне рассказали, что, приехав в Данию, он первым делом занялся изучением датского языка. Выучил язык и смог без посредников разговаривать с представителями местных правительственных кругов. Налег и на английский язык, который знал, но не настолько, чтобы разговаривать с официальными лицами без услуг переводчика. Отказался от шофера и ездил сам за рулем своей посольской машины. Когда мне удалось с ним встретиться в Дании, я сказал: «Николай Григорьевич, вы не помните меня, а я ведь ваш большой должник». Он удивился: «Какой, почему, простите…» — «Ну, помните, я вот когда-то в шестьдесят седьмом пришел к вам и вы помогли мне с квартирой». — «Прекрасно, прекрасно прежде всего, что вы об этом помните, а то, что я забыл, это неважно, я рад, что у меня была тогда возможность вам помочь».
|
Когда Министерство культуры не понимало, почему меня нужно командировать в Японию для завершения съемок телевизионного фильма, я вынужден был по рекомендации журналиста-международника Владимира Цветова позвонить в Токио нашему послу. А послом тогда был Дмитрий Степанович Полянский, много лет входивший в состав Политбюро, да и вообще человек, сделавший карьеру очень молодым: в тридцать лет он уже был первым секретарем Краснодарского, по-моему, крайкома партии. И вот, когда я в семьдесят шестом году приехал в Токио, мне сказали, что Дмитрий Степанович хочет меня видеть. Я пришел к нему не без трепета, с которым мы все тогда относились к руководству вообще, а уж к членам Политбюро, пусть и бывшим, тем более. Принял он меня очень мило. Сказал, что с моим приездом у него было проблем больше, чем с МиГ-26 — в то время наш военный летчик угнал новейший самолет-истребитель и попросил политического убежища в Японии, откуда его переправили в США. Спросил, не смогу ли я выступить перед работниками советского посольства. Я, естественно, не мог отказать послу. Но получилось, что из-за пробок я минут на пять опоздал. А когда наконец добрался, то увидел, что на лестнице меня ждет сам посол, который сказал: «Ну, что же вы, Игорь Эмильевич, я боялся, что вы не приедете». После моего выступления был товарищеский ужин. И меня поразило, с каким уважением и обожанием относились работники посольства к Полянскому. Наверное, свою роль сыграло и то, что, будучи высоким руководителем, а потом «понизившись» до посла, он не придавал, как его предшественники, значения всяким мелочам, мелким интригам: его не интересовало, кто с кем спит или кто там чего купил-продал и так далее. Работники его аппарата рассказывали, что при нем стало свободно дышать и легко жить, настолько благоприятный он создал климат в посольстве.
Не могу сказать, что я хорошо знал Екатерину Алексеевну Фурцеву, но несколько раз с ней встречался в Москве (на приеме у нее дважды был, и в цирк она приходила), затем во Франции. Мне трудно согласиться с теми, кто выдает ее сегодня за малограмотную ткачиху, ничего не смыслившую в искусстве, абсолютно случайного в советском руководстве человека.
Она была очень энергичным министром. Жизнь в ее кабинете кипела, и решения она принимала пусть иногда и ошибочные, но всегда почти отмеченные особенностью ее личности, неизменно казавшейся мне яркой.
Екатерина Алексеевна была очень элегантной и милой дамой с фигурой просто-таки девичьей. Как-то мы ждали ее в Цирке на Цветном, она запоздала, и все решили, что она уже не приедет, и перестали ждать, отошли от входа в правительственную ложу. А она приехала — ворвалась через служебный вход и побежала красивыми, стройными ногами вверх по крутой лестнице, которая в старом цирке вела в ложу. Вахтерша не узнала ее, крикнула вслед: «Девушка, девушка, куда вы?» Фурцева повернулась и резко ответила: «Я не девушка — я министр!»
Я познакомился с Екатериной Алексеевной вскоре после смерти отца. Мы уезжали в Японию. А в те годы было положено, чтобы отъезжающие на гастроли, особенно в такие важные страны, как США, Франция, Англия, Япония, проходили собеседование в министерстве. Фурцева говорила нам всякие напутственные слова и вдруг обратилась к Бардиану — управляющему Союзгосцирком: «Где Игорь?» Я поднялся, она выразила мне соболезнование.
По контрасту с Петром Ниловичем Демичевым, сменившим Фурцеву на посту министра культуры, у которого стол был абсолютно голый и напоминал хоккейное поле ночью, перед ней высилась стопа бумаг, которые она, совещаясь или разговаривая, продолжала визировать. Часто звонили телефоны — и она отдавала распоряжения. Нетрудно было догадаться, как много зависит от нее лично, от ее реакции, мнения, решений. В присутствии артистов Фурцева любила ругать начальников-чиновников, притом с перебором: грубо, с криком, на повышенном тоне, не всегда справедливо. Но нам, конечно, это нравилось — мы видели, что начальник, которого мы побаиваемся, вдруг, как школьник, краснеет или бледнеет (Фурцеву, безусловно, боялись). Своим обращением с нами она как бы подчеркивала: вы, дорогие мои друзья, молодцы — художники, творцы, а это чиновники — и не более того.
В конце шестьдесят девятого года мы были на гастролях во Франции, когда она приехала туда с официальным визитом как министр культуры. Мы работали в Париже во Дворце спорта «Порт де Версаль» (огромный зал, вмещающий, по-моему, шесть тысяч зрителей), а в параллель с нами «Агентство литературы и искусства Парижа» проводило впервые гастроли оперы Большого театра. Поговаривали, что цирк, собиравший аншлаги во Дворце спорта, обеспечивал рентабельность оперных гастролей.
Фурцева заскочила к нам в антракте. И тут же, со свойственной ей дамской активностью, устроила собрание. Я работал второе отделение, поэтому в антракте гримировался, готовился к выступлению. Вдруг кто-то вбегает ко мне, кричит, что Фурцева требует Игоря. Ей, как я понял, не так было нужно мое присутствие на собрании, как хотелось из чисто женского любопытства взглянуть на меня. Она, конечно, была наслышана о моей нашумевшей женитьбе на Гале Брежневой. Екатерина Алексеевна сказала какие-то положенные случаю слова, извинилась, что не может побывать на представлении, но пообещала обязательно прийти. И упорхнула — не найду другого определения.
Через несколько дней в советском посольстве устраивался прием в честь официального визита Фурцевой. Нескольких ведущих артистов, цирковых и оперных, пригласили на этот прием. Дело было днем, а вечером у нас представление… На приеме я увидел многих знаменитых деятелей французской культуры: Марину Влади, Марселя Марсо, Мишеля Симона и других крупных актеров. Из наших знаменитостей были, в частности, ослепительная Галина Вишневская с Мстиславом Ростроповичем.
Кстати, с ними я познакомился во Франции. Юрий Никулин позвал меня в один из очень дорогих ресторанов Парижа — русский ресторан «Доминик». Хозяин его — Доминик — был старым петербуржцем. У него служили официантами и поварами исключительно русские — и всем сотрудникам запрещалось на кухне и в зале разговаривать по-французски. Мы сидели за столиком, когда в зал вошла сногсшибательная дама (по виду — звезда Голливуда) в сопровождении очень интеллигентного мужчины. Признаюсь, что я их еще не знал в лицо. И не сразу сообразил, что это Вишневская и Ростропович. Среди других артистов Большого театра они выделялись — как будто давным-давно стали парижанами. Оказалось, что Ростропович с Вишневской пришли к Доминику, чтобы вместе с представителями эмиграции, живущими во Франции, подписать письмо в защиту Александра Исаевича Солженицына. Мы об этом, конечно, знать никак не могли. Но ведь встретились, поздоровались — и факт оставался фактом: мы в один и тот же вечер сидели в ресторане «Доминик». Ресторан небольшой, акция, никуда не денешься, антисоветская. Поэтому уже на следующий день нашего руководителя Бориса Ильича Мельникова вызвали в посольство и потребовали, чтобы нам был дан серьезный нагоняй…
Фурцева подошла к нам с Никулиным и Шуйдиным, взяла под руки и позвала: «Идемте, идемте со мной». Повела нас по зданию старинного дворца, в котором тогда размещалось посольство, и завела в небольшую комнату, где накрыт был стол для личных гостей советского министра, с которыми она могла бы поговорить в неформальной обстановке. Мы заговорили о гастролях, о том, о сем… Она сама разлила коньяк, предложила: «Давайте выпьем». А мы не можем — у нас вечером работа. Она не принимает возражений: «Ничего, до вечера еще далеко, давайте!» Мы ни в какую — и после третьего нашего отказа Фурцева кулаком по столу: «Министр я или не министр?» — «Министр, конечно!» — «Я вам приказываю!» Раз министр приказывает — куда денешься… В общем, выпили крепко. Причем министр, которая пила с нами на равных, оставалась трезвой… Проводила нас до машины, и мы поехали работать. К счастью, больше никогда ни Юрию Владимировичу, ни Шуйдину, ни мне в подобном состоянии работать не приходилось…
В конце того вечера Фурцева сказала: «Игорь, извините, я вас здесь не увидела. Вы будете в Москве работать, да? Я обязательно приду».
В Москве я заканчивал гастроли — и уже, естественно, забыл о любезном обещании нашего министра, как вдруг в цирк приходит телеграмма на красном правительственном бланке — Игорю Кио:
«Дорогой Игорь! Я приношу вам свои извинения, что я не сдержала слово, не сумела прийти на ваше представление. Но надеюсь, что в будущем все исправлю… И, зная о ваших успехах… с уважением. Министр культуры Фурцева».
Василий Иванович Пахомов был большим советским руководителем — заместителем министра культуры СССР, заместителем председателя Гостелерадио, директором Большого театра, генеральным директором фирмы «Мелодия». В последние годы он был помощником Екатерины Алексеевны Фурцевой. И не просто помощником, а очень приближенным человеком.
Василий Иванович был сугубо советским руководителем. То есть мог руководить любым «участком» нашей жизни. Злые языки утверждают, что, когда Пахомова назначили директором Большого театра и театр, им возглавленный, буквально через несколько дней выехал на гастроли в Англию, его в Лондоне до самой премьеры никто не видел. Он мотался по английской столице — изучал, вероятно, магазины. Появился в зале только на генеральной репетиции. На сцене Плисецкая, дирижирует Файер. И вдруг новый директор театра Василий Иванович Пахомов хлопает в ладоши и останавливает репетицию. Все смотрят на него с огромным недоумением. А он, обращаясь к Файеру, говорит: «Юрий Федорович, не тот темп!» Я этому рассказу абсолютно верю. Потому что мне довольно плотно довелось пообщаться с Василием Ивановичем. Я шесть месяцев работал в Соединенных Штатах Америки, где он был руководителем гастролей, и четыре месяца в Японии, где он также возглавлял наш цирк. И действительно, во всем «разбирался» лучше других. Учил специалистов, как нужно подвешивать воздушную аппаратуру под куполом цирка, объяснял дрессировщице попугаев, как обучить попугая японскому языку. И всегда у него наготове был конкретный рецепт. Он говорил дрессировщице: «Дорогая, да что за глупости вы делаете! Ваш попугай говорит «Здравствуй, дорогой» по-русски. Да посадите вы его в темную комнату — и три дня не кормите. И пусть каждый, кто заходит к нему, говорит по-японски «конничева», то есть «здравствуй». И поверьте мне, милая, на четвертый день он будет говорить по-иностранному как миленький. Поверьте мне — я сорок лет работаю с людьми, я знаю».
Пахомов учил выдающуюся танцовщицу на проволоке Нину Логачеву, как правильно делать «колесико». У нее что-то этот трюк не шел. При «колесике» она теряла баланс. И он на полном серьезе ей говорил: «Милая моя, вы когда делаете это «колесико», пытаетесь балансировать, стоя на месте. А вы сделали «колесико» — и бегите по вашей проволоке как можно быстрее и дальше на свой мостик. И все будет в порядке». Он знал ответы на все вопросы.
Про Василия Ивановича Пахомова — человека безусловно неординарного и несомненно неоднозначного — всегда ходило очень много анекдотов. Где бы он ни работал, всегда оставлял интересную про себя историю. Когда создавался театр «Современник», Пахомов работал заместителем министра культуры. Однажды он вызвал к себе главного режиссера Ефремова и долго распекал его за какое-то вольнодумство, требовал решительных перемен. Ефремов, чтобы выиграть время и заморочить голову начальству, говорит ему: «Василий Иванович, это не только мое решение, это решение приняли коллегиально». Пахомов тут же его перебил, сказав: «Ладно, не надо никем прикрываться. Мы здесь знаем одного человека в «Современнике» — Олега Попо… Ой, прости меня, Ефремова».
Приезжаем мы в шестьдесят шестом году в Японию (руководитель гастролей Василий Иванович). У нас большая, хорошая программа: Олег Попов, Волжанский, другие замечательные артисты. Я в несколько неловком положении — в Японию должен был ехать отец. После большого успеха в шестьдесят первом году японцы приглашали именно его. Но отец в шестьдесят пятом умер — и послали меня. Японские импресарио решили, из тактических соображений, не менять рекламу. И вот все громкие эпитеты, адресованные отцу (то есть «великий иллюзионист Кио» и так далее), автоматически проецировались на меня (без уточнения, что это Кио-младший). Олег Попов ревниво (и справедливо ревниво) относился к моему возвеличиванию, как и Волжанский и другие менее выдающиеся артисты (но не менее ревнивые). Мне приходилось держаться поскромнее — никак себя не выпячивать.
Пахомов очень серьезно подошел к организации гастролей. Своему заместителю в поездке — директору Тульского цирка Дмитрию Иосифовичу Калмыкову — он поручил приобрести в Туле и взять с собой огромный ящик с маленькими сувенирными тульскими самоварчиками. Мы и не сразу поняли, для чего они нужны. Но когда догадались, отдали должное находчивости Василия Ивановича. Он смотрел далеко вперед, давая это указание.
Приехали в Токио, готовимся к премьере. Остаются сутки до начала. Вдруг появляется Василий Иванович, с ним рядом Дмитрий Иосифович Калмыков с большой коробкой, в которой, как мы потом узнали, были самоварчики. Пахомов прекращает репетицию, приказывает: «Так, Олег Константинович Попов, Игорь, Волжанский…», называет еще несколько фамилий ведущих артистов, «…быстро все поехали к мэру Токио!» А артисты в ответ: «Василий Иванович, у нас репетиция! Как мы можем уехать…» Он тогда говорит: «Я вас прошу! Вы вот сейчас со мной поедете, а если вы сочтете, что подобное мероприятие вам не нужно, можете вернуться на репетицию». Что нам делать? Подчиняемся руководителю — едем. В мэрии Василий Иванович быстро произносит — как мы поняли, это была домашняя заготовка: «Уважаемый господин мэр! Позвольте от имени Министерства культуры…», он даже говорил «от имени министра культуры», потому что был помощником Екатерины Алексеевны, «…приветствовать вас и пожелать вам…» того-то, того-то, «…мы надеемся, что наш приезд послужит дальнейшему развитию культурных связей, дружбы между нашими странами». И тут Дмитрий Иосифович открывает коробку и преподносит мэру сувенирный самовар. Мэр заинтригованно смотрит на самовар, не понимая, что это такое и для чего нужно, но тут же благодарит нас, нажимает на кнопку под столом и вошедшему помощнику говорит что-то на ухо. Помощник выходит — и появляется вновь с целым набором красивых футляров в руках. Выясняется, что это часы «Сейко» (последняя модель), которые и преподносятся каждому советскому артисту, пришедшему приветствовать мэра Токио… Выходим из мэрии, Василий Иванович предлагает: «Ну а сейчас, как вы хотите. Или возвращайтесь на репетицию, или мы нанесем визит президенту крупной токийской телевизионной компании». Тут почему-то уже возражений никаких не было, все сказали: ну раз надо — значит, надо, все-таки государственная миссия и так далее. Мы приехали к президенту телевизионной компании, и повторилось то же самое — «…я вас приветствую… мы надеемся, что наш приезд послужит развитию культурных связей…» И — самовар президенту компании. Тут же звонок, несколько слов на ухо помощнику — и мы уходим, получив все по роскошному транзистору фирмы «Sony». В тот день мы нанесли еще несколько визитов и убедились, что Василий Иванович знает, как жить за границей, и все его действия весьма продуманны.
В Соединенных Штатах и в Канаде Василий Иванович решил продолжить свою линию в искусстве — тоже самоваров и прочих сувениров запасли достаточно. И когда приехали в первый американский город, он сразу сказал импресарио, что нам необходимо нанести визит мэру. По-моему, это был Бостон или Балтимор, не помню. Импресарио не понимает: «Зачем?» — «Ну, знаете, у нас есть такая традиция. Мы должны его приветствовать. Вы же понимаете, я все-таки помощник министра культуры». Импресарио попался непонятливый: «О чем мэр должен с вами разговаривать?» «Это уж наше дело — мы настаиваем», — уперся Василий Иванович. «Ну, раз настаиваете…» Мэр нас, правда, не принял — принял его заместитель, притом в обеденный перерыв. Мы пришли большой группой. Секретарша приоткрыла дверь. Видим: сидит вице-мэр — ноги на столе, ест какой-то бутерброд, пьет пиво или воду. Отдыхает. Тут мы входим. Ну что ему делать? Все-таки воспитанный человек — ноги убрал со стола, смотрит на нас с интересом: «Слушаю вас». Василий Иванович ему засаживает в лоб, что вот «…мы по поручению министра… мы приветствуем вас… надеемся, что наш приезд послужит дальнейшему развитию…», и — самовар заместителю. Вице-мэр в совершенном недоумении смотрит на самовар, долгодолго разглядывает, затем открывает ящик своего письменного стола — и кидает туда дареный самовар. Смотрит на нас, а мы — на него: ждем продолжения с надеждой на сохранение японских традиций. Американец, однако, только и сказал: «О’кей. Гуд бай».
В Америке номер с тульским самоваром не прошел. Но в Японии Василий Иванович бывал неистощим на выдумку. Однажды он встретил нашего японского импресарио и говорит: «Я вас поздравляю!» Тот удивляется: «Пахомов-сан, с чем?» — «Как с чем? Сегодня же сотое представление наше в Японии!» Японец благодарит: «Очень хорошо, спасибо. И я вас поздравляю. А что из этого следует?» — «Ну как что из этого следует! Надо же это как-то отметить артистам». Уже к вечеру каждый участник программы получил какой-то ценный подарок.
А в Соединенных Штатах Василий Иванович переключился на эмигрантов. В Нью-Йорке, в Калифорнии очень много эмигрантов из России, и на наши представления приходили люди, которым просто хотелось услышать русскую речь, поговорить с нами. Помню, в Нью-Йорке пришел к Василию Ивановичу старичок и говорит: «Господин директор, я вот хотел бы сделать кое-какие подарки для артистов». Пахомов обрадовался: «Да-да, молодец, давай-давай». Старик замялся: «Но я вот не знаю. Принес ящик пива. А у вас ведь группа джигитов замечательная. Джигиты, они, наверное, мусульмане — не пьют…» На что Пахомов ему: «Хлещут водку и коньяк, а пивом запивают». У бедного старичка в руках была видеокамера, он ее от неожиданности уронил и разбил вдребезги. А Василий Иванович тем временем говорит: «Слушай, пиво — это хорошо, пиво — это замечательно, но ты не можешь достать быстро ящик водки?» Старик растерялся: «Господин директор, я как-то не понимаю — уже ночь (мы закончили гастроли и должны были переезжать из одного города в другой)… где я сейчас возьму ящик водки?» На что Пахомов ему укоризненно: «А-а-а! Я смотрю, у тебя уже душонка стала нерусской. Ты уже стал американцем». У старика — слезы на глазах… Он куда-то исчез — и через полчаса вернулся с ящиком водки.
Василий Иванович был очень пьющим человеком, но пьяным, в общепринятом понимании, я его не видел. Была у него особенность: чем больше он пил, тем словоохотливее становился. То есть у него просто не закрывался рот. Притом он бывал таким пьяным демагогом. Эдаким начальственно-советским демагогом. Выпить он мог очень много. Сидел допоздна со здоровыми молодыми акробатами, выпивал полтора литра, причем оставался при этом трезвее, чем они — молодые ребята. А на следующий день в гримерной, когда артисты (те, с которыми он вчера пил) готовились к представлению, мог сказать им на полном серьезе: «Вот, ребята, мы вчера сидели-выпивали, но должен вам сказать, что я не знаю, что такое желание выпить». Все от неожиданности столбенели. Пахомов же продолжал: «Нет, приеду я вот в Москву, жена, конечно, накроет стол к ужину. Выпью с нею шампанского. Но желание выпить мне, в общем-то, незнакомо». И после подобных заявлений он вечером мог выпить опять с теми же самыми ребятами свои полтора литра и при этом оставаться молодцом. Но вообще заявления его демагогические потрясали людей. Он мог такое брякнуть… «Вы знаете, я тридцать с лишним лет живу со своей женой. И вот все время думаю, последнее время особенно, уже с позиции возраста, что нас объединяет?» Все заинтересованно слушают. «И прихожу к выводу: объединяет нас в большей степени все-таки одно — партийность».
Пахомов обожал публичные выступления. В Японии он заставил японцев сшить ему смокинг — и сам выходил в каждом прологе среди артистов, приветствовал публику, говорил какие-то дежурные слова. Обожал давать интервью. Правда, потом иногда приходил в ужас, когда разворачивал газету. В Балтиморе пришли к Пахомову журналисты, а он к тому времени выпил — и очень уж распространялся… Его спросили, как ему нравится Балтимор, и он так начал расписывать этот город, преувеличивая свои от него впечатления, что на следующий день в газете появился заголовок, едва не доведший Василия Ивановича до сердечного приступа: «Русский директор цирка заявил, что он хочет жить в Балтиморе».
Когда к Василию Ивановичу кто-либо обращался: господин директор, вот хотелось бы с вами побеседовать, — он его сразу перебивал: «Ну что мы будем здесь говорить? Давайте пойдем в бар, поговорим как цивилизованные люди». Хозяин нашей гостиницы в Оттаве пришел к нему с важным разговором, потому что Пахомов всегда акцентировал на том, что он — помощник министра, и намекал на то, что мог бы поспособствовать какому-нибудь иностранному бизнесу в России, оказаться полезным человеком. И вот они в баре крепко выпили. И Пахомов наобещал хозяину гостиницы золотые горы в Москве — они уже планировали грандиозные совместные проекты. А Василий Иванович в горячке забыл, что нас в тот вечер пригласил к себе в гости советский посол в Канаде Иван Фаддеевич Шпедько. Он пригласил Пахомова, Никулина, ну заодно меня и еще двух-трех человек. Такой частный, неофициальный ужин. И Василий Иванович прибыл к Ивану Фаддеевичу в той стадии, когда разговаривал уже без паузы, без перерыва. Остановить его могла теперь только атомная война. Выпив еще пару рюмок, он уже переводил Ивана Фаддеевича из Министерства иностранных дел в Министерство культуры. Уже назначал его на разные другие ответственные посты… Иван Фаддеевич — дипломат и воспринимал все с юмором, понимая, что директор Московского цирка сегодня отдыхает. В общем, никаких неприятностей не было. Правда, Василий Иванович в завершение приема кидал в нас фруктами и обещал всем устроить какие-то дополнительные заработки, но к этому мы успели привыкнуть. Однако когда расходились, Пахомов сунул себе в карман простенькую пепельницу со стола — сунул чисто механически. Она ни зачем не нужна была ему, да и к воровству он вовсе не был склонен — просто пьяный заскок какой-то.
А если Василий Иванович с вечера перепивал, то наутро обязательно собирал так называемое собрание руководителей номеров. Был у него мальчик для битья — Николай Львович Златопольский, заместитель директора Воронежского цирка. Человек, который создан был для того, чтобы его ругали. И Василий Иванович, когда перепьет, на собрании обязательно уничтожал этого Златопольского. Притом сам не знал, за что ругает воронежского чиновника, что ему в нем не нравится. И никто не знал. Но Златопольский был из тех русских людей, что начальника боятся больше, чем злейшего врага. Он безропотно слушал Пахомова и согласно кивал головой. А Василий Иванович камня на камне не оставлял, все твердил: «Так нельзя». Чего «нельзя» — никто, конечно, не мог понять. После ужина у посла Шпедько, когда он уже раз в восьмой высказал Златопольскому свои жутчайшие претензии, Василий Иванович автоматически полез в карман пиджака — того пиджака, в котором ходил в гости. И нащупал в кармане нечто твердое. И мы все глаз не могли оторвать от его мимики, когда он задержал за лацканом руку, стараясь восстановить в памяти предыдущие события. Затем Пахомов все-таки осторожно вынул пепельницу из кармана (а некоторые из нас были свидетелями того, как он ее ненароком прихватил). Опасливо повертел ее — и обнаружил на задней стороне гравировку: «Господину Шпедько от посла Франции». Василий Иванович в ужасе прочел надпись, посмотрел подозрительно на всех нас (мы делали вид, что ничего не понимаем) и, когда, наконец, сообразил, как пепельница попала к нему в карман, швырнул вдруг ее в угол комнаты, сказав сакраментальное слово: «Провокация».
Пахомов, в общем, был неплохим человеком. Он по-доброму относился к артистам. Большой мастер чиновничьей интриги и большой знаток министерских законов, дока в министерских порядках, он, тем не менее, всегда старался, чтобы и артисты не были в убытке. И чтобы и наилучшие условия были не только у него, но и у нас.
Я благодарен ему за то, что однажды мы вместе с ним втихую слетали в Лас-Вегас. Было несколько дней перерыва — и мы полетели в Лас-Вегас. Пришли на концерт Армстронга. И попали к нему за кулисы, пользуясь тем, что Пахомов — помощник министра культуры. Василий Иванович опять говорил: «Я по поручению…» и так далее. Мы пришли к совсем уже старому и дряхлому Армстронгу, который выслушал нас со слезами на глазах и спросил: «Вы мне только скажите, почему меня приглашают во все страны мира, а в Россию не зовут?» Пахомов немедленно нашелся: «Наоборот, мы вас приглашаем…» Армстронг его перебил: «Я знаю, почему меня не приглашают в Россию. Потому что меня называют «королем джаза», а в России не любят королей».