Идейно – композиционное своеобразие цикла очерков «Остров Сахалин» А.П. Чехова




 

В конце XIX и начале XX веков в условиях царской цензуры появились такие примеры лагерной литературы, как «Записки из Мертвого дома» Ф. М. Достоевского, «Сибирь и каторга» С. В. Максимова, «В мире отверженных» П. Ф. Якубовича, «Остров Сахалин» А. П. Чехова. Антон Павлович погрузился с головой в исследование новой для себя темы - изучил все документы, свидетельства по этому вопросу до поездки, на месте смог встретиться почти со всеми, населяющими остров, в том числе и с «политическими». Свидетельство тому - многочисленные карточки-анкеты, заполненные во время переписи (интересно, что карточки для переписи сахалинцев Антону Павловичу отпечатали в типографии каторжного поста). По ходу этой работы ему раскрывались новые жизненные явления, обогащался личный опыт, раздвигались рамки дарования Чехова как писаетля и ученого, публициста и мыслителя.

Во все времена лагерная проблематика не была популярна среди официальной литературы, не каждый художник брался за нее, находил в ней творческое вдохновение. Начиная работу над книгой, автор узнал о мнении А.Н. Плещеева, утверждавшего, что Чехов «изменяет» художественной литературе, и о мнении Вейнберга, видевшего смысл сахалинской поездки в собирании новых тем, сюжетов, которые иссякли уже у Чехова. Первые главы, которые Чехов печатал в виде статей в разных журналах, так же вызывали неоднозначные отклики. Так, Д. А. Булгаревич писал автору из Южно-Сахалинска 23 апреля 1892 года: «Статейка больно уж маленькая, но при всем том крайне интересна и симпатична… Одно только, что мне показалось, это некоторая бледность изображения сравнительно с другими Вашими произведениями. Затем, мне кажется, Вы сильно доверились нашим …сведениям. А ведь их как пишут? Со стены, проклятые, берут… Вообще же за статью спасибо. Она отрезвила хоть на некоторое время» (53, 206 – 207). Тем не менее, Чехов дорожил своей работой и уже после появления сахалинских рассказов заметил: «…кажется – все «просахалинено» (22, 111). В этих словах глубинная сущность основного конфликта произведения «Остров Сахалин» и последовавших за ним рассказов.

По глубине постижения функций образных элементов, богатства интонаций в «Острове Сахалине» выделяются труды М. Л. Семановой, И. Н. Сухих, Н.Н. Соболевской, Е.А. Гусевой, А. Ф. Захаркина и других. Важной мыслью становится идея И. Н. Сухих о «накоплении однородных фактов, выстраивании их в сложно соотносящиеся, композиционно перекликающиеся лейтмотивные ряды» (45, 82). Именно круг тем и проблем, обозначенных в «Острове Сахалине» А. П. Чехова и будет предметом нашего пристального внимания в данной главе. При этом мы будем опираться на труд И.Н. Сухих «Остров Сахалин» в творчестве Чехова», который, как нам кажется, выделяется из круга исследований данного произведения глубиной и многоаспектностью исследования материала.

Основу сюжетно – композиционного единства цикла очерков «Остров Сахалин» составляют записки исследователя: и как особый авторский угол зрения, в соответствии с которым подбирается и компонуется материал; и как многозначный образ – символ, создающийся совокупным развитием многочисленных сквозных тем, образов и мотивов, благодаря внутренней созвучности настроений, форм и красок очерков. В «Острове Сахалине» внутренне сцеплены сюжетом путешествующего исследователя сменяющиеся эпизоды из жизни каторжного острова, его обитателей, истории, переплетение судеб, цифр и фактов. Начинается путешествие с описания чувств человека, прибывшего на крайнюю точку континента, «отрывающегося» от своей земли для «легкомысленной» цели. Такое традиционное начало путевых очерков должно настраивать на спокойный лад, но слова «каторга», «колония», «суровый край», «гиляки», «солдаты» и др. вносят интонации тревоги, настораживают с первых страниц знакомства с книгой о далеком, чужом крае.

В первых главах своей работы Чехов рассказывает об истории освоения дальневосточного побережья и острова Сахалин. Эти экскурсы полны восторга перед величием и красотой природы края, глубокого уважения к русским людям, первооткрывателям этих суровых земель. В черновой рукописи «Острова Сахалин» были следующие слова, не вошедшие потом в печатный текст, несомненно, по цензурным соображениям: «Отброшенные от родины так далеко и навсегда, эти труженики обречены на пожизненную борьбу с норд – остами, туманами и опасностями, которыми им постоянно угрожают неприступные, плохо исследованные берега; труд, о котором мы, живя в Петербурге или в Москве, не можем иметь даже представления. Но им можно позавидовать. Какой бы скромной и обыденной ни казалась их деятельность в настоящее время, они займут в истории Восточного побережья не последнее место. А эта история не совсем обыкновенная в своем роде; она замечательна тем, что делали ее люди маленькие, не полководцы и знаменитые дипломаты, а мичманы и шкиперы дальнего плавания, работавшие не пушками и не ружьями, а компасом и лотом» (1, т.14, 436). Однако история освоения края кажется Чехову не только эпопеей, но и драмой. В том же черновом варианте книги Чехов писал: «Татарский берег красив, смотрит ясно и торжественно, и у меня такое чувство, как будто я уже вышел из пределов земли, порвал навсегда с прошлым, что я плыву уже в каком – то ином и свободном мире.

Быть может, в будущем здесь, на этом берегу, будут жить люди и кто знает? - счастливее, чем мы, в самом деле, наслаждаться свободой и покоем. Но эти берега уже не безгрешны и не девственны. Мы уже осквернили эти берега насилием. Этим прекрасным берегом проводили арестантов, звенели кандалы, шел смрад солонины из трюмов…» (1, т. 14, 381). Исследуя переплетение художественного и публицистического планов, согласимся с мнением Гурвича И.А., который обращает внимание на то, что природа в произведениях Чехова дается сквозь призму «конкретного» воспринимающего сознания (12, 156).

С.В. Тихомиров в своей статье раскрывает механизм этого восприятия: «Природа у Чехова всегда эмоционально окрашена, рефлексивна…Природа переживает именно те и только те чувства, которые испытывает герой: негодует, ненавидит, страдает, и, следовательно, они приписаны ей самим героем…Природа зависит от оценивающего его и подчиняющего себе непрозрачного сознания героя…» (46, 17 - 22). Так как автор отказывается от прямых оценок и суждений о поступках героев своего очеркового произведения, а делает это только через описание природы, закономерно возрастает роль имеющихся в произведении пейзажных зарисовок. В них мы видим те чувства, которые испытывал путешественник, какой эмоциональный груз лежал на душе писателя, решившего самостоятельно исследовать этот остров.

Тема прибытия на остров и его первые описания сложны и многоаспектны. Подплывая к каторжному острову, автор описывает то, как их встретила эта земля: «Едва мы бросили якорь, как потемнело небо, собралась гроза, и вода, приняла необыкновенный, ярко-зеленый цвет…на берегу в пяти местах большими кострами горела сахалинская тайга. Сквозь потемки и дым, стлавшийся по морю, я не видел пристани и построек и мог только разглядеть тусклые постовые огоньки, из которых два были красные. Страшная картина, грубо скроенная из потемок, силуэтов гор, дыма, пламени и огненных искр, казалась фантастической… И все в дыму, как в аду»(1, т. 14, 55-58). Так впервые возникает главная тема произведения - тема сахалинского «ада», которая станет лейтмотивной мелодией, проявляющейся в других образах, и пройдет через все произведение, создавая целостное впечатление о жизни острова Сахалин. Трагические предчувствия в повествовании усилены сравнением прибытия на остров с путешествием античного героя и его встречами с адскими чудовищами: «Впереди чуть видна туманная полоса – это каторжный остров; налево, теряясь в собственных извилинах, исчезает во мгле берег, уходящий в неведомый север. Кажется, что тут конец света и что дальше уже некуда плыть. Душой овладевает чувство, какое, вероятно, испытывал Одиссей, когда плавал по незнакомому морю и смутно предчувствовал встречи с необыкновенными существами» (1, т. 14, 45). Приветствуя цивилизацию девственного края, Чехов не забывает напомнить, какой страшной ценой было оплачено его освоение. Так, описывая Александровскую долину, в недавнем прошлом – одно из самых гиблых мест острова, Чехов пишет о том, «какая масса тяжкого, воистину каторжного труда уже потрачена на культуру этого места… Теперь же на месте тайги, трясин и рытвин стоит целый город, проложены дороги, зеленеют луга, ржаные поля и огороды, и слышатся уже жалобы на недостаток лесов. К этой массе труда и борьбы, когда в трясине работали по пояс в воде, прибавить морозы, холодные дожди, тоску по родине, обиды, розги и – в воображении встают страшные фигуры. И не даром один сахалинский чиновник, добряк, всякий раз, когда мы вдвоем ехали куда-нибудь, читал мне некрасовскую Железную дорогу» (1, т. 14, 81).Так в третьей главе появляется тема каторжан и каторжного труда.

В 12 главе автор описывает свое второе прибытия уже на южный Сахалин. Переезд Чехова с Северного на Южный Сахалин композиционно делит произведение на две части. Акцент автора на этом событии подчеркивает значение сюжетной линии путешествия, роль которого, наряду с ролью каторги и каторжан отмечает исследователь И.Н. Сухих. Ученый раскрыл помимо «материального» членения текста «наличие в каждой из этих частей, во всей книге, двух тематических линий: история чеховского путешествия и жизнь человека на каторге» (45, 79). Таким образом, происходит расчленение произведения, необходимое для решения двух задач, стоящих перед автором: рассказать о своем исследовании и о жизни сахалинцев, вскрыть причины такой жизни. Путешественник знакомит читателя с южным Сахалином, начиная свой рассказ с описания природы. Прибывая на южную часть Сахалина, Чехов снова видит адское пламя: «…Проплыли верст восемь – и на берегу заблестели огни: это была страшная Воеводская тюрьма, а еще немного – показались огни Дуэ» (1, т. 14, 190). Прибыв на Корсаковский пост, писатель совершает прогулку к новой квартире: «Было темно и тихо, море глухо шумело, и звездное небо хмурилось, как будто видело, что в природе готовится что-то недоброе» (1, т. 14, 198). Как видно, для передачи своих ощущений о первом впечатлении от южной части острова автор использует художественный прием олицетворения: «небо хмурилось», «дрожит пристань» (1, т.14, 59), «рев и свист норд-оста» (1, т. 14, 198), «море ревело», «сильный ветер гнул деревья», «дождевые капли били в лицо» (1, 199), как свидетельство «избыточности творческого воображения и личной инициативы художника (как бы перекрывающего собой открывающийся ему мир)» (25, 218). Так через картины природы Чехов выражает свои чувства и ощущения, открываются субъективные поводы оценивать сахалинскую жизнь как неблагоприятную для человека, что, в свою очередь, рождает дополнительные ассоциации и ощущения у читателя. Этот художественный прием является важным моментом и в оценке произведения как художественно-публицистического. А развернутая пейзажная зарисовка в конце XIII главы приобретает уже откровенно символический смысл, трагедия Сахалина вписывается в этот пейзаж, определяет его настроение: «Море на вид холодное, мутное, ревет, и высокие седые волны бьются о песок, как бы желая сказать в отчаянии: «Боже, зачем ты нас создал?» Это уже великий, или Тихий, океан. На этом берегу Найбучи слышно, как по стройке стучат топорами каторжные, а на том берегу, далеком, воображаемом, Америка. Налево видны в тумане сахалинские мысы… а кругом ни одной живой души, ни птицы, ни мухи, и кажется непонятным, для кого здесь ревут волны, кто их слушает здесь по ночам, что им нужно и, наконец, для кого они будут реветь, когда я уйду. Тут, на берегу, овладевают не мысли, а именно думы; жутко и в то же время хочется без конца стоять, смотреть на однообразное движение волн и слушать их грозный рев» (1, т. 14, 210 - 211).

В первой половине книги неоднократно возникает лирическая интонация, автор успевает на мгновение оторвать свой взгляд от бритых голов и увидеть экзотический сахалинский пейзаж, за звоном кандалов расслышать вечный шум моря. Огромная белая луна, гигантские лопухи, похожие на трех черных монахов… «Утро было яркое, блестящее, и наслаждение, которое я испытал, усиливалось еще от гордого сознания, что я вижу эти берега» (1, т. 14, 51). Однако совсем скоро интонация меняется, пейзаж постепенно пропитывается сахалинским духом, свет маяка во время ночной прогулки напоминает уже «красный глаз каторги», сознание с большим трудом переключается на созерцание природы: «Чем выше поднимаешься, тем свободнее дышится; море раскидывается перед глазами, приходят мало-помалу мысли, ничего общего не имеющие ни с тюрьмой, ни с каторгой, ни с ссыльною колонией, и тут только сознаешь, как скучно и трудно живется внизу. Каторжные и поселенцы изо дня в день несут наказание, а свободные с утра до вечера говорят только о том, кого драли, кто бежал, кого поймали и будут драть; и странно, что к этим разговорам и интересам сам привыкаешь в одну неделю и, проснувшись утром, принимаешься прежде всего за печатные генеральские приказы - местную ежедневную газету, и потом целый день слушаешь и говоришь о том, кто бежал, кого подстрелили и т.п. На горе же, в виду моря и красивых оврагов все это становится донельзя пошло и грубо, как оно и есть на самом деле» (1, т. 14, 106 - 107). Красота, гармония, естественность «равнодушной природы», противопоставленная «мышьей суете» искаженной человеческой жизни, - одна из сквозных, лейтмотивных чеховских тем. В этой связи заслуживает внимание исследование Е.А. Гусевой, которая отмечает наличие в книге Чехова переходов от одного настроения к другому, и особо останавливается в этой связи на описаниях моря. В своей статье «Зарисовки природы в художественном мире книги очерков А. П. Чехова «Остров Сахалин» она отмечает, что «море и в рассказах Чехова, и в его очерках изображено не только в предметной тождественности себе, а так, как оно воспринимается героем или автором - повествователем» (13, 86). Таким образом, Е. А. Гусева в данной работе отмечает полифункциональность описания Чеховым природы, выявляет его эмоциональный и психологический фон, который передает авторское отношение к происходящему и является «ландшафтом настроений» (13, 82).

Природа становится лейтмотивным образом в книге Чехова и образует дополнительный художественный план. В описании прибытия на остров (во второй и двенадцатой главах) природа играет роль важнейшего средства эмоциональной передачи впечатлений автора, его душевного состояния. Путешественник надеется на положительные результаты поездки на южный Сахалин. Чехову с момента отплытия кажется, что все говорит об этом: он не только встречает «веселое общество», просмеявшееся первый день поездки, а на другое утро «…опять смех, и недоставало только, чтобы киты, высунув морды из воды, стали хохотать, глядя на нас» (1, т. 14, 191). Тут же путешественник замечает, что «…как нарочно, погода была теплая, тихая, веселая. Слева близко зеленел Сахалин, именно та его пустынная, девственная часть, которой еще не коснулась каторга; справа в ясном, совершенно прозрачном воздухе еле-еле мерещился Татарский берег. Здесь уже пролив более похож на море и вода не так мутна, как около Дуэ; здесь просторнее и легче дышится». Но прибытие в Южный Сахалин постепенно разрушает иллюзии, надежды на лучшую жизнь здесь в сравнении с северной частью острова. Совершая прогулку по берегу, автор увидел «скелет молодого кита, когда-то счастливого, резвого, гулявшего на просторе северных морей, теперь же белые кости богатыря лежали в грязи и дождь точил их…» (1, т. 14, 199). Этот символический образ вновь напоминает читателю, что репортаж ведется все с того же каторжного, адского острова. Все описанные выше очерки можно отнести к художественным. Затем лирика практически исчезает со страниц «Сахалина», словно вымораживается страшной реальностью. В то же время возрастает количество прямых суждений о проблемах сахалинской действительности, что позволяет охарактеризовать очерки второй части как проблемные. М. Л. Семанова отмечает, что книга довольно четко делится на две части: «Первые тридцать глав строятся как очерки путевые (передвижение повествователя по Северному, а затем и Южному Сахалину); главы XIV – XXIII - как очерки проблемные» (38, 783). Вслед за М.Л. Семановой отметим, что внешне строение каждой главы очень похоже: путешественник переезжает из одной тюрьмы или населенного пункта в другой. Но темы, которые он поднимает в этих главах, меняются: они усложняются жизнеописанием людей, событий, особенностями чеховского психологизма.

Исследователи творчества С. В. Максимова, Ф. М. Достоевского и А. П. Чехова сходятся в одном – каторга – место не исправления людей, а страшного истязания над ними, при этом совсем неважно, несет он наказание или нет. Нельзя не согласиться с выводом Ю.В. Лебедева, утверждающего, что «на прочность тут проверяется не только индивид: испытывается человеческая природа…» (24, 88). В этой связи тема каторги и каторжан входит во вторую сюжетную линию и может рассматриваться как второй план, на котором автором показываются разные судьбы и события.

Ключевым образом линии каторги являются сахалинские тюрьмы. Жизнь в Дербинской тюрьме показана столь подробно не потому, что перед нами уникальное место, а, наоборот, потому, что это типичное явление. В девятой главе Чехов подробно рассказывает о ночлеге в селении Дербинском: «Дождь, не переставая, стучал по крыше и редко-редко какой-нибудь запоздалый арестант или солдат, шлепая по грязи, проходил мимо…Капли, падавшие с потолка на решетки венских стульев, производили гулкий, звенящий звук, и после каждого такого звука кто-то шептал в отчаянии: «Ах, боже мой, боже мой!» Рядом с амбаром находилась тюрьма. Уж не каторжные ли лезут ко мне подземным ходом? Но вот порыв ветра, дождь застучал сильнее, где-то зашумели деревья- и опять глубокий, отчаянный вздох: Ах, боже мой, боже мой!»

Утром выхожу на крыльцо. Небо серое, унылое, идет дождь, грязно. От дверей к дверям торопливо ходит смотритель с ключами.

- Я тебе пропишу такую записку, что потом неделю чесаться будешь! – Я тебе покажу записку!

Эти слова относятся к толпе человек в двадцать каторжных, которые, как можно судить по немногим долетевшим до меня фразам, просятся в больницу. Они оборваны, вымокли на дожде, забрызганы грязью, дрожат: они хотят выразить мимикой, что им в самом деле больно, но на озябших, застывших лицах выходит что-то кривое, лживое, хотя, быть может, они вовсе не лгут. «Ах, боже мой, боже мой!» - вздыхает кто-то из них, и мне кажется, что мой ночной кошмар все еще продолжается. Приходит на ум слово «парии», означающее в обиходе состояние человека, ниже которого уже нельзя упасть. За все время, пока я был на Сахалине, только в поселенческом бараке около рудника да здесь, в Дербинском, в это дождливое, грязное утро, были моменты, когда мне казалось, что я вижу крайнюю, предельную степень унижения человека, дальше которой нельзя уже идти» (1, т. 14, 151-152). Верный своему методу, Чехов видит «предельную степень унижения человека» не в страшных преступлениях и злодействах, не в сцене телесного наказания, а в такой привычной, наверное, для сахалинского быта (да только ли сахалинского?) картине: люди, которые и болеть могут только по разрешению, которые потеряли способность владеть даже собственным лицом, хотят выразить мимикой одно, а получается совсем другое - «парии», будто шагнувшие в дождливое утро из ночного кошмара. А несколько ранее, еще до вступления на адову землю каторжного острова, Чехов ясно увидит в утреннем свете другую сцену из жизни каторжан: «На амурских пароходах и «Байкале» арестанты помещаются на палубе вместе с пассажирами III класса. Однажды, выйдя на рассвете прогуляться на бак, я увидел, как солдаты, женщины, дети, два китайца и арестанты в кандалах крепко спали, прижавшись друг к другу; их покрывала роса и было прохладно. Конвойный стоял среди этой кучи тел, держась обеими руками за ружье, и тоже спал» (1, т. 14, 44). В этом наблюдении, которое автор ввел в примечание, возникает удивительный символ непрочного человеческого братства: солдаты, женщины, дети, арестанты спят, прижавшись друг к другу, - все барьеры, разделяющие людей, на мгновение исчезли. Включением этого сюжета Чехов показывает, что разграничение людей на каторжников и остальных – искусственное и ненормальное. Ярче всего положение каторжников можно понять через галерею портретов, отобранных писателем.

В связи с тем, что по законам реализма не исключительное является объектом художественного изображения, а обыденное, типичное, Чехов мало внимания уделяет закоренелым преступникам вроде известнейшей авантюристки Соньки Золотой Ручки. Его интересуют главным образом такие заключенные, как Егор, скромный, работящий мужик, попавший на каторгу совершенно случайно, из-за безразличия суда в вопросе досконального следствия, или бродяга Никита Трофимов, прозванный Красивым, вся вина которого состояла в том, что он не вынес тяжести тогдашней военной службы. Но, несмотря на все тяготы и лишения жизни, Красивый отвечает на вопрос путешественника о том, как ему живется: «Жизнь, нечего бога гневить, хорошая. Слава тебе господи!» (1, т. 14, 85)Так рассказ о жизни каторжников оборачивается размышлением об участи простых русских людей, в силу трагического стечения обстоятельств оказавшихся на Сахалине. В книге возникают и такие противопоставления сахалинского мира, бытия: зыбкое человеческое братство и предельное человеческое падение, реальность ночных кошмаров и утренние мгновения надежды. Впоследствии, «философия отчаяния», отмеченная Чеховым, будет озвучена в рассказе 1892 года «В ссылке» перевозчиком Семеном Толковым: «Ежели, говорю, желаете для себя счастья, то первее всего ничего не желайте». И Толковый вот уже 22 года «ходит от берега к берегу» на карбасе, живет впроголодь в убогой избушке, довел себя «до такой точки, что может голый на земле спать и траву жрать», и в этом смирении со своим положением видит смысл своей жизни и даже превосходство над другими: «Богаче и вольнее меня человека нет… Мне хорошо… Дай бог всякому такой жизни». Создавая образ Толкового, Чехов воспользовался некоторыми чертами ссыльнокаторжного Красивого из книги «Остров Сахалин»; это тоже перевозчик, уже 22 года на Сахалине, «капитан единственного в своем роде корабля», он также живет впроголодь в убогой юрте у перевоза и также убежден, что жизнь его «нечего бога гневить, хорошая», что «повиноваться надо». Но автор рассказа «В ссылке» изобразил Толкового – «непротивленца» - человеком озлобленным, недоброжелательным, в то время как Красивый обращен к людям. Всякое стремление человека к счастью, к активному самостоятельному устройству своей жизни и к помощи другим встречает насмешку Толкового, а неудачи на этом пути – злорадное торжество. С удовольствием рассказывает он, как рушились одна за другой иллюзии счастья у одного из ссыльных: покинула приехавшая было жена, смертельно заболела любимая дочь. Несчастья этого «неугомонного» человека, который не хотел внимать призывам к смирению, вызывают у Толкового злобное чувство победителя. Эта ситуация имеет много общего с эпизодом седьмой главы сахалинских очерков. М. Л. Семанова считает, что «дело не только в сходных героях и ситуациях рассказа «В ссылке» и сибирских, сахалинских очерков, но и в идее «противления» злу, которая созревала у писателя во время путешествия и которая нашла выражение в спорах героев» (39, 55). Например, в главе двадцать второй «Сахалина» Чехов противопоставлял философии пассивности «незасыпающее сознание жизни», которое побуждает бежать с острова: «Если он (ссыльнокаторжный) не философ, которому везде и при всех обстоятельствах живется одинаково хорошо, то не хотеть бежать он не может и не должен» (1, т. 14, 307).

Со свойственной Чехову краткостью в «Рассказе Егора» описана судьба несправедливо осужденного крестьянина, крушение судна, на котором он плыл в ссылку, его каторжный труд и христианское смирение. И ему придает сил любовь к своей семье, детям: «Одно вот только – детей жалко… Бога молил… чтобы детям ума-разума послал» (1, т. 14, 111). Автор одним - двумя штрихами обрисовал портрет человека «неуклюжего, неповоротливого, как говорится, увальня». Пользуясь достоверным материалом, Чехов в этом очерке «слил сотни рассказов» рядовых сахалинцев. Этот рассказ является важным как в структуре книги, так и в формировании линии второго плана, на которую нанизываются судьбы попавших на Сахалин, событий, описываемых автором, не случайно он выделен в самостоятельную главу.

Не злоупотребляет Чехов и описанием всевозможных зверств по отношению к заключенным, хотя и рассказывает о наиболее показательных в этом отношении эпизодах. Несравненно больше волнует его общая атмосфера, общая обстановка, в которой находятся заключенные и надзирающие за ними чиновники. «…Каторжник, - пишет Чехов в главе о дуйских копях, - как бы глубоко он ни был испорчен и несправедлив, любит всего больше справедливость, и если ее нет в людях, поставленных выше его, то он из года в год впадает в озлобление, в крайнее неверие. Сколько благодаря этому на каторге пессимистов, угрюмых стариков, которые с серьезными, злыми лицами толкуют без умолку о людях, о начальстве, о лучшей жизни, а тюрьма слушает и хохочет, потому что в самом деле выходит смешно» (1, т. 14, 146 - 147) В этих условиях жестокость, насилие, произвол оказывались повседневным, бытовым явлением. Уходили в прошлое времена, когда на каторге зверствовали темные, невежественные службисты. Теперь на Сахалине стало много молодых, образованных чиновников, однако нравы остались прежними. С плохо скрытой иронией Чехов писал по этому поводу: «Времена изменились; теперь для русской каторги молодой чиновник более типичен, чем старый, и если бы, положим, художник изобразил, как наказывают плетьми бродягу, то на его картине место прежнего капитана – пропойцы, старика с синим багровым носом, занимал бы интеллигентный молодой человек в новеньком вицмундире» (1, т. 14, 251). Чехову важна психология не только каторжан, но тех, кто за ними надзирает, управляет каторгой. Автор приходит к выводу, что эти люди тоже меняются в худшую сторону.

Поднимая тему тюремного существования, автор относит ее ко всей России. Закономерно в этой связи утверждение М.Л. Семановой, которая считает, что Чехов, подняв лагерную тему в «Острове Сахалине», продолжает ее в других рассказах 90-х – 900 годов: «Спор на эту же тему продолжат герои «Палаты №6» (1892). Произведение это находится в несомненной связи с сахалинским путешествием. Именно оно привело писателя к выводу, что современная русская действительность – дом для умалишенных или тюрьма» (39, 60):«Недалеко от больничного забора… стоял высокий белый дом, обнесенный каменной стеной. Это была тюрьма. «Вот она действительность!» - подумал Андрей Ефимович, и ему стало страшно». Это сравнение не единственный раз звучит в рассказе «Палата №6». Оно поддерживается многократными упоминаниями о тюрьме, настойчивыми сопоставлениями больницы с тюрьмой, «маленькой Бастилией», которую давно бы надо было разнести: железные решетки на окнах, забор с гвоздями, обращенными остриями кверху, «какие бывают только у больничных и тюремных построек», кровати, привинченные к полу, одежда больных, напоминающая арестантскую: Рагин «чувствовал, что в новом костюме он похож на арестанта». Постоянно соседствуют слова «преступник» и «сумасшедший», «больница» и «тюрьма»: «скажут, что вы сумасшедший или преступник»; «когда общество ограждает себя от преступников, психических больных…»; «раз существуют тюрьмы и сумасшедшие дома…»; «Разве в суде и в тюрьме вам будет хуже, чем здесь? А если сошлют на поселение и даже на каторгу, то разве это хуже, чем сидеть в этом флигеле?» Впечатление о действительности – тюрьме передано в словах Громова, страдающего манией преследования и нивелирующего понятия: больничная палата и тюремная камера: «Я забыл тут, в тюрьме все, что учил». Громов просит, как награды за страдания, права на «одиночное заключение». Хотя действие развивается, главным образом, в палате для умалишенных, но Чехов раздвигает рамки повествования, показывая за больницей (тюрьмой) провинциальный город, а на дальнем плане – столицу. То, что в обнаженном виде предстает в палате №6: беспорядок, произвол, насилие, осуществляемое внушительными кулаками солдата – сторожа Никиты, полуголодное, однообразное существование обитателей палаты – оказывается характерным и для «внешнего мира». Роль Никиты здесь выполняют, хотя и не так откровенно, местные «Унтеры Пришибеевы», полицейские и жандармы, судьи, «формальное, бездушное отношение» которых при полной неразберихе судопроизводства ведет нередко к «случайностям», «судебным ошибкам», к тому, что «невинного человека лишают всех прав состояния и присуждают к каторге». Почмейстер Михаил Аверьянович – в своем ведомстве, врач Хоботов – в своем чувствуют себя такими же царьками, как сторож Никита в палате №6. Им представлена бесконтрольная власть над подчиненными, и они ею пользуются в полной мере. В создании образа грозного почмейстера Чехов также использует сахалинские документы и впечатления о начальнике почтово-телеграфной конторы Петре Наитаки. В очерках не названы его имя и фамилия, но именно в нем автор видит типичные черты сахалинских администраторов. Чехову были известны многие случаи, в которых проявились коварство и грубый деспотизм Наитаки (мы узнаем о них из архивных документов). Таким образом, каторга на острове Сахалине существует не сама по себе. Это сложный организм, модель мира. Изучает Чехов его во всех аспектах, от очерка к очерку расширяет круг тем и образов. И возникает еще одна тема: отражение сахалинского «ада» писатель видел в разных областях сахалинской жизни, в частности в семье, законной и незаконной. По мнению автора, семейный вопрос на острове поставлен отвратительно и недальновидно. Случайность и необдуманность в организации сельскохозяйственных поселений из законных и незаконных семей и вольных поселенцев-одиночек «производят впечатление не сельского общества, а случайного сброда» (1, т. 14, 257) Так, отличившимся примерным поведением поселенцам и крестьянам разрешалось получить бабу из прибывших арестанток. «Каждый выбирает; без кислых гримас, без усмешек, а совершенно серьезно, относясь «по-человечеству» и к некрасоте, и к старости, и к арестантскому виду; он присматривается и хочет угадать по лицам: какая из них хорошая хозяйка? Вот какая-нибудь молодая или пожилая «показалась» ему; он садится рядом и заводит с нею душевный разговор. Она спрашивает, есть ли у него самовар, чем крыта у него изба, тесом или соломой. Он отвечает на это, что у него есть самовар, лошадь, телка по второму году и изба крыта тесом. Только уже после хозяйственного экзамена, когда оба чувствуют, что дело кончено, она решается задать вопрос:

- А обижать вы меня не будете?

Разговор кончается. Женщина приписывается к поселенцу такому-то, в селение такое-то – и гражданский брак совершен» (1, т. 14, 264)

Печальна участь попавших на Сахалин законных жен, добровольно пришедших за своими мужьями. Уже в трюме парохода им описывали ужасы сахалинской жизни, но действительность оказывалась куда горше. От голода и безделия многие начинают «зарабатывать своим телом», пьют и бранятся. Отлична судьба этих женщин, которые «ехали жизнь мужей поправить и свою потеряли» от судьбы каторжных женщин. Взгляд на законных жен у сахалинских начальников вообще особенный: «не то она человек, хозяйка, не то существо, стоящее даже ниже домашнего животного»(1, т. 14, 267) Мотив неестественности семейного устройства проходит через все произведение, и как горький вывод звучат слова автора о том, что «в атмосфере, испорченной тюрьмою и неволей, семья давно уже сгнила, а на месте ее выросло что-то другое» (1,т. 14, 270). Чехов и здесь не дает названия этому «другому», давая право домыслить это тому, кто вместе с ним совершает на страницах книги путешествие.

Эта мысль, высказанная в черновой рукописи «Сахалина», является организующей и в рассказе «Бабы», где изображается не столько преступление, сколько его предыстория, обвиняются не сами «преступницы», а обстоятельства их жизни. Психология поступков, преступлений важна для Чехова как для ученого, психолога, писателя. Рассказ создавался летом 1891 года, когда Чехов интенсивно работал над черновой рукописью «Сахалина». Между этими произведениями как будто нет видимой связи. Действие и в авторском повествовании, и в рассказе «проезжего», «делового, серьезного и знающего себе цену» мещанина Матвея Савича происходит далеко от каторжного острова, в центральной полосе России. Машенька, по подозрению в отравлении мужа, была сослана в Сибирь, но «не дошла до Сибири – в губернии заболела горячкой и померла в остроге». Невестки кабатчика Дюди: «Варвара, взятая из бедной семьи», и Софья, брошенная мужем и оставленная в доме свекра, мечтают отравить их, но боятся греха, наказания, суда, собственной совести. Преступление не состоялось. Но в самой готовности к нему, в несчастливых судьбах нескольких женщин, объединенных заглавием «Бабы», обобщено много историй, услышанных Чеховым на Сахалине, много фактов, зафиксированных в документах: «57% женщин были осуждены за убийство, главным образом за отравление, за преступления романтического и семейного характера: «За мужа пришла», «За свекровь пришла». Это все больше убийцы, жертвы любви и семейного деспотизма… Любовный элемент играет в их печальном существовании роковую роль и до суда и после суда» (1, т. 14, 211 - 212).

Наблюдая на Сахалине тяжелое рабское положение женщин, их покорность и глухую борьбу за свою независимость, Чехов искал объяснение преступлений женщин в обстоятельствах их прошлой жизни в России. «Жизнь, которую они пережили у себя дома, и которая довела их до преступления и погубила их души, как им кажется, на веки вечные, представляется им по воспоминаниям страшнее тюрьмы и каторги» (1, т. 14, 228).

В финале очерков автор подытожил свои впечатления об уродливых отношениях между людьми, в которых проявился весь склад сахалинского быта с его деспотизмом, крайним подавлением человеческой личности. Три последних очерка посвящены наказаниям каторжных, беглым и причинам бегства, а также болезням и смертности на острове. Даже тематизм выстроенных в такой последовательности глав раскрывает главный вывод произведения – к нормальной жизни эти люди никогда не вернутся, им одна дорога – в вечное страдание. Показательна в этом отношении концовка XXI главы, рассказывающая о наказаниях: «Когда сняли казненных, то доктора нашли, что один из них еще жив. Эта случайность имела особое значение: тюрьма, которой известны тайны всех преступлений, совершаемых ее членами, в том числе палач и его помощники, знали, что этот живой не виноват в том преступлении, за которое вешали.

- Повесили в другой раз, - заключил свой рассказ начальник округа. – Потом я не мог спать целый месяц» (1, т. 14, 363) Причины бессонницы, размышления по поводу случившегося, не стали объектом этого сюжета, но на наш взгляд, являются столь же значимыми, сколько и сам сюжет. Первые строки следующей главы рассказывают о близости Сахалина к материку и о том, как он «манит к себе и искушает ссыльного, обещая ему свободу и родину» (1, т. 14, 364). Так возникают причинно-следственные выводы, которые делает за автора читатель: выжить на Сахалине нельзя, но остается лишь мечтать об освобождении или пытаться бежать.

Пройдя по всем кругам сахалинского ада – от вступления каторжника на остров до его смерти, Чехов заканчивает книгу главой о сахалинском лазарете. Вряд ли можно объяснить это только интересом Чехова - врача к медицинскому обслуживанию ссыльных. Если подходить к книге с требованиями «физиологического очерка», глава явно оказывается не на месте, книга обрывается на полуслове. Конечно, в силах Чехова было композиционно «закруглить» повествование по-другому: сухим перечнем расхода лекарств на Сахалине, ироническим комментарием («Всего, не считая извести, соляной кислоты, спирта, дезинфекционных и перевязочных средств, по данным «Ведомости», потрачено шестьдесят три с половиной пуда лекарств; сахалинское население, стало быть, может похвали



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: