Один за двоих. Два за одного




 

Те, что говорят про империю, правы: здоровое (в мечтах) государство – она и есть. Те, что говорят про свободу взглядов, правы: здоровый (в мечтах) человек – уважает чужие мнения, отличные от его собственных. Те, что умеют слушать других, правы больше тех, чей рот активен, а уши – нет. Наслушаешься и думаешь: боже мой, мечтатели, научись мы думать об остальных, как о себе любимых, мир стал бы… не золотым, но хоть честнее. Нет: рассуждать про это мы любим, а на практике с туалетным упорством делаем всё, чтобы рай, здешний – не на небесах, не где-нибудь там или потом – никогда не наступил. «Кто хочет мира, пусть готовится к войне». Кто хочет рая, пусть идёт пряменько в ад. Кто хочет жизни, пусть встречает, с песней, смерть. Вот к какому итогу пришло моё прозрение о наркоманах в рассказе про любовь самоубийц.

 

Лежу также, в потолок глазами. На заброшенном заводе.

Бетонные сваи. Ржавое железо. Граффити. Июль пророс из стен. Зелень повсюду. Рассказ дома, дому и о доме. Меня нет. Тишина.

 

Беглый хыкающий говор.

Мы валялись на больничной койке, когда в палату завалилась целая толпа. Медсёстры в коридоре убеждали их не ходить всей бандой, но безуспешно. Восемь наших. Эля и Даша. Галя Кричко, обработанная Макаренко. И Таня Скворцова, затерявшаяся за спинами.

– Оболенские, сволочи! – бас Васи Зубченко. – Живые-здоровые? Сейчас я это исправлю, так пугать! – впереди всех, растрясывая снег с ветровки, которую он, один из собравшихся, не сдал в гардероб.

– Марк, куда ты без куртки рванул? – восклицание Хельги.

Брат повернулся. Я вывернула бы пружины, если бы могла.

– Марточка, как ты? – протиснулась Даша. – Столько крови… и ради чего? – Тугие хвостики распущены. Лицо кажется меньше и старше.

Рядом с ней мялась Эля. Не зная, куда деть руки, прятала их в украшенные стразами карманы джинсов. Под глазом цвёл фингал.

– Апельсинов тебе принесли, – сообщила она, – чуть-чуть, правда, но ты же их любишь... – Носильщик Василий тут же бросил на тумбочку сетку с фруктами.

Петя с умилением смотрел на нас с Марком. Колины насупленные брови чуть приподнялись от глаз. Диана держалась поближе к Тане и подальше от остальных. Алина пришла, простывшая. За последней месяц она поправилась. Родители сделали вывод: «Худой была умнее и училась лучше», – но ей было всё равно. Любимая – это уверенная. Мне говорила так: «Вася, как плюшевый мишка, – и улыбалась, – обо мне так никогда не заботились. Вася говорит, мы уедем в Лондон. Там я буду моделью или модельером», – верхом на базовом английском, без друзей-британцев, зато с энтузиазмом.

Лёхина джинсовка сидела на Лёхе. Белые волосы – нимб над выпуклым лбом. Брюки с подтяжками, иначе падали. Меня с ним связывало крепкое и глубокое ничего. Нас всех связала жёлтая комната в солнечных зайчиках.

Галя Кричко тушевалась среди нас. Галя оставила, на кульке яблок, свёрнутое вчетверо письмо: «Зашибись тебе, привлекла внимание. Скоро все заговорят о вас по-другому. Я знаю то, чего не знаешь ты. За секрет, каким бы он ни был, приходится платить оглаской».

Гостили недолго. Врач пришёл на обход (я как раз прочитала записку). Врач сказал, что мне нужен покой. Я так не считала. Врач сказал: «Зачем ты так с собой?» Я спросила: «Как?» Он ответил: «Тело не главное, но мне кажется, ты сознательно его убиваешь». Я пожала плечами. Марк пошёл провожать наших. Они с Олей шептались за дверью, всех проводив.

– Иначе никак, – прозвучала Хельга из коридора. – Всё по-тихому и по-быстрому, но я решила, тебе нельзя не сказать. – Шмыгнула носом. – Права мама, она кругом права, – загадочный диалог снова уполз в шепотки.

– Нельзя не сказать или нельзя не спросить? – расслышала я Марка. – Да, я знал, что ты зависишь от мамаши своей, но чтоб настолько! Можно обдумать всё, как взрослые люди…

–...Походишь на перевязки первое время, до свадьбы заживёт, – обнадёжил меня Айболит. Стетоскоп на его шее поблескивал в лучах ожившей зимы. Из седой бороды лезли чёрные волоски.

– …Ну и что ты предлагаешь? – прошипела Оля. – Нет, Марк… ты не человек разумный. Ты мразь привлекательная. Побочная ветвь эволюции. – «У неё не глазные яблоки, – подумала я, – а глазные сливы: брызжут жёлтым соком. – Тебе важен не факт, что я уеду. Тебе важно, есть или нет на то твоё благословение.

– …Обязательно кушай. Друзья фруктов принесли, понимают, что тебе нужно. Витамины. Покапаем глюкозу пока… отец когда твой приедет?

– Важен факт, куда ты уедешь, – парировал мой брат, – монастырь? Серьёзно? Князь Владимир, красно солнышко, многочисленных жён по монастырям распихал, когда женился на Анне византийской. В десятом веке. Иван, покойся он с миром, Грозный, бывших в обители спроваживал. В шестнадцатом. У нас какой? Двадцать первый. Ссылают? Ссылают. Дурдом. Учись, молись, глаза не мозоль. Кайся, грешница. Ты этого хочешь?

– Вот-вот, ждём его, – я попыталась улыбнуться. – Он не в России сейчас.

– Да кому какое дело, чего я хочу? – в сердцах крикнула Оля. – Нет, мама, как бы ты её ни ненавидел, святая женщина. Она делает кошмарные вещи, чтобы потом мне было хорошо. Тащит нас с сестрой на горбу, проплачивает все мои репетиторства, и она права, она не обязана меня содержать! Уеду, – умолкла. И добавила. – Как всё-таки по-разному люди оценивают происходящее. В то время как ты меня трахал, я тебя любила. И люблю. И буду любить. После всего этого. Всегда.

– Путешественник? – улыбнулся доктор. Тёплыми серыми глазами.

– Бизнесмен, – усмехнулась я. Было холодно. Я грелась одеялом. В одежде.

– Громкое заявление, – откликнулся Марк, – Обязательно лозунг, обязательно выкрик... То, что она сделала – чудовищно. Ты говоришь: так и надо было. Она продолжает. Ты говоришь: так и надо. Куда ты прикатишь таким темпом? Твою жизнь жить – тебе или ей? Кто кого трахал, кто кого любил, не так важно. Дело твоё. Хочешь ехать, езжай. Я пытался. Правда, пытался. Не тяну. Сама не хочешь, чтобы вытянул.

Жил-был Хаос. Хаосу было плохо. Хаос хотел порядка, стройности и осмысленности. Пожалел его Эрос. Сказал: обниму тебя, станешь миром. Хаос стал. И выгнал Эроса вон. Что станет с его миром?

Ботинки процокали к выходу. Врач похлопал меня по здоровой руке и ушёл к другим пациентам. Брат вернулся в палату. Спрашивать ни о чём я не стала. Само всё выяснилось. Тайное проявляется, хотим мы того или нет.

 

Марку удалось соблазнить меня половинкой апельсина, прежде чем я отправила его искать балкон. Мне хотелось курить. Капельницу сняли.

Пролистывая список контактов, наткнулась на фамилию Кричко.

 

– Какие люди, надо же, чем обязана? – Мне в принципе всё равно, мы скоро сваливаем. И всё же, что за секрет ты собралась разболтать? – Узнаешь завтра. Не от меня. Ото всех. – Завтра меня в школе не будет. Разве что-то мешает растрепать всем потом, если я узнаю сейчас? – (молчание) – Да, обещаю: никто не явятся к тебе вершить возмездие.

 

Передавать разговор не стану. Передам, что в нём было.

Галя – соседка Хельги, и прошлым вечером подсмотрела милую сцену, затаившись под раскрытыми окнами. Шпионить за девкой Оболенского… специально бы не стала. Шпионила так, от нечего делать. Женщина. Девушка. Мать и дочь. Девушка, дрожа, признаётся: залетела. Женщина садится. Молчит. Встаёт. На попытку что-то сказать орёт: «Шлюха!» – на весь переулок. Орёт: «Что теперь скажут, что теперь будет!» Женщина говорит: аборт и точка. Девушка говорит: ни за что, только через мой труп, скорее, школу брошу. Женщина бьёт её по щеке. Уточняет: «Что ты сказала?» Не верит ушам. Девушка повторяет. Рукам верится больше. По второй щеке. Девушка повторяет: «Нет». Уйду, говорит. Уйду, если не примешь. Мать звереет: «Сама напросилась. Так даже лучше. Никаких клиник, и у стен есть уши. Сама справлюсь». Мать выбивает из дочери дурь. Ногами в живот. Успешно. Ногами по голове. В сервант за волосы. Успех отмечая.

– Сама виновата, – заключила шпионка.– Нечего плодить таких же безмозглых сук, пока приличные девушки сидят в одиночестве. Повезло… на первый раз, – ухмыльнулась, – нет человека, нет проблемы. Такие вот дела, нравится?

Выкидыш состоялся. Галин дебют в жёлтой прессе – нет.

– Расскажешь об Оле хоть кому-нибудь, – объявила я, сочиняя на ходу, – и я расскажу Вове, как, с кем и когда ты любезничала. Мне он поверит, совру, но поверит. Пока у тебя мало шансов. Откроешь рот, их не будет совсем.

В первую очередь я ему – сестра. И уже потом кто-то ещё. Если есть это ещё. «С тобой и за тебя, мразь привлекательная», – подумала я. В трясучке.

 

– Ты же обещала, про возмездие… – …Никто и не явится. Я явлюсь, да не к тебе. – (молчание) – Всё понятно? – Зачем ты руку порезала? – Чтобы кто-то что-то понял. – (молчание). – Я ошиблась. Тот, кто нас создавал, если был такой, ошибся. Ошибка мы… все мы. Тебе лучше станет, сделай ты Оле хуже? Представь себя ей. Представь себя на её месте. Тут появляюсь некая я, и разбалтываю всем. Как Эля про тебя. Хорошо тебе было? Легче будет, огласи ты про другую? – Информация правит миром, детка. Либо ты их, либо они тебя. Думаешь, ты такая крутая? Приехала, с Питера, столичная фифа, мы ей подмётки бить не годимся, ходит, как штырь проглотила, вся из себя мадам. Хочешь мира во всём мире? Или жизни хочешь? Выбирай. Одно из двух. То и то вместе – не получится. – (молчание) – Хочешь бежать, беги. В столицы свои. В заграницы. От того, что ты бежишь, наш пиздец никуда не денется. – Ты сама хотела бы бежать. Многие бы хотели. Почему бы на месте ни взять, да ни изменить, что есть? Радиация изнутри вытравила или что? – Много ты смыслишь. Оно веками стоит. – Я знаю. Любые вековые изменения с чего-то начинаются. Кремень и огниво. Огонёк, идея, преобразование… – Не парь мне голову. Шлюхи ебутся. Шлюхам Марки. Шлюхам Вовы. Дубинками лупят Марков и Вов. Их лупят. Они лупят друг друга. А я… у меня информация. Вали на свою Неву. Не место тебе тут... и нигде не место.

 

Кормить семью из троих детей за гроши.

Тащить, как хомут, мужа-алкаша, со всеми его друзьями и пьяными дебошами. Считающего себя падишахом, потому что… потому что.

Поддаться (такой естественной) страсти и носить алую букву.

Юлить, чтобы выжить, презирая подобное поведение в других. Читать книги о возможностях, в полях, зная: ничто не поможет.

Они так живут. Не первый век.

 

Сидела, сжавшись в комок. Телефон лежал рядом.

Когда я писала, смерть была сюжетом, как и боль. Проживая их в героях, я освобождалась от них сама. Если бы, теоретически, бог существовал, я бы

а) поняла его; б) считала его ужасным существом. Как и саму себя.

Хельга одна. Совсем одна. И не принимает помощь. Я же, в те дни (и ночи) боялась того, что такое человек. Другие и я сама. Я чувствовала их, других, мечтая перестать. Я думала: «Нет идиллий, нет справедливости, есть только перевёртыши, я и не-я, бытие и ничто, секс, смех и смерть. Зачем оно всё?»

Брат появился в палате, найдя балкон.

– Почему мать Оли так с ней? – зарядила ему в лоб. Он застыл у двери. У него в глазах… что? Что в его глазах? Меня швыряло, как в лихорадке, горло пережимало и болело всё, но, стоило ему посмотреть…

– Выяснила, чем мы занимались, – пожал плечами. – Ты сама как будто не в курсе. – Марк не знал про увечного ребёнка. И не узнал.

Я раскинула руки, встав во весь рост, на скрипучей кровати.

– Подойди ко мне, – проговорила. Слёзы подплыли к глазам. Ближе, чем им можно подплывать. Когда подошёл, я, слова не дав сказать, его поцеловала. Первая, сама. Мягкие губы. Гладкие щёки. Огненный танец в животе. Руки на моей спине. «Я всегда буду за тебя, – прошептала я. – Всегда за тебя, что бы ни случилось». Чуть выше его (а он – на полу), склонив лицо. Мои волосы, его волосы. Чёрные и тёмно-каштановые. Прядки сквозь пальцы. Дыхание было – и нет дыхания.

Где-то, не помню, где, я читала: через поцелуй двое понимают, подходят ли друг другу физически. Подходят, когда внутри пляшут черти. В нас плясали.

За дверью с грохотом передвигалась бабушка с едой. Такой одуванчик есть почти в каждой больнице. Автомедонт поваренной телеги.

Марк шагнул назад. Я удержала ноги на пружинах.

– Обедать будете? – пробасила старушка. – Здоровье поправлять. Это силы нужны… – «Нет, спасибо», – сказала я. «Да, пожалуйста», – сказал Марк. Мы переглянулись. – Так да или нет?

– Нам одну порцию. Если что, разделим, – нашёл он компромисс.

Мне было уже всё равно. В одном узоре с чертями летали бабочки.

 

Отец позвонил сам. Отец позвонил и пришёл в ужас. Он сказал, не мне, своему сыну: «Неделя. Выдержите одну неделю. Не пускай её, – то есть меня, – ни в какую школу. Если такая атмосфера сложилась. И сам не ходи. С Юлей вопрос решу. Через неё со всеми, с кем надо. Из больницы уходите. Береги её. Сам всё знаешь. Не могу сорваться. Хочу сорваться, но не могу. Никак».

Так мы и поступили. Закрылись в летней кухне. На неделю. Из всего времени, что я жила, она была лучшей. Как на заброшке, после взрыва. Будто никого и ничего не осталось, во всей планете (не считая перевязок). Их можно списать на погрешность. Два блока сигарет, запас еды, зима в окне. Мальчик, девочка. Девочка, мальчик. В ожидании большого и сильного мужчины, с чьим появлением кончится чужбина и начнётся дом.

В "Метаморфозах" поэт рассказывает о выжившей после потопа паре:

Девкалион, зарыдав, к своей обращается Пирре:
«Нас, о сестра, о жена, о единая женщина в мире,
ты, с кем и общий род, и дед у обоих единый,
нас ведь и брак съединил, теперь съединяет опасность, –
сколько ни видит земли Восток и Запад, всю землю
мы населяем вдвоём. Остальное всё морю досталось.

Примерно так всё и было. Только без стенаний. И среди людей.

 

Божественные безбожники

 

Не помню, кто сказал это мне. Жив он был или мёртв. Не я ли сама, живая и мёртвая, сказала. «Гений – это проводник крика». Древние считали, проводник – не сам художник, но его компаньон, некий дух. Видимо, с тех времён поезд успел сменить направление. Не сверху вниз, а снизу вверх. Крик к пустым небесам. Я не гений, но говорю: «Чем больше в тебе мира, тем меньше человека». Я говорю: «Что внутри, то и снаружи». Чтобы сказать одну фразу, порой приходится толкать целую речь. Беру и толкаю. Не для кого-то. Так, чтобы было. Рукописи горят. Сжигала многократно. Историю о девочке, обделённой телом, я счистила из интернета, дописала, отредактировала (чуть ни двинулась, пока редактировала), нарочно распечатала и… сожгла. Причина? Вот, фрагмент сгоревшей рукописи, уцелевший единственно в моей памяти. Причина в нём. «… Иногда её мысли сплетаются в тесный клубок наложенных друг на друга слоёв. Крест-накрест или в форме звезды Давида. Но куда чаще они напоминают порванную сеть с несколькими началами и отсутствием конца. С вылезшими мохрами, не позволяющими причесать их. Наблюдения Лики – ёрш в парикмахерском кресле. Вроде бы, материала достаточно, но работать с ним – невозможно ».

 

Прошла неделя. Отец не приехал. Сказал: «К новому году». Мы пошли в школу. Пошли, но как бы остались у себя, в себе, на летней кухне. Диана Чекова отошла от нас к Тане. Ольга Тришина уехала от нас к святыням. Алина Чистякова (без четвёртой), с Васей, казалась его мамочкой и дочкой сразу. Мы с Марком перестали обращать внимание на кого-либо, кроме друг друга. Это назревало, и это произошло. Что кто говорил, нас волновало не больше, чем цвет белья.

Моё тело напоминало дневник. Резаный, колотый, подпаленный. Синяки, ссадины, засосы. Багровый шрам на шее, похожий на подкову: отпечаток зажигалки под волосами. Мы уничтожали друг друга. Потому что «Быть для…» или «Быть с…», даже «Быть в…» оказалось мало. Быть им или быть ей, вот к чему рвутся люди, друг на друге зацикленные. Если живёшь среди боли, без боли второго не прочувствовать. Радар на неё. Чем себя окружаешь, то ты и сам.

Я, до всего, резала руки. Он прижигал мне ноги. Я дробилась на вымыслы. Он разбивал мне лицо. Он грыз себя мыслями. Я кусала его кожу. Он отдавал жизнь по капле. Я пила его кровь.

Жуткие вещи творят люди с теми, кого любят… как самих себя. Но это хотя бы проявилось. Много нежности, много грубости. Много страсти, много страха. Им владели поочерёдно два желания: жить и умереть. Если бы жизнь была телом, жизнь Марка заняла бы моё. Исписанное маркерами. В шрамах. Рёбра под грудью, едва начавшей округляться, тонкая талия, узкие бёдра и плечи. Не то нимфетка, не то нимфоманка. Что примечательно: моногамная нимфоманка. Архаизм, в изменчивом мире, незаметен, если моногамия – кровосмешение.

Когда любишь кого-то, вне слов, вне мыслей, вне самого себя, человек, кого любишь, он – совершенство. Ты глядишь на него и видишь: вот он, бог. Тебе хочется, чтобы он был вечным. Тебе больно от его временности. Ты думаешь о его смертности, и эта смертность – боль стократ хуже, чем может придумать изощрённый ум палача. Любовь – это вечность; время – это смерть. Но, желай ты утверждения совершенства и только, было бы ещё полбеды. Оборот этого желания – уничтожение. Полное уничтожение и любимого, и себя в качестве идолопоклонника. Съездить богу по физиономии. Трахать бога, становясь им. Оставлять его, истощённым и отдельным от тебя. Вот чем мы занимались на летней кухне, в декабре четырнадцатого года.

Ничто нам не препятствовало.

Ничто не препятствует мне писать. Я не могу. Замкнутая в процессе, должна оставаться в нём или умереть. Буквы на полу, как мыши, бегают. Буквы – я и они, больше ничего и никого. Я собираю их. Они рассыпаются.

У меня всегда было сложно с концами, если это не финальная ария. В случае либретто конец – только в данном его выражении, само оно вечно. Вечно поёт Виолетта, падшая, безвестно умирая от чахотки, и её прототип, на руках Дюма-сына. Что касается постели, там конец, оргазм – новое начало, их никогда не будет достаточно. Цикличность жизни и смерти. Мне тяжело писать свой финал, потому что... финал ли?

 

Папа вылетел двадцать пятого декабря. У ребят, в школе, должна была быть дискотека. Да, под Аварию. Дискотека состоялась. Папа не долетел. Самолёт разбился. Официальная причина: неисправность двигателя. Накануне мы говорили с ним, оба, особенно Марк. Марк признался, что хочет в Питер. Хочет домой. Я призналась, что поступаю в музучилище через полтора года. Нет границ в ограничении ролью и звуком (везде, кроме сцены, они есть). Папа признался, что прятался в работу – от нас и от себя, и хочет исправиться. Моё признание стало былью. Я училась у лучших преподавателей. Макс не платил.

Роман Олегович вылетел. Мы пошли, вместе, в школу; спортзал был наряжен. Билет на поезд был куплен. Его, из Москвы – сюда. В спортзале царило нечто. Девочки фотографировались. Лёха, посматривая на меня, диджеил над ноутбуком с колонками. Марк усмехнулся, на его посматривание. Я, вся им размеченная, в чёрном платье под горло (человек в футляре), чёрных колготках, чёрных шнурованных ботинках, со свежеокрашенными корнями чёрных волос, смотрела на него и только. Расслабленные жесты, спокойная уверенность. Больше нечего нарушать. Что бы он ни делал. Ему дозволено.

– Давай папу скорпами в акустике встретим? – предложила я.

– Можно, – согласился Марк. Мы танцевали. Ни на кого не глядя. Его рука на моей талии, мои ладони на его плечах. На нас, во все глаза, таращилось оно, оно не спало, но мы на оно не смотрели.

А потом позвонила тётя. И, вибрируя от слёз, сообщила: нет больше папки. Взорвался папка. Одни вы, сиротки. Идите домой. – В летнюю кухню к Скворцовым. К божеским правилам.

Марк стиснул зубы.

Марк позвонил Максу и спросил его: «Что теперь, в приют наследничков? Или на попечение ближайшей тётки?» Макс (хороший он всё-таки человек) заявил: «Ничего подобного. Приезжайте, и немедленно. Бери Марту, довези Марту, бери её в поезд, я вас здесь встречу». Я смутно помню этот эпизод. Вроде бы, мы стояли в школьном коридоре. Я стояла, как статуя, с сердцем в другом. Он, моё сердце, держал телефон у уха. Решение насущного помогало ему не выть. У него была я, о которой нужно заботиться. Его боль откладывалась на потом.

Мысль не укладывалась в голове. Женщина разорвалась в себе. Мужчину разорвало среди железа. Мальчик взял девочку за руку. Он трахал её, но демонстрировал не это: «Никто не тронет тебя, пока я жив».

Съехала с рельс, пожалуй, я уже тогда. Не вспомню и половины происходящего. Помню Марка. Разговор с тёткой. Её переговоры с Максом. Онлайн-покупку Марком билетов на поезд. Настояние проверить скрины на своём телефоне. Сборы. В тумане. Марку приходилось то и дело поглядывать на меня. Братом я его уже не называю, как несложно заметить. Я заблудилась среди тумана. Меня потряхивало. Я не отходила от него ни на шаг. Я боялась за него. Помним, про страх и желание (мысль, подкреплённая чувством).

Фиолетовое марево над фотографией. Нет, серьёзно. Не могу.

 

Добро пожаловать в мир, лишённый святости. Люди предоставлены самим себе. Люди, подчинившие природу. Люди, убивающие природу. Люди, потерявшие даже не рай. Саму возможность его существования. У нас уютно. Есть порно и чаёк.

 

Это случилось перед поездом, когда мы пошли в киоск: купить сигарет.

 

Мужчина-мальчик, женщина-девочка. Дядя Гриша должен был отвезти нас на вокзал. Как встречал, так и отвезти. Всех нас: меня, Марка и наших призраков. В последний момент его отозвали куда-то. Как всегда: последний момент.

Мы сказали: «Всё хорошо, вызовем такси. Дойдём до магазина, купим еды в дорогу и оттуда уедем». Вещей взяли немного. Тётя Юля, чернобровая, полная и потерянная, вместе с дочерьми, не успели обернуться, как мы ушли. Попрощались и ушли. Марк сказал: «Его не вернёшь. Его нет. Это факт. Падение – факт. Наверняка, объявят траур. Он был, в падении, не один. Тебе и мне, нам бы… ладно, не буду. Ты и так всё знаешь».

Я сказала: «Марк, я люблю тебя. Так и не так. По-всякому». Он ответил тем же и поцеловал меня, как положено: рот в рот, до бездыханности. На проезжей части. Выдохнула. И вдохнула. Обняла его. Без слёз. Безо всего. Футболка над грудью, в вороте куртки (запах своего, не чужого, нужный носу), руки, меня закрывшие. Никогда не застёгивался. Жарко ему было.

Помню, как навесила на себя гитару и держала у ног рюкзак. На бетонной плите возле ларька. Перекрёсток, у которого он стоял, не был оживлённым. Был гололёд. И, откуда ни возьмись, появилась машина. Здоровый грузовик. Вместе с девочкой. Четвёртой. Девочка крикнула: «Ребята, не уезжайте, подождите!» И дёрнула через дорогу. Именно в момент, когда грузовик поворачивал. Марк обернулся.

Что случилось дальше, было миражом. Я и моргнуть не успела.

Марк выскочил на дорогу и оттолкнул её от капота. Она упала назад. Хрустнули кости. Не её кости. Грузовик не остановился.

Я посмотрела на асфальт и увидела кровавое пятно. Мясо, органы, жилы, сухожилия, артерии, вены... Кровь была. Человека не было.

Я посмотрела на четвёртую и увидела… себя. С зелёной кожей. И улыбкой.

Кажется, я закричала.

Короны королей всегда кровавы.

Для славы бойня или для забавы.

На небе. В море. На земле.

Шаг и ещё шаг. Шагала пешком. Шла и ещё шла. Шла пешком на вокзал.

Марк, невредимый, догнал меня. Забрал тяжёлый рюкзак.

– Надорвёшься, – пожурил он. Повесил гитару себе через плечо. Я чувствовала её тяжесть на своём. Между нами не было разницы.

Вокруг пульсировала энергия.

Мы шли по обочине, снег блестел. Я, из всего мира, цеплялась за родинки. Лицо: над бровью, в переносице, на самом носу, под глазом, у подбородка. Пять. Шея: возле кадыка, вправо от ярёмной впадины и сбоку, к линии волос. Три. Косая чёлка, карие глаза. Нельзя, будучи кем-то, видеть его со стороны. Я видела.

– Марк, ты умер? – спросила я. На всякий случай.

– Марта, ты рехнулась? – спросил он.

– Нет, – уверенно ответила я, – со мной всё в порядке.

– Если хочешь удостовериться, можешь потрогать, – предложил, с прищуром.

Мне померещилось, что воздух рябит под пальцами. Прежде чем я коснулась тёплой щеки. Раскрасневшийся на морозе нос. Иней на ресницах. Живой.

Подошёл поезд. Мы загрузились в свой вагон. Марк пропустил меня вперёд с билетом и свидетельством о рождении.

Тётка позвонила. Кричала что-то в телефон, про смерть и про похороны. Мне не хотелось её слушать: сбросила звонок. Рельсы, шпалы. Красная лампочка на потолке.

Я подумала: «Красная». Я подумала: «Кровь». Я не верила в смерть Марка. В моём мире он не умирал.

 

Девочка с камелиями

 

Я восхищаюсь своей наставницей. Её организм к старости притупился, но ум ясен и взгляд боек. Она говорит: «Я верю в твой голос, Оболенская, – и, помолчав, добавляет, – и в тебя тоже верю». Разочарую её, будет жаль, но чар я не наводила. Был июль, были вечера, была подмена вокалистки в тяжёлой группе, ребята с кличками, приглашения туда и сюда. Был бандит, культурный мужчина, бандитизм на дам не распространяющий. Странный человек. Всё перемешано, а ему – культура, "мадемуазель". Мы с ним ездили в Европу. Не как туристы. Тёмные люди наводнили города. Тёмные нелегалы, под кайфом, со стволами. Трансы по углам. Законов много, а попробуй, защитись. Ночью. В переулке. Я ничему не удивлялась. Он удивился тому, что я не удивляюсь. Говорю же, странный. Ещё был Макс, не понимающий, каково писать кровью. И тень, понимающая. Я думала: вот небо, в нём свет, вот трава, в ней роса, вот полные памяти крыши, у них – виды на город. Во всём этом я стремлюсь, как Пастернак, отыскать нечто божественное, но из раза в раз проваливаюсь. Не стремясь, умела. Вот культуры: одна заимствует у другой, смешивается с ней, перетекает из того, что было, в то, что стало, они идут из разных мест, я хочу охватить их все, но вместо мультикультурности пришла к бескультурию. Вот моя память: в ней так уродливо замешано всё со всем (не из меня, не из людей вокруг, нет, память в компьютерную эру – это смесь себя и не-себя, себя и всего), что я теряюсь в калейдоскопе жизней, реальных и вымышленных, не отделяю реальность от вымысла. Еду с катушек. Я еду с катушек. Появилось я, чтобы ехать. Думала так, думала... И пришёл Марк. Живее и правой руки, и бандита, и остальных, даже наставницы. Марк, пригрезившийся мне вторично. Через него, глядя на него, я увидела и эльфов с прозрачными крылышками, с бликом радуги, на ветру, и рык всех подземелий разом, из-под маски (длинный нос и уши, и рога), и, увидев, обрела центр тяжести, опору, вместе с лёгкостью среди многоцветий, многоголосий, многословий. Любовь – это связь всего, когда некому развязывать. Ты и есть – связанное, в смысле, связное всё. Марк пришёл и встал рядом, чтобы мне было удобнее смотреть. Я знаю слова «Шизофрения» и «Галлюцинация». Они мне безразличны. Я вижу, как на сломе эпох не состоялась смена религий, и новому богу неоткуда приходить. Семь морей обмерены. Мифы и только. Боги приходили и умирали, чтобы возрождаться. Марк приходил и уходил. Любовь моя, с внешностью и именем, символ самой музыки, самой любви: прекрасной, ужасной. Его долго не было. Столько же, сколько и меня. Я сказала ему: «Останься со мной. Я знаю, что тебя нет, останься со мной. Когда ты есть, я в космосе, я – космос, когда тебя нет, я – в хаосе, я – хаос. Ты – смысл и вечность. Древний Логос в теле мальчика». Он улыбался и гладил меня по лицу. Мне не так много лет, чтобы организм притупился. Я туплю его сама, чтобы во мне обострилась жизнь.

 

Мы покинули поезд незаметно, обойдя встречающих. Растворившись в толпе. Вышли на Лиговку: дома высились над головой, резные и разноцветные. Шёл снег. Снег, он везде снег.

– Наконец-то! – крикнула я в мягкую влажность воздуха. – Д о ма, дома, дома!

Марк радовался вместе со мной, не притворяясь никем, кроме самого себя.

Фонари и низкое небо. Небо кутает. Как материнская любовь. Как омофор рафаэлевской Мадонны. Фонтанка жила (под корочкой льда текли воды), а мы играли. Что только ни играли. Сидели на оградке (часть толпы, капля в городском океане) и создавали момент, чтобы люди оттаивали. Пели баллады в никуда.

Набережная: фалды сюртука, ласточкин хвост.

Набережная: мы на одной из сторон.

Мальчик с гитарой и девочка, которая поёт.

 

У меня был ключ от квартиры. Я вошла, вместе с Марком. Там не изменилось. Будто никто не уезжал. Ни вдаль, ни вниз, ни вверх.

На столе, в моей комнате, лежали маркеры разных цветов. Я взяла все. И написала то, что должна была написать, раздевшись, на своей коже.

Некто, создающий собой, себя, из себя, на себе.

Бог – эгоист высшей пробы. Бог – тот, кого больше нет. Эгоист, кого больше нет, будь, пожалуйста, со мной. Любым. Будь любым. Просто будь.

В дверь постучали. Я испугалась. Я испугалась, что они придут, а он уйдёт.

Он сказал: «Лезь в окно». В чём была, то есть безо всего, полезла. По водосточной трубе – вниз. Он летел со мной. Вниз, в зиму.

Вылезла и наткнулась на преграду. Там были люди. Много людей. Знакомые и незнакомые. Детские и взрослые лица. Все они смотрели на меня.

Оглянулась. Люди есть. Моё тело перед ними есть. Марка нет. Значит, Марты тоже нет. Могла молчать, хотела молчать. Рот хотелось зашить, язык вырвать и закопать. Я запела. На собственных похоронах. Последнюю арию Виолетты.

Стояла там, под окнами собственной квартиры, в буквах вместо одежды, и пела "Травиату " людям из машин. Выла, погибнув. Выла в диапазоне.

Мой брат, мой любимый, лучший человек из всех, кого я когда-либо знала, умер… чтобы спасти безымянную четвёртую. Анастасия, выжившая после расстрела царской семьи, поняла бы меня, но она не выжила.

Макс подошёл, снял пальто и завернул меня в него. «Пойдём, – сказал он. – С тобой не случится ничего плохого больше, пойдём». Я пошла. Он привёз меня в свой дом. Пальцем не тронул. Дал футболку и напоил чаем. Сказал: «У тебя дар. Ты не имеешь права его хоронить. Что хочешь с собой делай, но в горле у тебя – соловей, его не трожь, такие голоса дай бог раз в столетие бывают».

Я ничего не сказала. Я смотрела на него. Он был менее седым, чем сейчас. Поклонником оперы, как сейчас.

Глаз моих, как сейчас, уже не выдерживал.

 

Как я брилась наголо, бросала курить и переходила из человека в звук, рассказывать незачем. Лучше промолчать об этом.

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: