ИЗ «КНИГИ О ГРАДЕ ЖЕНСКОМ»




Мэри Шелли

Mary Wallstonecraft Shelley,
1797-1851

Английская писательница, жена поэта Перси Биши Шелли.

Мэри была дочерью писателя и философа Уильяма Годвина и одной их первых феминисток Мэри Уоллстонкрафт, которая умерла во время родов. В 1813 году Мэри Шелли познакомилась с поэтом Перси Биши Шелли. Они полюбили друг друга, но Шелли был женат и им пришлось в 1814 году уехать в Европу. В Швейцарии они встретились с Байроном и весной 1816 года на Вилла Диодати на берегу Женевского озера вся компания принялась развлекаться сочинением рассказов ужасов. Байрон вчерне набросал рассказ о вампире (который позже доработал его врач Джон Полидори), а Мэри Шелли придумала историю об ученом, который создал искусственное человеческое существо. К весне 1817 года повесть "Франкенштейн, или Новый Прометей" была закончена, а в начале 1818 года опубликована.

"Франкенштейн" стал знаковым произведением английской и мировой литературы, обозначив переход от романтической литературы к литературе рационалистической и пророчески подняв проблемы, ставшие актуальными существенно позднее - когда научные достижения действительно начали представлять опасность для существования человечества. Повесть, написанная в "готическом" антураже, стала провозвестницей научной фантастики, которая оформилась как самостоятельное направление только через столетие. Экранизации "Франкенштейна", традиция которых начинается с версии 1910 года, сделали персонажей Мэри Шелли нарицательными в массовой культуре XX века.

Другие произведения Мэри Шелли - "Вальперга, или Жизнь и приключения Каструччо, князя Лукки" (1823), "Послений человек" (1826), "Фолкнер" (1837). Сборник короткой прозы Мэри Шелли был издан только в 1891 году.

Дочь Уильяма Годвина и Мэри Уолстонкрафт, жена великого английского поэта-романтика П.Б.Шелли. Ее самый знаменитый роман "Франкенштейн, или Современный Прометей" вышел в свет в 1818 г. - Мэри Шелли писала его под впечатлением трагических потрясений, происходивших в ее личной жизни: несмотря на свои девятнадцать лет, она уже в полной мере успела познать ужас, тоску, отчаяние, смерть, сопровождающие человеческую жизнь. Эти настроения (а также ее знакомство с Мэтью Льюисом, автором нашумевшего романа "Монах") вполне сказались в ее книге - стоявшей как бы на скрещении двух литературных традиций: "готической" и "просветительской". Герой романа Мэри Шелли - молодой ученый Виктор Франкенштейн, во многом напоминающий гетевского Фауста, убежденный во всемогуществе человеческого разума. Опьяненный мечтой о небывалых научных свершениях, стремясь уподобиться античным богам и героям, он совершает чудо: в результате эксперимента создает человекоподобное существо - гиганта, наделенного небывалой мощью и энергией. Но его создание вскоре выходит из-под контроля и первыми жертвами его сокрушительной силы оказываются люди, наиболее близкие Франкенштейну: его брат, его лучший друг, его молодая жена. "Мотив Франкенштейна" - человека пускающего в ход силы, становящиеся ему неподвластными - сказался впоследствии во многих произведениях английской литературы: фантастических сочинениях Стивенсона, Уэллса. В переосмысленном виде он, несомненно, прочитывается и в знаменитой повести М.Булгакова "Собачье сердце". После трагической гибели мужа, летом 1822 г. застигнутого в море внезапным штормом и утонувшего, Мэри Шелли выпустила в свет "Посмертные стихотворения" Шелли, сопроводив их воспоминаниями о нем и размышлениями о его творчестве, оформленными ею в виде развернутых "примечаний" к его произведениям. До конца жизни Мэри Шелли занималась литературным трудом: редактурой, компиляцией литературных очерков об иностранных писателях, переводами, рецензированием. Чаще всего она делала это анонимно. На титульных листах тех пяти романов, что были написаны ею в эти годы, вместо ее фамилии значилось: "Автор "Франкенштейна". Им Мэри Шелли и осталась в истории мировой литературы.

БИБЛИОГРАФИЯ

ТАТЬЯНА ВАЙЗЕР

Симона Вейль: двойное дно метафизики

(Рец. на кн.: Крогман А. Симона Вейль, свидетельствующая о себе. Челябинск, 2003)

Крогман Ангелика. СИМОНА ВЕЙЛЬ, СВИДЕТЕЛЬСТВУЮЩАџ О СЕБЕ / Пер. с нем. М. Бента. — Челябинск: Аркаим, 2003. — 320 с. — 1000 экз.— (Биографические ландшафты)

 

...Я хочу высказать ОДНУ мысль, единственную, и одну мысль ИЗНУТРИ; но я совсем не хочу высказывать мысль Паскаля, мысль философа <...>. Иной раз мне не хватает одного-единственного слова, простенького непритязательного словечка, чтобы быть великим, чтобы говорить на манер пророков, слова-свидетеля, точного слова, тонкого слова <...>, которое держалось бы на дальнем краю моего существа и которое для всех на свете было бы ничтожно.

Я свидетель, я единственный свидетель самому себе...

А. Арто. Нервометр

 

Надо признаться сразу, что попытка поставить — исходя из текстов Симоны Вейль и не устраняя при этом противоречий, существующих внутри ее мировоззренческого универсума, — строгую философскую проблему, оказалась едва ли разрешимой. И композиционная сложность книги Ангелики Крогман — не единственная тому причина. Общий портрет в книге разбит по хронологическим этапам, интересам, проблематизациям жизненного и творческого пространства Вейль. В связи с каждой значимой для Вейль темой Крогман формирует — параллельно с хронологическим делением на главы — некие проблемные поля, такие, например, как этика и теология труда у Вейль, изящные искусства как экспериментальное доказательство воплощения, интуиция и научное понятие в математике, сравнительное изучение религий... Помимо собранных по каждой теме фрагментов вейлевских сочинений разных лет и выводов Крогман книга включает в себя отзывы и свидетельства о Вейль современников и последователей, развернутую биографическую канву. Но причина наших затруднений, скорее, в другом: она (книга) сложна еще и тем, что ничуть не пытается скрыть эти противоречия, вкрапленные в сам ход вейлевской мысли и не допускающие стройных философских концептуализаций.

Этим в какой-то степени объясняется уникальная способность данной фигуры-явления, ставшей событием для интеллектуальной Франции 1930—1940-х гг., преломляться в разных ракурсах говорения о ней. Вот только два из многих тому примеров. Джордж Стайнер скажет: в ряду женщин-современниц, великих духом, — Бовуар — Арендт — Вейль — последняя была «в наибольшей степени философична и “горний свет” (как назвал бы его Ницше) чистых абстракций был в наибольшей степени ее стезей. В таких высотах не место церковным благовониям». С другой стороны, Сьюзен Зонтаг будет утверждать, что «правду в наше время измеряют ценой окупивших ее страданий автора», а потому «такие писатели, как Кьеркегор, Ницше, Достоевский, Кафка, Бодлер, Рембо, Жене и Симона Вайль, не были бы для нас авторитетами, не будь они больны...». В наших размышлениях о прочитанном мы попытаемся показать, что и для того, чтобы оценить актуальность книги Крогман сегодня, и для того, чтобы поставить фигуру самой Вейль в центр нашего внимания, равно не обязательно предпочитать в ней мученицу мыслителю, исповедовать ее идеи (Зонтаг эти два момента полагает как взаимоисключающие) или стараться обойти то самое столкновение мысли и мистики, которое едва ли удержит мышление на высоте чистой абстракции.

Итак, Симона Вейль (1909—1943) — французский мыслитель-мистик, преподаватель философии, участница Гражданской войны в Испании и антифашистского Сопротивления во Франции. Или менее формально: «христианка, не принявшая крещения; визионер, для которого атеизм был родом аскезы; мученица, превыше всего ценившая “благодать боли”» (с. 5). Или еще смелее: революционер-одиночка, анархистка, «категорический императив в юбке». Чеслав Милош считал, что появление такого писателя, как Вейль, в ХХ в. опровергало все законы вероятности (с. 307). Эмиль Чоран, в частности, признавался в любви к ней за высказывания, в которых «гордыней она не уступит <...> величайшим святым» [3]. Сама же она в числе своих духовных предшественников называла Гомера, Эсхила, Платона, Канта...

Социальные экстремумы, которых она искала или в которых вынужденно оказывалась, свидетельствуют, на наш взгляд, о той крайней жажде Абсолюта, при которой возможность для Вейль каких бы то ни было социальных компромиссов была исключена. Достаточно вспомнить здесь о ее общественно-политической деятельности, которая закончилась для нее смертью от истощения и туберкулеза легких. Перечислим лишь некоторые из крайностей присущего ей способа бытия-в-мире. Потребность в абсолютной чистоте, целомудрии и духовной целостности. В абсолютной — как она это называла — «интеллектуальной честности» и «очистительном атеизме» в случае, если социальное чувство справедливости или религиозное чувство обнаружит противоречие политического/ религиозного догмата с духом истины. В абсолютной духовной аскезе и нищете: не причащаться таинствам, если нет на то «повеления свыше». В абсолютной причастности к истине и абсолютном самообнажении: «чистая, нагая, верная и вечная правда». В абсолютной для мира необходимости искупительной жертвы, в частности через изнуряющий физический труд, ради которого она, будучи преподавателем философии, идет подручной работницей на завод. В абсолютном призвании и служении: «Отче, Ты, который есть Добро, <...> изыми у меня это тело и душу и сделай из них что-нибудь, что будет принадлежать Тебе, и пусть в вечности от меня останется только это изъятие или ничто» (с. 135). Наконец, потребность в абсолютной... ценности Абсолюта.

Очевидно, что из подобного ценностного измерения она не могла не вступить в откровенное противоречие с интеллектуальной, чисто «мозговой», как определяет ее Крогман, культурой Европы 1920—1930-х годов. Обвинениям с ее стороны подверглись все реалии времени, во многом, как она полагала, облегчившие дорогу фашизму. Сюрреализм в искусстве, феноменология, нарождающийся экзистенциализм в философии, политическая диктатура. Диагноз, который она ставит своему времени всякий раз, когда касается вопросов политики, религии, науки и семейной традиции на историческом материале от античности до начала ХХ в., — болезнь отрыва от, равно метафизических (божественных) и исторических (античных). Области, пораженные этой болезнью, — как все социальное тело Европы, так и душа каждого отдельного человека. Примеры — сколько угодно: разрыв между наукой и верой, верой и разумом, искусством и религией, музыкой и математикой, телом и духом, мирской и духовной жизнью, античностью и христианством: «Европа была лишена духовных корней, оторвана от той античности, откуда ведут свое происхождение все составные части нашей цивилизации» (с. 107).

Исторически метастазирование этой болезни по европейскому организму Вейль связывает с двумя тенденциями, которые и приведут впоследствии к рождению в Европе тоталитарной культуры. С одной стороны, в контексте римского христианства происходит замещение всеобщей власти метафизического (у Вейль — божественного Закона) всеобщей же, но публичной властью авторитета церкви: законодательства и суверена, наместника Бога на земле, — Римская империя признает христианство своей официальной религией. Этому будет во многом способствовать иудейская традиция, в которой, как считает Вейль, освобожденные от власти фараонов евреи оказываются с освободителем (Яхве) в юридических отношениях господина и рабов. «Из Бога сделали двойника императора» (с. 225), — говорит она, и в этом — одна из причин антисемитизма Вейль. Здесь же укажем и другую: полагая иудаизм всецело коллективистской религией, она, при крайней религиозной индивидуалистичности, обвинила еврейскую традицию в национализме и расизме, «ибо кумиром для них [евреев] служит раса » (с. 97).

В том же контексте обнаружат себя религиозные свойства политики, придающие проявлениям физической силы идеологически ценностные значения: «[Римляне] понимали, что сила становится по-настоящему действенной лишь при условии, что она прикрывается какими-либо идеями» (с. 96). Это «прикрытие», как его определяет Вейль, силовых отношений власти метафизикой (в данном случае римской императорской власти — христианской идеей) впоследствии и использует Гитлер, создавая «религию», которая была бы наделена для массы статусом всеобщей абсолютной духовной ценности. Поэтому «пока это [наша причастность всеобщности церкви] является следствием послушания (здесь — социального внушения. — Т.В.), я довольна, — скажет Вейль, — что лишена радости принадлежать мистическому телу Христа» (с. 99).

С другой стороны, в ее рассуждениях прослеживается тенденция, берущая начало с Декарта, когда постижение истины признается возможным только через рациональное познание и начинает определяться категориями здравомыслия и очевидности. В этом случае нам уже ничто не мешает заменить индивидуальную мысль принуждением коллективного разума на том основании, что последний — в силу своей всеобщности — всегда оказывается носителем «истинного» или «общественно полезного», опираясь на очевидное и здравый смысл.

Одним из следствий этого смыслового смещения станет преобладание в ХХ в. той функции любой политической организации, при которой она — и Вейль будет упрекать в этом все современные ей политические системы — оказывается машиной, производящей коллективные эмоции, экстазы и массовые внушения. В том числе и рабочее движение, важнейшей формой которого становится в это время пропаганда. Знак равенства между диктатурой пролетариата, национальным империализмом, фашистской бюрократией, тоталитарным коммунизмом, либеральным капитализмом и умеренным социализмом Вейль поставит на том основании, что каждая из этих общностей держится так называемым люциферовским грехом. А именно — идолопоклонством и осязаемой иллюзией внутренней целостности и единства, к которым, согласно ее убеждению, влечет нас наша врожденная потребность в причастности ко всеобщему, в самопосвящении себя делу или идее, в любви к существу из плоти и крови (с. 119). На основе этого Вейль делает вывод, что всякая партия по своему происхождению и целям тоталитарна.

Обостренный до предела индивидуализм восприятия и мышления будет вызывать в ней столь же обостренное чувство массы, через которую, как она считала, дьявол изобретает дурное подражание, эрзац божественного: нацию, государство, институт, церковь, семью, — общество. «Совершенство безлично, — говорит она, подразумевая совершенство Бога, — личность [есть] то в нас, что соучаствует в заблуждении и грехе. Великие усилия мистиков всегда были направлены на то, чтобы достичь такого состояния, при котором в их душе не оставалось бы частицы, говорящей “я”. И все же та часть души, которая говорит “мы”, бесконечно более опасна» (с. 95). Но важно при этом различать, какое именно «мы» имеется в виду. И важно помнить при этом, что и римская христианская церковь, и впоследствии нацизм и тоталитаризм обнаружат — по ходу вейлевской мысли — общее основание в абсолютизации как ценности именно той всеобщности, которая держалась, с одной стороны, метафизической идеей, а с другой — жесткой структурой социального института и властью авторитета.

Что же касается современной Вейль науки, то поскольку чистый дух христианства, как считала она, испорчен двойной (римской и еврейской) традицией, которая разрывает связь христианской цивилизации и дохристианских языческих религиозных воззрений, — союз светской и духовной жизни, религии и науки начиная с Возрождения оказывается невозможным. Более того — в той мере, в какой сама посткартезианская наука выносит предмет своего исследования за границы добра и зла, а исследовательская позиция ученого перестает определяться его отношением к Абсолюту и любовью к божественной истине, мы теряем право на обладание этой истиной, вернее — на сопричастность ей. Поэтому «Декарт, — скажет Вейль, — не был философом в том значении, которое имело это слово для Пифагора и Платона, он не был влюблен в божественную Мудрость: после исчезновения Греции философов не было» (с. 214).

По той же причине Вейль укажет на невозможность сегодня социологии и психологии как наук, если мы не сумеем «вывести мысль за пределы материального мира», «ввести [в науку] понятие предела» и «возвести в принцип, что в земной части души все конечно, ограничено, подвержено исчерпанию» (с. 243). Или иначе (там же) — и это касается всех гуманитарных наук вообще — «если сверхъестественное не будет строго определено и введено в науку в качестве научного понятия», что позволило бы нам применять строгие математические методы мышления и познания, используемые в точных науках, к опыту сверхчувственного. И тогда «единство существующего в этой вселенной порядка заявило бы о себе со всей неотразимой ясностью» (с. 122).

Но не есть ли — спросим мы в таком случае — подобное желание абсолютно однородной упорядоченности, когда метафизика (в данном случае — Бог) вводится в мир, в повседневность в качестве всеобщей абсолютной духовной ценности и институционально/ законодательно закрепляется, — не есть ли это то самое смещение смыслов всеобщего (метафизического и публичного), которое привело Европу к рождению тоталитаризма? Не наследует ли Вейль, в борьбе с «мозговой» рациональной культурой, механизмам самой этой культуры тем, что с такой легкостью в рассуждении делает шаг от «я» (в данном случае — единичного, индивидуального, неповторимого и непередаваемого мистического опыта, которому она единственный свидетель) — к «мы», для которых этот опыт всегда останется внешним и чуждым? Послушаем еще раз (речь идет о сверхъестественном): строго определим, возведем в принцип, введем в науку...

Крогман как раз и обращает наше внимание на полную неспособность Вейль к выстраиванию социальной горизонтали, к органичной интеграции в социальную, политическую, религиозную общности там, где было проявлено столько способности к построению вертикали метафизической. Вспомним, что центральным в ее мистической теологии был мотив реконструкции «божественного порядка вселенной» и мотив Посредничества (la MОdiation) как миссии, которую берет на себя человек, связующий земное и божественное, самого человека, его земное начало, и Бога. «Мне предписано жить одной, посторонней и изгнанной из любой людской среды без исключения», — скажет Вейль в одном из не вошедших в сборник писем к своему другу, отцу Перрену.

Казалось бы, проблема поставлена. Это проблема — как ее можно было бы, наконец, сформулировать — смещение смыслов в соотношении метафизического (божественного) всеобщего и всеобщего публичного (или общественного). В специфике вейлевской философии речь шла о соотношении всеобщего божественного Закона, основанного на добровольной личностной вере и доверии к Богу, и всеобщей власти Авторитета, власти, основанной на коллективном принуждении и внушении. Что было особенно актуально в контексте становления тоталитарной и массовой культуры 1920—1940-х гг.

Казалось бы, в текстах Вейль имеются все для этого предпосылки, вплоть до указанного нами противоречия в понимании всеобщего самой Вейль, противоречия, которое придает нашей проблеме двойственность, столь ценимую философией парадокса. Но перевернем страницу: «С юных лет я придерживаюсь взгляда, что проблема Бога — это проблема, для решения которой в нашей земной жизни отсутствуют исходные данные, и что единственный надежный метод избежать ошибочного решения... состоит в том, чтобы не ставить ее. Поэтому я ее и не ставлю» (с. 124), — скажет мыслитель, в поле зрения которого труд, искусство, наука, образование, межнациональная и внутригосударственная политика, семейная традиция, церковь <...> включались ровно постольку, поскольку каждая из названных социальных сфер могла быть сфокусирована — вейлевской оптикой — на этой центральной точке — «проблеме Бога».

Сегодня, когда мы реактуализируем те ценности и смыслы, которые C. Вейль несла для современников и культуры в целом, мы неизбежно признаем, что она не являлась ни выдающимся религиоведом, ни серьезным политическим мыслителем, ни сведущим христианским богословом. Более того, исповедовала троцкистского толка радикализм и антисемитизм, замешанный на грубом искажении фактов Писания[8]. Собственно говоря, она не была и в строгом, нововременном смысле слова философом (у Крогман встречаются разные способы именовать такого рода философствование: гностическая и каббалистическая теософия, платоновско-манихейско-аквитанская мистика и т. д.).

Здесь, скорее, стоило бы предложить несколько иную категорию измерения социальной и культурной значимости этой фигуры, значимость... свидетеля. Так, Габриэль Марсель напишет: «Чем чаще я обращаюсь к этой жизни и этим трудам... тем больше убеждаюсь в том, что мы никогда не сможем свести их к каким-либо формулам. [Симона Вейль является] свидетельницей Абсолютного...» (с. 179). Опыт, о котором она свидетельствует, возможно, и в самом деле не сводиґм к дефинициям, не возводиґм в принцип, не вводиґм в науку. Но Ангелике Крогман, возможно, удалось сделать нечто более ценное для читателя, чем добросовестное приведение фрагментов вейлевского наследия и разнородных векторов вейлевской мысли к единой системе. Ей удалось передать сам импульс этой мысли, пусть даже мы имеем здесь дело с тем редким типом мышления, когда мысль пытается коснуться немыслимого, отступает перед ним и все же свидетельствует о себе.

 

 

 

ПРИЛОЖЕНИЕ

ИЗ «КНИГИ О ГРАДЕ ЖЕНСКОМ»

Кристина Пизанская (1365—1430)

Книга I

Здесь Кристина рассказывает, как по внушению и с помощью Разума она начала копать землю и закладывать основание Града Женского

 

И сказала дама Разума: «Вставай, дочь моя! Давай, не мешкая дольше, пойдем на поле Учености. Там, где протека­ют ясно водные реки и произрастают все плоды, на ровной и плодородной земле, изобилующей всеми благами, будет ос­нован Град Женский. Возьми лопату твоего разумения, чтобы рыть и расчищать большой котлован на глубину, указанную мной, а я буду помогать тебе и выносить на своих плечах землю».

Я сразу же встала, повинуясь ей, и почувствовала себя в ее присутствии легче и уверенней, чем раньше. Она двинулась вперед, а я за ней, и когда мы пришли на это поле, я начала по ее указаниям копать и выбрасывать землю лопатой вопро­сов. И первый вопрос был таков:

«Госпожа, я помню, как вы сказали мне по поводу осуж­дения многими мужчинами поведения женщин, что чем доль­ше золото остается в тигле, тем оно становится чище, и это значит, что чем чаще женщин будут несправедливо осуждать, тем больше они заслужат своей славы. Но скажите мне, по­жалуйста, почему, по какой причине, разные авторы в своих книгах выступают против женщин, несмотря на то, что это, как мне известно от вас, несправедливо; скажите, неужели от природы у мужчин такая склонность или же они поступают так из ненависти к женщинам» но тогда откуда она происхо­дит?»

И она ответила: «Дочь моя, чтобы дать тебе возможность углубиться в этот вопрос, я сначала подальше отнесу первую корзину земли. Поведение мужчин предопределено не приро­дой, оно скорее даже ей противоречит, ибо нет иной столь сильной и тесной связи, данной природой по воле Бога мужчине и женщине, кроме любви. Причины, которые побуждали, до сих пор побуждают мужчин, в том числе и авторов книг, – нападкам на женщин, различны и многообразны, как ты и сама уже поняла. Некоторые обрушиваются на женщин с доб­рыми намерениями — чтобы отвратить заблудших мужчин от Падших, развращенных женщин, от которых те теряют голову, или чтобы удержать от безрассудного увлечения ими и тем самым помочь мужчинам избежать порочной, распущенной жизни. При этом они нападают на всех женщин вообще, по­лагая, что женщины созданы из всяческой скверны».

«Госпожа, — сказала я, — простите за то, что прерываю вас, но тогда эти авторы поступают правильно, коли они ру­ководствуются похвальными намерениями? Ведь, как гласит поговорка, человека судят по его намерениям».

«Это заблуждение, дорогая моя дочь, — возразила она, — и оно столь велико, что ему не может быть никакого оправ­дания. Если бы кто-нибудь убил тебя не по безумию, а с доб­рым намерением, то разве можно было бы его оправдать? Всякий поступивший так руководствовался бы неправедным законом; несправедливо причинять ущерб или вред одним, чтобы помочь другим. Поэтому нападки на всех женщин во­обще противоречат истине, и я поясню это с помощью еще одного довода.

Если писатели делают это, чтобы избавить глупых людей от глупости, то они поступают так, как если бы я стала ви­нить огонь – необходимый и очень полезный элемент – за то, что некоторые по своей вине сгорели, или обвинять воду за то, что кто-то утонул. Точно так же и все прочие полезные вещи можно использовать на благо, а можно и во вред. Но нельзя винить их, если глупцы ими злоупотребляют, и ты сама в свое время весьма удачно писала об этом. И ведь все, кто независимо от намерений многоречиво осуждали женщин в своих писаниях, приводили слишком общие и несуразные доводы, лишь бы обосновать свое мнение. Словно человек, пошивший слишком длинное и широкое платье только потому, что смог на дармовщинку и без помех отрезать большой кусок чужого сукна.

Если бы эти писатели желали лишь отвратить мужчин от тупости и, воздержавшись от утомительных нападок на жизнь и поведение безнравственных, порочных женщин, вы­мазали бы правду об этих падших и погрязших в грехах су­ществах, которые искусственно лишены своих естественных качеств – простоты, умиротворенности и праведности и по­тому подобны уродцам в природе, коих следует всячески избегать, то тогда я согласилась бы, что они сделали весьма полезное дело. Однако могу заверить тебя, что нападки на всех женщин вообще, среди которых много и очень достойных никогда не питались мною, Разумом, и все подписавшие под этими нападками оказались в полном заблуждении, и это заблуждение будет существовать и далее. А потому выбрось, эти грязные, черные и неровные камни, они не годятся для постройки твоего прекрасного Града.

Многие мужчины ополчаются против женщин по иным причинам. Одни прибегают к клевете из-за своих собственных пороков, другими движут их телесные изъяны, третьи посту­пают так из зависти, а четвертые из удовольствия, которое они получают, возводя напраслину. Есть и такие, кто жаждет показать, сколь много ими прочитано, и потому в своих пи­саниях они пересказывают то, что вычитали в других книгах обильно цитируя и повторяя мнения их авторов.

Из-за собственных пороков нападают на женщин те муж­чины, которые провели молодость в распутстве, наслаждались любовью многих женщин, обманом добиваясь любовных «сви­даний, и состарились, не раскаявшись в грехах.

Теперь же они сокрушаются, что прошла пора их безумств и распутства. Природа, благодаря которой сердечное влечение претворяется в желанное для страсти действие, охладила их способности. Они страдают от того, что прошло золотое время, им кажется, что на вершине жизни теперь молодежь, к коей и они когда-то принадлежали. И не видят иного сред­ства побороть свою печаль, как только обрушиться на жен­щин в надежде сделать их менее привлекательными для других. Повсюду можно встретить таких старичков, произносящих нечестивые и непристойные речи. Вспомни Матеола, который сам признается, что он немощный старик, обуреваемый страстями. Один его пример убедительно доказывает правдивость моих слов, и можешь быть уверена, что и многие другие мужчины таковы.

Но эти развращенные старики, подобно больным неизле­чимой проказой, ничего общего не имеют с добропорядочны­ми пожилыми мужчинами, наделенными мною доблестью и доброй волей, которые не разделяют порочных желаний, ибо для них это дело слишком постыдное. Уста этих добрых мужей в согласии с их сердцами преисполнены добродетель­ных и честных слов. Они ненавидят ложь и клевету, никогда не порочат и не бесчестят ни мужчин, ни женщин, советуют избегать зла и следовать добродетели, дабы идти прямым путем.

У мужчин, ополчающихся на женщин из-за своих телесных недостатков, слабо и болезненно тело, а ум изощренный, злой. Они не находят иного способа унять боль за свою немошь, кроме как выместить ее на женщинах, доставляющих радость мужчинам. Они полагают, что смогут помешать дру­гим получать наслаждение, коего они сами вкусить не в со­стоянии.

Из зависти подвергают нападкам женщин и те злоязычные мужчины, которые, испытав на себе, поняли, что многие жен­щины умнее и благороднее их, и будучи уязвленными, пре­исполнились к ним презрения. Побуждаемые завистью и вы­сокомерием, они набрасываются с обвинениями на всех жен­щин, надеясь умалить и поколебать честь и славу наиболее достойных из них. И поступают как автор сочинения «О фи­лософии», имени которого я не помню. Он пытается убедить, что почтительное отношение к женщинам некоторых мужчин недостойно внимания и что те, кто высоко ценит женщин, его книгу извратили бы так, что ее пришлось бы назвать не «О философии», то есть «О любви к мудрости», а «О филомории» – «О любви к глупости». Но уверяю тебя и клянусь, что сам автор этой полной лживых аргументов и выводов книги явил миру образец глупости.

Что касается тех мужчин, что из удовольствия возводят на­праслину, то неудивительно, что они клевещут на женщин, ибо вообще по любому поводу злословят обо всех. И заверяю тебя, что всякий, кто открыто клевещет- на женщин, делает это по злобе сердца, вопреки разуму и природе. Вопреки ра­зуму, поскольку проявляет великую неблагодарность: благо­деяния женщин столь велики, что как бы он ни старался, он никогда не смог бы без них обойтись, постоянно нуждаясь в услугах женщин. Вопреки же природе потому, что нет ни одной твари – ни зверя, ни птицы, — которая не любила бы своих самок, и было бы совершенно противоестественно для разумного человека поступать наоборот.

И поскольку до сих пор на эту тему не написано ни одно­го достойного сочинения, не нашлось достаточно искусного писателя, то нет и людей, пожелавших бы ему подражать. Зато много желающих порифмоплетствовать, которые уверены, что не собьются с правильного пути, если будут следовать за другими, кто уже писал на эту тему и якобы знает в ней толк, тогда как у тех, полагаю, одна бестолковщина. Стремясь сразить себя, пишут убогие стихи или баллады, в которых нет никакого чувства. Они берутся обсуждать поведение жен­щин, королей и других людей, а сами не могут ни понять, ни исправить собственных дурных поступков и низменных наклонностей. Простаки же по своему невежеству объявляют и писания лучшими из созданных в этом мире.

Глава 9

Здесь Кристина рассказывает, как она копала землю что означает то, что она задавала даме Разума вопросы и получала на них ответы

 

«А. теперь, — продолжала дама Разума, – я по твоей про­сьбе подготовила большую работу. Подумай, как ты сможешь взяться за нее и продолжить копать землю, следуя моим ука­заниям». Повинуясь ей, я напрягла все свои силы и задала следующий вопрос: «Госпожа, как случилось, что Овидий, почитаемый как один из лучших поэтов – хотя многие полагают и я благода­ря твоим наставлениям вместе с ними, что Вергилий достоин гораздо большей хвалы, – в книгах "Ars amatoria", "Remedia amoris", а также в других сочинениях столь резко и часто под­вергает женщин нападкам?»

Она отвечала: «Овидий мастерски владел высоким искусст­вом стихосложения, в своих трудах проявлял ум и глубокие познания. Однако он истощил свое тело плотскими утехами, не удовольствовавшись любовью одной женщины, но предав­шись наслаждению со всеми ему доступными; не ведавший ни чувства меры, ни верности, он в конце концов был ими всеми покинут. В юности он безудержно предавался такой жизни, но затем был справедливо наказан бесчестьем, лише­нием имущества и тяжкой болезнью. А за то, что и других своими словами и делами он соблазнял вести такую же жизнь, его, как великого распутника, отправили в ссылку. А когда позднее благодаря заступничеству поддерживавших его молодых влиятельных римлян он вернулся из ссылки, то не смог воздержаться от грехов, за которые ранее понес наказа­ние, и тогда его за это оскопили. Именно по этой причине, на которую стоит обратить внимание прежде всего, он, не имея более возможности предаваться плотским наслаждени­ям, и начал поносить женщин, пользуясь изощренным резонерством, чтобы представить их непривлекательными.

«Вы правы, госпожа моя, и я знаю книгу еще одного итальянского писателя из Тосканы по имени Чекко д'Асколи,, который написал о женщинах столь отвратительные вещи, что благоразумному человеку и повторить их невмочь».

Она сказала на это: «Если Чекко д'Асколи злобно говорит о женщинах, то это неудивительно, ибо он их ненавидел, считая отвратительными и презренными существами. В угоду своему омерзительному пороку он хотел бы, чтобы все муж­чины ненавидели и презирали женщин, И за это он понес за­служенную кару: был заживо сожжен».

«Мне попадалась, госпожа, одна небольшая латинская книжица под названием "Secreta mulierum", то есть "Женские тайны", в которой обсуждается естественное устройство жен­ского тела и особенно его наибольшие недостатки».

«Ты без разъяснений и сама понимаешь, – сказала она, – что эта книга написана недобросовестно. Достаточно взгля­нуть на нее, и станет ясно, что она полна лжи. Кое-кто го­ворит, что ее написал Аристотель, но невероятно, чтобы такой философ обременил себя столькими измышлениями. И если доказать женщинам, что хотя бы несколько утверждений в этой книге несправедливы и вымышлены, то они поймут, что и все остальное в ней не заслуживает доверия. Помнишь ли ты, что в начале книги сказано, будто какой-то папа Римский угрожал отлучением всякому мужчине, который ее сам прочтет женщине или даст ей для чтения?»

«Да, госпожа, хорошо помню». «А понимаешь ли ты, с каким коварным умыслом это лживое утверждение представ­лено на веру глупым и невежественным мужчинам именно в начале книги?»

«Нет, госпожа, и жду разъяснений». «Это сделано для того, чтобы женщины не знали этой книги и ее содержания, ибо написавший ее мужчина понимал, что если женщины прочтут или послушают ее, то им станет известна ее лживость, они будут оспаривать ее и поднимут на смех. Своим же утвержде­нием автор хотел ввести в заблуждение, обмануть читающих ее мужчин».

«Госпожа моя, я припоминаю, что после рассуждения о том, что причиной формирования женского тела во чреве ма­тери являются слабость и бессилие, автор книги говорит, будто Природа всякий раз стыдится, когда видит, что создала столь несовершенное тело».

«Но, милый друг, разве ты не чувствуешь, что такое суж­дение идет от самонадеянной глупости и слепоты ума? Неужели Природа, служанка Господа Бога, выше своего всемогущего господина, от которого происходит ее власть? А ведь это он, однажды пожелав, создал в своих мыслях форму мужчины и женщины, дабы затем в соответствии со своей святой волей сотворить Адама из праха земного на землях Дамаска и поселить его в земном раю — в самом прекрасном месте в этом мире. А когда Адам уснул, Господь из его ребра сотво­рил тело женщины, дав понять, что она будет ему верной по как плоть свою. И если творец не устыдился сотворив женское тело и придав ему форму, то с какой стати Природе стыдиться? Подобное утверждение — верх глупости. Ведь как было создано женское тело? Не знаю, поняла ли ты что женщину Бог сотворил по образу своему. И как только смеют чьи-либо уста клеветать на нее, этот сосуд драгоцен­ный за столь благородной печатью! Некоторые мужчины глупы настолько, что когда слышат, что мужчина сотворен по образу Божьему, то думают, будто это касается материального тела. Но это неверно, ибо Господь не тело человеческое при­нимает к себе, а душу, божественный вечный разумный дух. Бог же сотворил совершенно одинаковые, равно благие и бла­городные души и для мужского, и для женского тела.

Так что по поводу сотв



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-23 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: