Послесловие научного редактора 37 глава




 

…гонят от своих бедам причину глаз.

 

Изготовление очков — это очередная победа огня над мраком, применение Стекла в метеорологии (барометр) — победа огня над Океаном (человек получает возможность «плавать по морю безбедно и спокойно»).

В основе той части поэмы, где повествуется о борьбе науки с невежеством, — все та же идея огня, с той лишь существенной разницей, что здесь разговор идет не о какой‑либо частной победе огня, но со всей очевидностью проявляется неоспоримый факт его универсального господства во Вселенной. До сих пор мы имели дело с огнем, который живет «во мрачной глубине, под тягостью земною». Стекло явилось в мир как порыв (и прорыв) его ввысь, на поверхность Земли. Теперь через детище земного огня устанавливается связь с огнем небесным. Отнюдь не случайно эта часть поэмы открывается образом Прометея, и глубоко закономерна (именно с точки зрения внутренней логики) просветительская модернизация античного мифа. Ведь в ломоносовской версии вот что важно:

 

Не огнь ли он Стеклом умел сводить с небес?..

 

Во всемирной истории, которую пишет Ломоносов, «сведение небесного огня на Землю становится событием эпохального значения. Смыкаются нижняя и верхняя сферы мира: Вселенная предстает „огненной“ целостностью. Осмысление огня как бесконечности делает неизбежным прославление гелиоцентрической системы и сопряженной с ней идеи множества миров. В том, что именно Стекло подтверждает эту истину, — художественное оправдение былых усилий и упований огня „произвесть“ потомство, достойное себя и натуры. Дитя сторицей воздает отцу, указывая всем и вся на его центральное положение в „истинной Системе“ мира. Из глубин Земли на просторы Вселенной — таков путь огня в поэме.

Рассмотрим теперь этическую проблематику «Письма». Главный вопрос здесь: в каких отношениях прослеженная эволюция Стекла в материальной среде находится к человеческой истории поэмы? Правильно ответить на этот вопрос можно, лишь уяснив, с чего начинается в ломоносовском произведении человеческая история.

В момент катастрофы, в результате которой рождается Стекло, масса людей — это масса «смертных», находящихся в полной зависимости от природных сущностных сил. Сама по себе борьба этих сил способна породить у «смертных» только страх («И свет, отчаясь, мнил, что зрит свою судьбину!»), но ее конкретный результат (то есть Стекло) вызывает иную реакцию — удивление:

 

Увидев, смертные, о, как ему дивились!

Подобное тому сыскать искусством тщились.

 

В состязании с природой люди «превысили» ее «своим раченьем». Только после этого масса «смертных» объединяется в родовое понятие «человек» (тоже «смертный», но превышающий мастерством природу).

Это место — философский узел поэмы. Стекло как воплощение победы огня над неразумным началом мира находит себе культурное соответствие в Стекле, сделанном руками людей в соревновании с природой. Создавая Стекло (то есть повторяя победу огня), люди выступают как союзники рационального мирового начала. Созданное ими Стекло, оставаясь частью природы, вбирает в себя и нечто человеческое, а именно: духовное качество. Оно поворачивается к миру сразу двумя сторонами — и материальной и духовной:

 

Из чистого Стекла мы пьем вино и пиво

И видим в нем пример бесхитростных сердец…

 

 

Стекло в напитках нам не может скрыть примесу;

И чиста совесть рвет притворств гнилу завесу.

 

Выше уже говорилось о том, как важно не упускать из виду пассивную сущность Стекла. От людей зависит сделать его активным элементом культуры.

Если подходить к Стеклу утилитарно, с точки зрения практической выгоды, то оно по сравнению, например, с золотом или серебром ничего не стоит. Но история знает примеры, когда предприимчивые люди за «стекляшки» выменивали у иных «примитивных» народов и серебро и золото.

 

В Америке живут, мы чаем, простаки,

Что там драгой металл из сребреной реки

Дают европскому купечеству охотно

И бисеру берут количество несчетно…

 

Следовательно, при известном стечении обстоятельств Стекло может стать материальной ценностью, равной «драгому металлу»? Да, если рассуждать меркантильно. Однако ж в поэтическом мире Ломоносова такая логика не подходит. Вот как он оценивает поведение индейцев:

 

Но тем, я думаю, они разумна нас…

 

В мире Ломоносова вещь становится ценностью лишь тогда, когда она одухотворена и способна одухотворять окружающее. Здесь нет «стекляшек». Есть Стекло, которое одновременно — и непритязательное украшение, и «чиста совесть», и «пример бесхитростных сердец», которое несет с собою в мир не «ломкость лживого счастья», а прочность истинного. Вот почему американские «простаки», по Ломоносову, совершают более выгодную сделку, чем пронырливое «европское купечество».

Что же касается моральных «привесков» к злату и серебру, то они показаны Ломоносовым в следующей, почти осязаемо жуткой картине, предваряемой скорбным возгласом:

 

О коль ужасно зло! на то ли человек

В незнаемых морях имел опасный бег,

На то ли, разрушив естественны пределы,

На утлом дереве обшел кругом свет целый,

За тем ли он сошел на красны берега,

Чтоб там себя явить свирепого врага?

По тягостном труде, снесенном на пучине,

Где предал он себя на произвол судьбине,

Едва на твердый путь от бурь избыть успел,

Военной бурей он внезапно зашумел.

Уже горят царей там древние жилища;

Венцы врагам корысть, и плоть их вранам пища

И кости предков их из золотых гробов

Чрез стены подают к смердящим трупам в ров!

С перстнями руки прочь и головы с убранством

Секут несытые и златом и тиранством.

Иных, свирепствуя в средину гонят гор

Драгой металл изрыть из преглубоких нор.

Смятение и страх, оковы, глад и раны,

Что наложили им в работе их тираны,

Препятствовали им подземну хлябь крепить,

Чтобы тягота над ней могла недвижна быть.

Обрушилась гора: лежат в ней погребенны

Бесчастные! или поистине блаженны,

Что вдруг избегли все бесчеловечных рук,

Работы тяжкия, ругательства и мук!

 

Утилитарный подход к Стеклу есть зло, потому что означает утилитарный подход к культурным ценностям вообще, а это, по Ломоносову, недопустимо. Не случайно завоеватель изображается Ломоносовым как варвар, разрушающий древнюю культуру. Утилитаризм несет дисгармонию и разрушение не только в мир человека, но и в мир природы. Здесь вся природа возвращается в Хаос, в буквальном смысле слова «теряет голову»: мировой разум (то есть огонь) разрушает культурные формы («Уже горят царей там древние жилища…»), становясь фактическим союзником иррациональных сил; люди поступают наравне с животными (как вороны набрасываются на трупы); горы обрушиваются в глубину; живые завидуют мертвым; невинность и варварство равно погибают — вот итоги, которые подводит этой оргии разрушения Океан, выступающий в финале всей картины:

 

Оставив Кастиллан невинность так попранну,

С богатством в отчество спешит по Океану,

Надеясь оным вдруг Европу всю купить.

Но златом волн морских не можно утолить.

Подобный их сердцам борей, подняв пучину,

Навел их животу и варварству кончину,

Погрязли в глубине с сокровищем своим,

На пищу преданы чудовищам морским.

То бури, то враги толь часто их терзали,

Что редко до брегов желанных достигали,

О коль великий вред! от зла рождалось зло!

 

Ломоносов доводит до логического конца ограниченное представление обыденного сознания о пользе. С точки зрения Ломоносова вещь принципиально перестает быть полезной, если она служит только одному человеку. Такая вещь теряет свою ценность не только для общества, но и для самого владельца:

 

…златом волн морских не можно утолить.

 

Польза только тогда есть польза, когда она — польза для всех и каждого. Всякие поиски пользы только для себя неизбежно приводят к отысканию ее противоположности:

 

О коль великий вред!..

 

В свете сказанного выявляется и глубокое понимание Ломоносовым проблемы зла. Злом он считает несвободу в двух ее главных разновидностях. Для него несвобода духовная является обязательной, неизбежной спутницей социальной несвободы. Кастиллан (то есть кастилец, испанский завоеватель), не будучи в состоянии выработать собственного свободного суждения о пользе, необходимо должен поступать как деспот и по отношению к другим, то есть быть вредным для них. Сам раб, он делает рабами и других. От одной разновидности зла происходит другая:

 

О коль великий вред! От зла рождалось зло!

Виной толиких бед бывало ли Стекло?

 

Поразительно это внезапное появление Стекла! Ведь в разбираемом отрывке оно присутствовало, но негативно. И вот теперь оно предстает перед людьми в тот момент, когда бунт темных, иррациональных сил грозит уничтожить художественный космос поэмы. Композиционно это появление Стекла соотнесено с его рождением и так же, как прежде, связано с мировой катастрофой. Если результатом былой катастрофы стало рождение Стекла, а также выход «смертных» из естественного состояния, то теперь для людей вопрос стоит об овладении миром, а для Стекла — о возрождении в качестве универсального средства познания (орудие овладения).

Опять‑таки не случайно Ломоносов вводит далее краткий пассаж о «зрении» и об «очках». Читателю, если он плохо «видит», необходимо усилить «зрение ослабленных очей»; ибо

 

Померкшее того не представляет чувство,

Что кажет в тонкостях натура и искусство.

 

Ломоносов как бы намекает, что вещи, которые он собирается показать, сможет увидеть только человек с зорким взглядом.

История восхождения человека по ступеням познания возвращает нас в глубокую древность — все к той же «мифологической» эпохе, когда «из недр земных родясь, произошло», «любезное дитя, прекрасное Стекло». (Просто удивительна эта последовательность Ломоносова: он настойчиво «предлагает» искать «пружину действия» произведения в одном и том же месте.) Прометей, по Ломоносову, первым из людей именно посредством Стекла овладел небесным огнем. Ему же первому из людей страдания за этот подвиг были отпущены полной мерой. Вся последующая история овладения огнем — история борьбы со «свирепыми невеждами».

В ломоносовской трактовке человека, подвижническая деятельность титанов духа Прометея, Христа, Аристарха Самосского, Коперника — представляет вот какой интерес. Их предельное одиночество и мученическая судьба — это, по Ломоносову, вторичный момент. Они не могут не находиться в подобном положении, ибо они — духовно свободные люди, живущие среди рабов. Больше того, они сами идут на муки, так как в них любовь к истине преобладает над всеми остальными чувствами. При ближайшем рассмотрении истина оказывается гуманной в самой своей основе. Она состоит в признании и познании единства законов природы, что в конечном счете ведет к господству человечества во Вселенной:

 

В благословенный наш и просвещенный век

Чего не мог дойти по оным человек?

 

В свете этого качества истины, во всей их деятельности активное начало берет верх. Они не пассивные мученики, но борцы. Их борьба с врагами истины за людей, за их духовное освобождение, уже сама по себе есть истина. Борьба есть универсальный способ существования мира.

От страха перед земным огнем (незнанием) — к овладению «огненной» Вселенной (знание): такова нравственная и познавательная перспектива, которая открывается перед Человеком поэмы.

Ближайшая земная задача, вытекающая из этого всеобъемлющего вывода — эмпирическое постижение природы небесного огня, эффективное овладение им. И здесь залогом успеха — открытое Стеклом «огненное» единство мира:

 

…та же сила туч гремящих мрак наводит,

Котора от Стекла движением исходит…

…зная правила, изысканны Стеклом,

Мы можем отвратить от храмин наших гром…

Единство оных сил доказано стократно…

 

Художественная идея, получив последний мощный толчок изнутри, стремительно движется дальше и приближается вплотную к своему «порогу», за которым предмет поэмы подлежит освоению уже иными, не литературными средствами.

 

…с Парнасских гор схожу,

На время Ко Стеклу весь труд свой приложу.

 

Посредством образа Стекла он восстанавливает перед современниками страшную картину многовекового надругательства над истиной и ее сторонниками — надругательства, от которого в конечном счете страдает все человечество. Ломоносов защищает и прославляет Стекло как пример благотворного отношения людей к миру и друг к другу, как конкретное проявление общечеловеческой пользы. Освобождая истину из‑под гнета «свирепых невежд», он освобождает человечество. Подчеркнем: не только мысль о практическом применении Стекла в хозяйстве, не только мысль о возможностях, открываемых Стеклом перед наукой, лежит в основе поэмы (все это актуально для «Письма», но не исчерпывает его содержания). Глубокая гуманистическая идея духовного освобождения всего человечества — вот нравственная ось, вокруг которой вращается внутренний мир произведения, а если точнее — его миры. Эта идея по всем законам поэтической небесной механики вносит упорядоченность в их движение, не дает произведению распасться на отдельные части.

 

 

Часть четвертая

«Я не тужу о смерти»

1761—1765

 

Глава I

 

 

Никто не уповай вовеки

На тщетну власть князей земных.

Их те ж родили человеки,

И нет спасения от них.

М. В. Ломоносов

 

 

23 июля 1761 года французский посланник в Петербурге Бретель писал в донесении своему правительству; «…несколько дней назад императрица причинила всему своему двору особое беспокойство: у нее был истерический приступ и конвульсии, которые привели к потере сознания на несколько часов. Она пришла в себя, но лежит. Расстройство здоровья этой государыни очевидно».

Это был один из многих приступов, особенно участившихся во второй половине 1750‑х годов. Причем каждый из них казался последним. Екатерина II вспоминала впоследствии: «Тогда почти у всех начало появляться убеждение, что у нее бывают очень сильные конвульсии, регулярно каждый месяц, что эти конвульсии заметно ослабляют ее организм, что после каждой конвульсии она находится в течение двух, трех и четырех дней в состоянии такой слабости и такого истощения всех способностей, какие походят на летаргию, что в это время нельзя ни говорить с ней, ни о чем бы то ни было беседовать».

В такие дни из всех придворных доступ к Елизавете имел только И. И. Шувалов. В последние годы ее царствования политический вес фаворита неизмеримо возрос. Но, верный линии поведения, избранной в самом начале своего «случая», он и в это время как бы самоустранялся от большой политики. Когда М. И. Воронцов, заискивавший перед ним, предложил ему стать членом Конференции при дворе (то есть занять реально значительный политический пост: что‑то вроде члена совета министров), И. И. Шувалов в письме к тогдашнему вице‑канцлеру от 10 декабря 1757 года отказался от лестного предложения и объяснил свой отказ так: «Могу сказать, что рожден без самолюбия безмерного, без желания к богатству, честям и знатности; когда я, милостивый государь, ни в каких случаях к сим вещам моей алчбы не казал в таких летах, где страсти и тщеславие владычествуют людьми, то ныне истинно и более причины нет».

Впрочем, в самые последние годы жизни и правления Елизаветы необходимости в этом уже не было. Те или иные бумаги она подписывала, принимая их из рук только И. И. Шувалова. Он, и не занимая никакого поста в правительстве, мог вершить судьбами как отдельных людей, так и страны в целом. Однако ж именно в эту пору фаворит особенно остро ощутил всю непрочность своего истинного положения при дворе. Он даже попытался вступить в контакт с «малым двором», и прежде всего с великой княгиней Екатериной Алексеевной, — на предмет переговоров о возможном изменении старого завещания Елизаветы, составленного в пользу великого князя Петра Федоровича. Тогда обсуждались разные варианты (Петр Федорович уже тогда разочаровал многих). Как одна из возможных комбинаций в случае смерти Елизаветы рассматривалась высылка Петра Федоровича, которого и Елизавета стала недолюбливать, обратно в Голштинию и передача трона малолетнему Павлу (при этом оставшаяся в России Екатерина стала бы регентшей). Тогдашний французский посланник Лопиталь (как мы помним, завсегдатай строгановского салона) писал в 1758 году: «Иван Шувалов полностью перебрался на сторону молодого двора». Позднее он поделился со своим правительством даже таким вот наблюдением: «Этот фаворит хотел бы играть при великой княгине такую роль, что и при императрице».

Ломоносов ничего не знал о сложной и рискованной игре своего мецената. К 25 ноября 1761 года, то есть к двадцатилетнему юбилею восшествия Елизаветы на престол, он по обыкновению написал большую оду.

Ода писалась, когда императрица доживала последние дни. И сам Ломоносов был серьезно болен. Государственные дела в исходе 1761 года также оставляли желать лучшего. Семилетняя война, несмотря на успехи русского оружия, затянулась и в буквальном смысле слова выматывала огромную страну, не суля надежд на скорый исход. Ставший к этому времени канцлером, М. И. Воронцов писал незадолго до создания оды: «К немалому сокрушению, нынешняя кампания ни с которой стороны к благополучному окончанию сей проклятой войны надежд не подает». Кроме того, в 1761 году оживились академические противники Ломоносова, не оставившие своих планов его удаления из Академии. Состояние духовного утомления ощущается уже в самом начале оды, которая начинается не с традиционно восторженного обращения к музам, не с риторических вопросов к самому себе, а с неожиданно прозаической и какой‑то усталой констатации:

 

Владеешь нами двадцать лет…

 

И только потом, в процессе дальнейшего повествования авторская интонация постепенно обретает свой обычный энтузиазм, который питается в этой оде воспоминаниями о тол патриотическом подъеме, который сопутствовал восшествию Елизаветы на престол и вообще характеризовал русскую действительность начала 1740‑х годов. При чтении оды важно учитывать еще и то обстоятельство, что к моменту ее создания Ломоносов завершил работу над первыми двумя песнями героической поэмы «Петр Великий». Четвертая строфа настоящей оды принадлежит к самому проникновенному из всего, что было написано Ломоносовым о Петре:

 

Безгласна видя на одре

Защитника, Отца, Героя,

Рыдали Россы о Петре:

Везде исполнен воздух воя,

И сетовали все места;

Земля казалася пуста;

Взглянуть на небо — не сияет,

Взглянуть на воды — не текут,

И гор высокость оседает;

Натуры всей пресекся труд.

 

Траурная патетика этих строк сообщилась всей оде. Ломоносов как будто подводит итоги и правлению и жизни Елизаветы. Победы русского оружия в Семилетней войне он прославляет на широком историческом фоне от «бодрого воина Святослава» до Петра. И все‑таки высшей эмоциональной точкой оды становится прославление Елизаветы как хранительницы мира и покровительницы наук:

 

Великая Елисавет

И силу кажет и державу,

Но в сердце держит сей совет:

Размножить миром нашу славу

И выше, как военный звук,

Поставить красоту Наук.

По мне, хотя б руно златое

Я мог, как Язон, получить,

То б Музам для житья в покое

Не усумнелся подарить.

 

Редко в своих похвальных одах Ломоносов высказывался от первого лица. В 1739, 1742 году — в первой оде, посвященной Елизавете, и вот теперь — в последней оде, обращенной к ней. Прислушаемся — как раскрепощается ломоносовский дух, какая высокая и величественная поэзия рождается, когда он пишет от своего имени, когда он себя самого, наряду с Елизаветой и Петром, делает полноправным героем торжественной оды:

 

В войну кипит с землею кровь,

И суша с морем негодует;

Владеет в мирны дни любовь,

И вся натура торжествует.

Там заглушает мысли шум;

Здесь красит все довольства ум.

Се милость истину сретает, —

Воззрите, смертны, в высоту! —

И правда тишину лобзает.

Я вижу вечну красоту.

 

Финал оды интересен тем, что в нем Ломоносов косвенно высказывает свое лояльное отношение к завещанию императрицы в пользу Петра Федоровича. Ломоносов и в оде на прибытие великого князя из Голштинии (1742), и в оде на день его бракосочетания с Екатериной (1745) всячески обыгрывал совпадение имен деда и внука. Вот и теперь, заканчивая последнюю оду Елизавете, он создает аллегорический образ «Всесильного Мира», который обращается к читателям с речью, где этот двойной подтекст имени Петр очень важен:

 

«Петрова Дщерь вам ввек залогом.

Я жив, и обладает Петр

Пребуду вечно вашим Богом

И, как Елисавета, щедр».

 

Ломоносов своей поэтической интуицией верно угадал, что с приходом Петра Федоровича к власти Семилетняя война закончится. Но когда он заканчивал свою оду, он, естественно, не мог себе представить, насколько безумным и оскорбительным для русских будет этот мир…

 

 

25 декабря 1761 года в четвертом часу пополудни Елизавета Петровна умерла. К власти пришел голштин‑готторпский принц Карл‑Петер‑Ульрих под именем Петра III.

Это было умственно и физически неполноценное создание, рано лишившееся родителей, запуганное и ущемленное грубым воспитателем, голштинским обер‑камергером, в четырнадцать лет привезенное по прихоти венценосной тетки в Россию и объявленное наследником русского престола. В новом отечестве сознательное и подсознательное ощущение неполноценности прорвалось у него наружу, преобразившись в цинизм, жестокость, неопрятность, которые сплошь да рядом переходили границы разумного.

Время свое он проводил за чтением авантюрно‑эротических романов, игрою в солдатики, глумлением над горничными и пажами, шутовскими издевками за обеденным столом над знатными гостями, садистским истязанием собак и кошек, непристойными выходками в церкви, строевыми занятиями с ротой солдат, выписанных из Голштинии, подглядыванием из укромных местечек за ночными бдениями тетки. Если к этому добавить раннее пьянство, то в общих чертах картину отрочества, юности и «зрелости» нового русского императора можно считать законченной.

Во всей этой безумной и безнравственной неразберихе поползновений было одно, которое можно назвать «верховной страстью» (термин английского поэта‑философа Александра Поупа), — страсть к военному делу. Наставлявший великого князя в науках ломоносовский коллега академик Я. Я. Штелин писал, что высшим эстетическим наслаждением для его подопечного было «видеть развод солдат во время парада». Юную свою жену Екатерину Алексеевну он по целым часам заставлял стоять в карауле с мушкетом на плече у дверей своей комнаты.

Однако в силу положения, которое занимал Петр Федорович, эти психиатрические курьезы его поведения угрожали не только здоровью и достоинству окружающих, но и благосостоянию и достоинству страны, отданной ему в наследство. Он был язычески предан своему идолу, «богу войны» прусскому королю Фридриху. Став членом императорской Конференции (еще при Елизавете), он находил возможность сообщать приближенным Фридриха важные подробности затевавшихся в Семилетней войне операций, а когда в Петербург приходили те или иные известия из действующей армии, хвастался по своему слабоумию: «Все это ложь: мои известия говорят совсем другое».

Впрочем, все это в полной мере обнаружилось не сразу. По восшествии на всероссийский престол Петр III выступил с манифестом весьма пристойным и обнадеживающим: «Мы, навыкнув ее императорского величества бесприкладному великодушию в правительстве, за главное правило поставляем: владея всероссийским престолом, во всем подражать как ее величества щедротам и милосердию, так во всем последовать стопам премудрого государя деда нашего императора Петра Великого, и тем восстановить благоденствие верноподданных нам сынов Российских». Здесь на первый взгляд — и уважение к памяти Петра и Елизаветы, и попечение о благе подданных, правду сказать, серьезно подорванном и войной, и откупами, и вообще внутренней политикой вельмож‑промышленников.

Ломоносов откликается на воцарение нового монарха новой одой. Увещевая, он напоминает о Елизавете и Петре и через это пытается внушить ему мысль об ответственности перед ближайшими его предшественниками на престоле. Кроме того, он вживе показывает Петру Федоровичу, какой необычайной страной ему предстоит править:

 

Оставив высоту прекрасну,

Я небо вижу на земли:

Народов ревность всех согласну,

Как в веки все светила шли.

От Юга, Запада, Востока

Полями, славою широка,

Россия кажет верный дух

И, как Елисавете твердо,

Петру вдает себя усердо,

Едва лишь где достигнул слух.

 

 

Хребты полей прекрасных, тучных,

Где Волга, Дон и Днепр текут,

Дел послухи Петровых звучных

С весельем поминая труд.

Тебе обильны движут воды,

Тебе, Монарх, плодят народы,

Несут довольство всех потреб,

Что воздух и вода рождает,

Что мягкая земля питает

И жизни главну крепость — хлеб.

 

География отечества вновь выполняет программно‑педагогическую роль, воспитывая в новом императоре, помимо чувства ответственности, еще и чувство достоинства. Ибо сразу же вслед за этим Ломоносов переходит к вопросам внешней политики. Сначала он указывает на необходимость поддержания выгодных для России отношений с великими восточными государствами — Китаем, Индией, Японией. Затем переходит к западноевропейским делам. В 1762 году вопросом вопросов было заключение мира с Пруссией и подведение политических итогов Семилетней войны. По мысли Ломоносова, позиция России должна определяться тем очевидным фактом, что германские земли, обескровленные войною, уже не чают, вследствие русских побед, достойного для себя мира и ждут любого. С помощью простого и сильного сравнения (очевидно, навеянного воспоминаниями о своем поморском детстве) Ломоносов создает для Петра Федоровича, который, разумеется, не забыл своего природного имени — Карл‑Петер‑Ульрих, образ поверженной Германии, напряженно ожидающей от России определения своей судьбы:

 

Когда по глубине неверной

К неведомым брегам пловец

Спешит по дальности безмерной,

И не является конец,

Прилежно смотрит птиц полеты,

В воде и в воздухе приметы, —

И, как уж томную главу

На брег желанный полагает,

В слезах от радости лобзает

Песок и мягкую траву.

 

 

Германия сему подобно

По собственной крови плывет,

Во время смутно, неспособно,

Конца своих не видит бед;

На Фарос сил Твоих взирает,

К Тебе дорогу направляет

Тебе себя в покров отдать;

В согласии желает стройном

В Твоем пристанище спокойном

Оливны ветьви целовать.

 

В приведенных строках нет и тени национально‑политического злорадства по адресу немцев, есть даже сочувствие к Германии, которая «конца своих не видит бед». Но несомненно и то, что здесь Ломоносов подводит Петра III к осознанию необходимости заключить с Пруссией достойный и выгодный мир.

Ода не достигла желаемого результата. Мало того, что Ломоносов совершенно недопустимо, с точки зрения Петра III (поклонника Фридриха II), высказался в ней о Пруссии, он еще вдобавок к этому трижды помянул добрым словом «достойную супругу» императора Екатерину Алексеевну. Они с самого начала не любили друг друга, а к началу 1762 года у Петра III были все основания опасаться ее.

Сразу после смерти Елизаветы Петр III направил к Фридриху курьера с письмом, в котором содержалась униженно‑заискивающая просьба о «возобновлении, распространении и постоянном утверждении между обоими дворами к взаимной их пользе доброго согласия и дружбы». 10 мая 1762 года на торжественном обеде по случаю заключения мира с Пруссией Петр III то и дело провозглашал здравицу в честь Фридриха и даже позволил себе преклонить колени перед его портретом, чем привел в смущение как своих придворных, так и иностранных гостей.

Академические противники Ломоносова из немцев оживились: Петр III собирался реформировать Академию по своему усмотрению (о чем он без обиняков сообщил своему бывшему наставнику Я. Я. Штелину). Ломоносов на время приостанавливает борьбу против «недоброхотов российским ученым», обескураженный, пораженный в самое сердце «голстинским» презрением императора ко всему русскому. Возможно, в эту пору его не однажды посещала мысль о бесплодности подобных выступлений вообще. «Теперь трудно сказать, — писал по этому поводу в прошлом веке историк Академии П. П. Пекарский, — поступал ли так Ломоносов, имея в виду особенную склонность Петра III ко всем немцам, или же он хорошо видел, что в постоянную сумятицу, которою отличалось это кратковременное царствование, бесплодно было бы продолжать нападки, не имевшие успеха и в более спокойные времена».



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: