МИРОВЫЕ ВОЙНЫ И МИРОВЫЕ ДЕРЖАВЫ 10 глава




И, наконец, появляется последнее, отчаянное средство смертельно больных национальных экономик — автаркия. За этим громким словом на самом деле скрывается поведение умирающих животных — взаимное экономическое отгораживание посредством введения политическим путем защитных таможенных пошлин, бойкота, валютного эмбарго, запрещения экспорта, и всего того, что уже изобретено или что только предстоит изобрести для создания ситуации осажденной крепости, почти соответствующей настоящей войне. Когда-нибудь эта ситуация может напомнить более мощным в военном отношении государствам о возможности, угрожая танками и бомбардировщиками, потребовать от других отворить ворота и капитулировать экономически. Ибо, и это необходимо постоянно повторять, экономика не является самодостаточной величиной, она всегда неразрывно связана с большой политикой — она немыслима без сильной внешней политики и, в конечном счете, зависит от военной мощи страны, в которой она живет или умирает.

Да и какой смысл имеет защита крепости, если враг находится внутри? Измена в виде классовой борьбы не оставляет никакого сомнения в том, кого и что, собственно, защищают. В этом заключаются реальные сложные проблемы эпохи. Большие вопросы нужны для того, чтобы их решали наиболее значительные умы. Невольно начинаешь сомневаться в будущем, когда видишь, что повсюду в мире они опускаются до мелких надуманных проблем для того, чтобы могли поважничать мелочные люди с мелочными мыслями и мелочными средствами — когда «вину» за экономическую катастрофу ищут в войне и военных долгах, инфляции и валютных затруднениях, а слова «возврат кблагосостоянию» и «конец безработицы» означают конец ужасной всемирно-исторической эпохи, и их не стыдятся.

Мы живем в величайшую историческую эпоху, но никто не видит, не понимает этого. Мы переживаем невиданное извержение вулкана. Наступила ночь, дрожит земля, и потоки лавы устремились на целые народы, — а люди вызывают пожарных. Так ведет себя чернь, превратившаяся в господ, и отличие от редких людей, «обладающих расой». Историю делают великие одиночки. Что выступает в «массе», может быть только ее объектом.

 


Глава 18

Мировая революция еще не закончилась. Она будет продолжаться до середины, а возможно и до конца века. Она неумолимо движется вперед — навстречу своим крайним решениям, заставляя вспомнить об исторической беспощадности великой судьбы, избежать которой не смогла ни одна цивилизация прошлого, и которая подчиняет своей необходимости все белые народы современности. Кто проповедует ее окончание или верит в победу над ней, тот ничего в ней не понял. Ее ужасные десятилетия только наступают. Любая крупная личность в эпоху революции Гракхов, — как Сципион, так и его противник Ганнибал, как Сулла, так и Марий; любое важное событие, — гибель Карфагена, войны в Испании, восстание итальянских союзников, мятежи рабов от Сицилии до Малой Азии — все это лишь формы, в которых выражается глубокий внутренний кризис общества, то есть органического строения культурной нации. Это происходило в Египте во времена гиксосов [245], в Китае эпохи «Борющихся царств» [246] и повсюду в «одновременные» периоды истории, сколь бы мало мы об этом ни знали. Здесь мы все без исключения являемся рабами «воли» истории, содействующими, исполнительными органами органического процесса:

Und wer sich vermisst, es klueglich zu wenden,

Der muss es selber erbauend vollenden.

 

(А тот, кто с судьбою тягаться дерзает,

Своей же рукою ее созидает. (Ф. Шиллер).— Пер. с нем. Н. Вильмонта.)

В этом ужасном противостоянии великих тенденций, которое разыгрывается над белым миром в виде войн, поступков сильных личностей, удачливых и трагичных, в виде грандиозных творений в преходящем мире, наступление сейчас все еще ведется снизу, со стороны городской массы, а оборона — сверху, все еще слабо и без твердой уверенности в ее необходимости. Это закончится лишь тогда, когда соотношение станет» обратным, и ждать осталось совсем недолго.

В такие времена существуют две естественные партии, два фронта классовой борьбы, два направления и две внутренние силы как бы они себя ни называли, лишь две, и неважно, сколько партийных организаций существует, и существуют ли они вообще. Это доказывает прогрессирующий большевизм масс в Соединенных Штатах, русский стиль в мышлении, надеждах и желаниях. Это одна «партия». В стране без вчерашнего дня и, быть может, завтрашнего, еще нет центра сопротивления. Блестящий эпизод господства доллара и его социальной структуры, начавшийся с Гражданской войны 1865 года, видимо, завершается. Станет ли Чикаго Москвой Нового Света? В Англии Oxford Union Society ( Общество «Оксфордский союз» - англ .),крупнейший студенческий клуб самого элитного университета страны, подавляющим большинством голосов принял решение, что их учреждение ни при каких обстоятельствах не будет сражаться за короля и отечество. Это означает конец образа мыслей, который до сих пор господствовал во всех партийных образованиях. Не исключено, что англосаксонские государства находятся в процессе отмирания. А западноевропейский континент? Наиболее свободна от белого большевизма Россия, где больше нет «партии», под этим названием скрыта правящая орда древнеазиатского типа. Здесь больше нет и веры в программу, а есть только страх перед смертью в результате лишения продуктовых карточек, паспорта, ссылки в рабочий лагерь, расстрела или повешения.

Напрасно трусость целых слоев пытается выступать за примирительный «центр» против «леворадикальных» и «праворадикальных» тенденций. Само время радикально. Оно не терпит компромиссов. Невозможно отменить или отрицать факт преобладания власти левых, растущую волю к правому движению, которое имеет свои опорные пункты пока лишь в узких кругах, в отдельных армиях, а кроме прочего, и в английской Палате Лордов. Поэтому исчезла либеральная партия в Англии, а ее наследница, лейбористская партия, также исчезнет в ее сегодняшнем виде. Поэтому без сопротивления исчезли центристские партии в Германии. Воля к середине есть старческое стремление к покою любой ценой, к швейцаризации наций, к историческому отречению, посредством которого надеются избежать ударов истории. Существует противоположность между иерархическим общественным устройством и городской массой, между традицией и большевизмом, между выдающимся бытием немногих и простым массовым трудом — как бы его не называли. Третьего не дано.

Но таким же заблуждением является и вера в возможность существования одной единственной партии. Партии суть либерально-демократические формы оппозиции. Они предполагают наличие противоположной партии. Одна партия в государстве так же невозможна, как и государство в безгосударственном мире. Политическая граница — страны или убеждения — всегда отделяет друг от друга две силы. Вера в побеждающее единство — это детская болезнь всех революций, когда само время, в котором они происходят, ставит проблему размежевания. Великие кризисы истории так не разрешаются. Они стремятся вызреть, чтобы перейти к новым формам борьбы. «Тотальное государство» — итальянский лозунг, ставший модным интернациональным словом — было осуществлено еще якобинцами, а именно, во время двух лет террора. Но как только была уничтожена разложившаяся власть ancien régime и установлена диктатура, они сами разделились на жирондистов и монтаньяров [247], и первые заняли опустевшее место. Их вожди пали жертвой левых, но их последователи сделали с левыми то же самое. После термидора [248] наступило ожидание победоносного генерала. Партию можно уничтожить как организацию или бюрократию получателей окладов, но не как движение, не как духовную силу. Необходимая по природе вещей борьба перекидывается тем самым на оставшуюся партию. Ее можно отрицать или скрывать, но она налицо.

Это относится к фашизму и ко всем многочисленным движениям, возникшим по его примеру или только возникающим, например, в Америке. Здесь каждый поставлен перед неизбежным выбором. Необходимо знать, где ты стоишь, «слева» или «справа», знать твердо, иначе за тебя решит ход истории, который сильнее всех теорий и идеологических мечтаний. Примирение сегодня так же невозможно, как и во времена Гракхов.

Западный большевизм жив повсюду — кроме России. Если уничтожить его боевые организации, он сохранится в новых формах: в качестве левого крыла партии, убежденной в своей победе над ним; в качестве убеждения, относительно наличия которого в своем мышлении могут основательно заблуждаться отдельные люди и целые массы; в качестве движения, которое однажды внезапно выступит и организованных формах.

Что же означает «левая»? Лозунги прошлого столетия типа социализма, марксизма и коммунизма устарели, они уже ни о чем не говорят. Их используют, чтобы не отдавать себе отчет в том, где оказались в действительности. Но время требует ясности. «Левая» — это партия и то, что верит в партию, это либеральная форма борьбы против высшего общества, классовой борьбы с 1770 года, стремление к большинству, к движению вместе со «всеми», это количество вместо качества, стадо вместо господина. Но настоящий цезаризм всех завершающихся культур опирается на небольшое сильное меньшинство. Левая — это то, что имеет программу, это интеллектуальная, рационалистически-романтическая вера в возможность преодоления действительности посредством абстракций. Левая — это шумная агитация на улицах и в народных собраниях, искусство поразить городскую массу сильными словами и посредственными доводами: во времена Гракхов латинская проза выработала риторический стиль, который не пригоден ни для чего, кроме хитроумной риторики, которую мы обнаруживаем у Цицерона. Левая — это увлечение массами вообще в качестве основания собственной власти, воля к уравниловке, к отождествлению народа с просторабочим под презрительные взгляды на крестьянство и буржуазию.

Партия — это не просто устаревающая форма, она еще и покоится на уже устаревшей массовой идеологии, она смотрит на вещи снизу, она следует за мышлением большинства. Наконец, «левая» означает, прежде всего, недостаток уважения к собственности, хотя никакая другая раса нe имеет такого сильного инстинкта к обладанию, как германская, так как из всех исторических рас она обладает самой сильной волей. Воля к собственности является нордическим смыслом жизни. Она господствует и творит всю нашу историю от завоевательных походов полумифических королей до современной формы семьи, которая умирает, если угасает идея собственности. У кого нет такого инстинкта, тот не обладает «расой».

Великой угрозой середины нашего века является продолжение того, что хотели бы преодолеть. Это эпоха полумер и переходных состояний. Но пока это возможно, революция не завершена. Цезаризм будущего будет не переубеждать, а побеждать с помощью оружия. Лишь если это станет само собой разумеющимся, если поддержка большинства станет восприниматься в качестве возражения и будет презираться, если кто-то будет ставить массу, партию в любом смысле, все программы и идеологии ниже себя, лишь тогда революция будет преодолена. Фашизм так же подвержен опасности гракховского разделения на два фронта — левый фронт низшей городской массы и правый фронт организованной нации от крестьян и вплоть до высших слоев общества,— но они сдерживаются наполеоновской энергией одиночки.

Противоречие не снято, да оно и не может быть снято [248] и вновь проявится в тяжелых битвах диадохов [250], как только железная рука выпустит руль. Фашизм также является переходным состоянием. Он развился в городской массе как массовая партия с шумной агитацией и массовыми митингами. Ему не чужды тенденции рабочего социализма. Но пока диктатура имеет «социальное» тщеславие, утверждает, что она существует ради «рабочего», агитирует в переулках и пользуется популярностью, до тех пор она остается промежуточной формой. Цезаризм будущего борется только за власть, за империю и против партии любого вида.

Всякое идеологическое движение верит в свою окончательную истинность. Оно отрицает мысль о том, что после него история продолжится. Ему недостает цезаристского скепсиса и презрения к людям, глубокого знания о призрачности всех явлений. Творческая мысль Муссолини была значительна и приобрела международное влияние: появилась форма для борьбы с коммунизмом. Но эта форма возникла в результате подражания врагу и поэтому содержала множество опасностей. Таковые суть – революция снизу, отчасти осуществленная и поддержанная чернью, вооруженная партийная милиция — в Риме Цезаря это были банды Клодия и Милона, — склонность подчинять духовный и экономический труд руководителей труду исполнителей, поскольку содержание первого оставалось непонятным, недостаточное уважение к собственности других, смешение нации и массы. Одним словом — социалистическая идеология прошлого столетия.

Все это принадлежит прошлому. То, что предвосхищает будущее, это не существование фашизма в качестве партии, единственно лишь образ ее творца. Муссолини не является вождем партии, хотя он был вождем рабочих,— он господин своей страны. Его прообраз, Ленин, вероятно, тоже стал бы таковым, проживи он дольше. Он проявлял абсолютную бесцеремонность по отношению к своей партии и имел мужество отступить от любой идеологии. Муссолини является, прежде всего, государственным мужем, холодным и скептичным, это реалист и дипломат. Он действительно правит в одиночку. Он видит все — редкая способность абсолютного властителя. Даже Наполеон был изолирован от своего окружения. Труднейшие и необходимейшие победы, которые одерживает властитель, — не победы над врагами, а победы над своими собственными приверженцами, преторианцами или «Ras » [231], как их называли в Италии. В них проявляется прирожденный господин. Кто не понимает этого, не может или не осмеливается, тот плывет как пробка по волнам, сверху, но безвольно.

Завершенный цезаризм является диктатурой, но не диктатурой одной партии, а диктатурой одного человека, направленной против всех партий, прежде всего — против собственной партии. Любое революционное движение приходит к победе вместе с авангардом преторианцев, которые затем становятся уже ненужными и даже опасными. Подлинный господин проявляется в том, каким образом он избавляется от них: бесцеремонно, неблагодарно, имея перед глазами лишь свою цель, для которой он ищет и находит нужных людей. Противоположность этому имела место в начале Французской революции: власть никому не принадлежит, но все стремятся ею обладать. Все приказывают, но никто не подчиняется.

Муссолини, подобно кондотьерам [252] эпохи Ренессанса, является человеком власти, обладающим хитростью южной расы, отсюда и театральность его движения, вполне соответствующая характеру Италии – родины оперы. Хотя сам он вовсе не пребывает в упоении от этого театра, от чего не был полностью свободен Наполеон и что, например, погубило Риенци [253]. Муссолини прав, когда ссылается на пример Пруссии: к Фридриху Великому, даже к его отцу [254], он ближе, чем к Наполеону, не говоря уже о менее значительных примерах.

Наконец, здесь необходимо сказать решающее слово о «пруссачестве» и «социализме». В 1919 году я сопоставлял их, живую идею и господствующий лозунг целого столетия, и — хочется сказать, само собой разумеется, — не был понят. Сегодня не умеют читать. Это великое искусство вымерло еще во времена Гете. «Массу» напечатанного просматривают и, как правило, читатель деморализует книгу. Я показал, что в рабочем классе, организованном Бебелем в огромную армию с ее дисциплиной и преданностью, чувством товарищества и готовностью к любым жертвам, сохранился тот самый старый прусский стиль, который впервые проявился в битвах Семилетней войны [255]. Речь шла об отдельном «социалисте» как характере, о его нравственных императивах, а не о вбитом в его голову социализме, являвшемся прусской смесью из тупой идеологии и пошлой алчности. Я также показал, что этот тип «пребывания в форме» для решения определенной задачи выводит свою традицию от Ордена немецких рыцарей [256], которые в готические столетия, — как и сегодня, — несли вахту на границе фаустовской культуры с Азией. Эту этическую установку, бессознательную как любой настоящий стиль жизни, может воспитать и пробудить только живой пример, а не речи и письма. С особой яркостью она проявилась в августе 1914 года — армия воспитала Германию — и была предана партиями в 1918 году, когда государство прекратило свое существование. После этого дисциплинированная воля возродилась в национальном движении, не в его программах и партиях, но в нравственной установке одиночек [257], и возможно, что на этой основе немецкий народ будет медленно и настойчиво воспитываться для решения трудных задач ради своего будущего, а это необходимо, чтобы не погибнуть в предстоящей борьбе.

Но тупоголовые люди не могут выйти за рамки марксистского мышления прошлого века. Во всем мире они понимают социализм не как нравственную жизненную форму, а как экономический социализм, как социализм рабочих, как массовую идеологию с материалистическими целями. Программный социализм любого вида есть мышление снизу, основанное на пошлых инстинктах, апофеоз стадного чувства, которое сегодня повсюду скрывается за лозунгом «преодоление индивидуализма». Это противоположность прусского отношения к жизни, на примере вождей понимающего необходимость дисциплинированного самопожертвования и обладающего внутренней свободой в исполнении долга, способностью приказывать самому себе, самообладанием для достижения великой цели.

Напротив, рабочий социализм в любой форме, как я уже показал, имеет английское происхождение и возникает около 1840 года одновременно с господством акции как победоносной формы безродного капитала. Оба являются выражением манчестерского капитализма свободной торговли: этот «белый» большевизм является капитализмом снизу, капитализмом заработной платы, так же как спекулятивный финансовый капитал по своим методам является социализмом сверху, социализмом биржи. Оба имеют одни и те же духовные корни в мышлении деньгами, торговле деньгами на брусчатке мировых городов — и неважно, идет лиречь о размере заработной платы или о прибыли от биржевых операций. Между экономическим либерализмом и социализмом не существует противоречия. Рынок труда является биржей организованного пролетариата. Профсоюзы являются трестами для выдавливания заработков с той же направленностью и методами, что и нефтяные, стальные и банковские тресты англо-американского образца, финансовый социализм которых проникает в возглавляемые специалистами предприятия, подчиняет их себе, высасывает из них все и овладевает ими вплоть до планово-хозяйственной экспроприации. Опустошительные, отчуждающие свойства пакетов акций и долевого участия, отделение простого «обладания» от ответственной руководящей работы предпринимателя, который уже не знает, кому собственно принадлежит его завод, еще очень мало изучены. Таким образом, производство становится безвольным объектом биржевых махинаций. Только при господстве акций биржа, бывшая раньше простым вспомогательным средством экономики, стала принимать решения, затрагивающие всю экономическую жизнь. Эти финансовые социалисты и руководители трестов, такие как Морган [258] и Кройгер [259], вполне соответствуют вождям массовых рабочих партий и русским хозяйственным комиссарам: натуры торговцев с одинаковым вкусом выскочек. С обеих сторон сегодня, как и во времена Гракхов, нападению подвергаются консервативные силы государства, армии, собственности, крестьян и предпринимателей.

Но прусский стиль означает не только приоритет большой политики перед экономикой, ее дисциплинирование посредством сильного государства, что предполагает свободную инициативу частного предпринимательского духа. Меньше всего он означает партийную программную организацию и сверхорганизацию экономики, доходящую до устранения идеи собственности, которая именно у германских народов означает свободу экономической воли и право распоряжаться тем, что принадлежит тебе [260]. «Дисциплинирование» — это обучение породистой лошади опытным наездником, а не втискивание живого тела экономики в планово-экономический корсет или превращение его в размеренно стучащую машину. Прусский — означает аристократический жизненный порядок, основанный на иерархии достижений. Прусский — это, прежде всего, безусловный приоритет внешней политики, успешного управления государством в мире государств, перед внутренней политикой, которая должна лишь поддерживать нацию в форме для решения этой задачи и которая становится бессмыслицей и преступлением, если начинает преследовать свои собственные, независимые от внешней политики, идеологические цели. В этом состоит слабость большинства революций, чьи вожди, выдвинувшиеся благодаря демагогии, не умеют делать ничего иного и потому не знают, как найти путь от партийного к государственному мышлению — подобно Дантону [261] и Робеспьеру [262]. Мирабо и Ленин умерли слишком рано, Муссолини повезло. Но будущее принадлежит великим людям фактов, после того как улучшатели мира, начиная с Руссо, распылились по сцене мировой истории и исчезли без следа.

Наконец, прусский означает самодисциплинирующий характер, которым обладал Фридрих Великий, выразивший его фразой «первый слуга своего государства». Такой слуга не является прислугой, но когда Бебель говорил о том, что немецкий народ имеет рабскую душу, то он был прав относительно большинства. Его собственная партия доказала это в 1918 году. Лакеев успеха у нас больше, чем где бы то ни было, хотя они во все времена и у всех народов составляют человеческое стадо. Не важно, совершает ли византизм свои оргии перед денежным мешком, политическим успехом, титулом или только перед шляпой Гесслера [263]. Когда Карл II [264] высадился в Англии, то внезапно исчезли все республиканцы.

Быть слугой своего государства — аристократическая добродетель, которой обладают лишь немногие. Если это и «социалистично», то только в смысле гордого и исключительного социализма для людей расы, для избранников жизни. Пруссачество — это нечто очень благородное, направленное против любой разновидности большинства и господства черни. Таким был Мольтке, великий воспитатель немецких офицеров, величайший пример истинного пруссачества XIX века. Граф Шлиффен [265] выразил его личность в лозунге: мало говорить, много делать, быть больше, чем казаться.

Из этой идеи прусского бытия будет исходить окончательное преодоление всемирной революции. Других возможностей не существует. В 1919 году я уже говорил: не всякий, кто родился в Пруссии, является пруссаком; этот тип возможен везде в белом мире и действительно встречается, хотя и очень редко. Он повсюду составляет основу предварительной формы национальных движений, которые не являются ничем окончательным, и следует задаться вопросом, в какой мере удастся освободить его от быстро устаревающих, популярных партийно-демократических элементов либерального и социалистического национализма, которые пока в нем господствуют. Молчаливое национальное чувство англичан около 1900 года, ставшее сегодня столь неуверенным, хвастливый бессодержательный шовинизм французов, который шумно проявился в деле Дрейфуса [266], относятся сюда же, в первом случае это связано с культом флота, во втором — с культом армии. В Америке нет ничего подобного, — стопроцентный американизм есть только на словах, — но она нуждается в этом, если хочет в качестве нации пережить грядущую катастрофу между подкрадывающимся коммунизмом и уже подорванной финансовой олигархией. Прусская идея направлена как против финансового либерализма, так и против рабочего социализма. Для нее подозрительны массы и большинство любого рода, все, что является «левым». Прежде всего, она направлена против ослабления государства и его унизительного использования в экономических целях. Она является консервативной и «правой» и произрастает из первоначальных сил жизни, пока те еще имеются у нордических народов, из инстинкта власти и собственности, инстинкта собственности как власти, инстинкта наследования [267], плодовитости и семьи — ведь все это неразделимо, — инстинкта различения иерархии и общественного строя. Смертельным врагом последнего был и остается рационализм с 1750 до 1850 года. Современный национализм, вместе со скрытой в нем монархической установкой, — переходное явление. Он является стадией, предшествующей грядущему цезаризму, каким бы отдаленным тот ни казался. Сегодня отвращение вызывают все либеральные и социалистические партии, все виды народничества, постоянно компрометирующего свой объект, все, что выступает в массовом порядке и жаждет сказать свое слово. Это движение, как бы оно ни скрывалось под «современными» тенденциями, будет иметь будущее и вождей будущего. Все действительно великие вожди в истории движутся вправо, из какой бы глубины они ни поднимались: по этому признаку узнают прирожденных господ и властителей. Это относится как к Кромвелю и Мирабо, так и к Наполеону. Чем более зрелым становится время, тем более многообещающим становится этот путь. Сципион Старший поплатился карьерой и умер на чужбине из-за конфликта между традициями своего рода, запрещавшими ему беззаконную диктатуру, и тем историческим положением, в котором он оказался, сам того не желая, в результате спасения Рима от карфагенской опасности. Революционное движение тогда только начинало подрывать насыщенные традицией формы, так что позиция Сципиона Младшего по отношению к Гракхам была еще слабой, а позиция Суллы по отношению к Марию — уже очень сильной. Так продолжалось вплоть до тех пор, пока Цезарь, начинавший как приверженец Каталины, не встретил больше никакого партийного сопротивления, ибо сторонники Помпея [268] были не партией, а последователями одиночки. Мировая революция, как бы мощно она ни начиналась, заканчивается не победой или поражением, а разочарованием толкаемых вперед масс. Ее идеалы не отвергаются, они становится скучными. В конце она уже не в состоянии увлечь за собой кого-либо. Кто говорит о конце «буржуазии», тот тем самым показывает, что он пролетарий. К будущему он не имеет никакого отношения. «Небуржуазное» общество может удержаться лишь благодаря террору и лишь в течение нескольких лет — и тогда все пресыщаются им, не говоря уже о том, что со временем рабочие вожди превращаются в новую буржуазию. Но без вкуса истинно властных натур.

Социализм в любом виде сегодня устарел точно так же, как и его исходные либеральные формы, как и все, что связано с партией и программой. Столетие культа рабочего — с 1840 по 1940 год — уходит в прошлое. Кто сегодня воспевает «рабочего», тот не понял время. Чернорабочий вновь становится частью национального целого, но уже не как избалованный любимчик, а как низшая ступень городского общества. Выработанные классовой борьбой противоречия снова становятся различиями высокого и низкого, и все согласны с этим. Таким же было разочарование времен римских императоров, когда перестали существовать подобные экономические проблемы. Но сколько всего еще будет уничтожено и уравнено в последний период мировой социалистической анархии! Так много, что у некоторых белых народов больше не останется материала, из которого цезарь мог бы создать свое творение, свою армию — ибо в будущем армии вытеснят партии — и свое государство.

Может ли вообще то, что во всех белых странах, участвовавших в войне, неясно называется «молодежью», «фронтовым поколением» [269], стать несущим фундаментом для таких мужей и задач будущего? Глубокое потрясение великой войной, которая вырвала весь мир из вялой иллюзии безопасности и прогресса как смысла истории, нигде не проявляется так ясно, как в оставшемся после нее духовном хаосе. То, что он ни в малейшей степени не осознан, и что люди мнят себя носителями нового порядка, как нельзя лучше свидетельствует о его наличии. Людям, родившимся около 1890 года, не хватало перед глазами примера действительно великого вождя. Образы Бисмарка и Мольтке, не говоря уже о похожих фигурах из других стран, исчезли в тумане исторической литературы. Они могли быть масштабом подлинного величия, но для этого должны были присутствовать в настоящем, между тем как война не выявила ни одного значительного монарха, ни одного выдающегося государственного деятеля, ни одного победоносного полководца. Здесь не помогут никакие памятники и названия улиц. Следствием этого стало полное отсутствие чувства авторитета, с которым миллионы участников окопной войны с обеих сторон вернулись домой. Это проявилось в беззастенчивой юношеской критике всего существующего, людей и вещей, без малейшего следа самокритики. Над вчерашним смеялись, не подозревая о его сохраняющейся силе. Прежде всего, это проявилось в той манере, в которой повсюду призывали к диктатуре по собственному вкусу, не зная или не признавая ни одного диктатора, в которой вождя сегодня избирали и боготворили, а завтра отвергали — Примо де Ривера [270], д'Аннунцио [271], Людендорф [272]. Власть вождя (Fuehrertum) обсуждали в качестве проблемы, вместо того, чтобы быть готовым признать ее как факт, если она когда-либо наступит. В речах господствовал политический дилетантизм. Каждый диктовал своему будущему диктатору то, к чему тот должен стремиться. Каждый требовал дисциплины от других, так как не был способен к самодисциплине. Все погрязли в истерии программ и идеалов, поскольку забыли, что такое государственный руководитель. Произнося и записывая речи, предавались пустым мечтаниям о том, что необходимо изменить в первую очередь, — ибо такая возможность предполагалась как нечто само собой разумеющееся.

Недостаток уважения к истории никогда не был столь значительным, как в это время. Никто не знал и не желал всерьез воспринимать то, что история имеет свою собственную логику, перед которой терпят крах любые программы. Бисмарк добился своей цели именно потому, что понял ход истории своего века и слился с ним. Это была великая политика как искусство возможного.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-10-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: