ПРОКЛЯТИЕ «РУССКОГО ДУХА»




О КНИГЕ С. ВОЛКОВА

Автор этой книги врезается своей мыслью и чувством во многие наиболее затянутые узлы сегодняшних идеологических споров. В самом этом факте вроде бы нет ничего непривычного; сейчас статьи — да и целые книги — такого рода публикуются одна за другой. Однако книга эта существенно выделяется из общего порядка.

Во-первых, ее автор по теперешним меркам молод, ему еще нет сакраментальных тридцати пяти лет. Между тем подавляющее большинство нынешних спорщиков — это люди, которые активно выступали в печати уже в период «застоя», или еще ранее — в пору «оттепели», или даже в сталинские времена. И на мыслях очень многих из таких авторов словно бы висят тяжелые гири прошлого, от которых они едва ли способны освободиться. Они склонны постоянно танцевать от какой-либо заветной для них «печки» — например, от 1966-го, или 1937-го или, в крайнем случае, 1929 года.

Что же касается сверстников автора этой книги, они — за весьма редкими исключениями — либо говорят о частностях, не смея «свое суждение иметь» о целостности истории и современности, либо поддакивают и вторят тем старшим коллегам, о которых сказано выше,— как бы перевешивая на себя их гири...

Автор же рекомендуемой мною читателям книги решает все сам: в мире книги обнадеживает и радует внутренняя духовная свобода или, вернее, воля (во всем многогранном значении этого слова). Речь идет, разумеется, не о «воле» некоего самостийного индивидуума, но о воле гражданина своего тысячелетнего Отечества, которая неподвластна анархическим и нигилистическим соблазнам — соблазнам, коим ныне очень нелегко не поддаться.

Во-вторых, книга написана человеком, тщательно и глубоко изучающим историю. А это, увы, необычайная редкость в сегодняшней публицистике. В ней прямо-таки царят авторы, которые (к какому бы «направлению» они ни принадлежали) имеют крайне поверхностные, смутные, отрывочные и полученные из вторых, либо даже третьих рук представления об исторических фактах — будь то факты дореволюционной или же послеоктябрьской эпохи: кстати сказать, на страницах книги не раз основательно доказывается, что многие ходячие, навязшие в зубах «понятия» об исторических фактах и событиях буквально противоположны реальностям истории.

Указанные мною две «особенности» книги (именно особенности, ибо они отличают ее от «типичных» сегодняшних сочинений) обусловливают ее незаурядное значение и ее (в чем не сомневаюсь) интересность для любого читателя.

Конечно, сами «особенности» обеспечены личным умом, трудолюбием и одаренностью автора. И я рад представить читателям эту яркую и весомую книгу.

Вадим Кожинов

ПРОКЛЯТИЕ «РУССКОГО ДУХА»

Идеологические послабления последних лет, известные под общим названием «гласности», породили, естественно, всплеск самых разноречивых высказываний. Надежда, что сказавший А рано или поздно должен будет сказать Б, вытекает из привычки к логическому мышлению и потому почти всеобща. Другое дело, каким будет это Б. Тут уже надежда конкретизируется, и мнения расходятся в соответствии с политическими убеждениями. Чем больше «гласности», тем очевиднее, что основная борьба развертывается не между теми, кто за и против перестройки, а среди тех, кто за. Голоса тех, кто против, почти замолкли: им нечего сказать, кроме того, что уже говорилось раньше, а теперь вроде бы официально отвергнуто. Перестройка дает возможность высказаться, поэтому, все, кому есть что сказать,— за нее, за перестройку (хотя и каждый за свою). Попытки отдельных лиц и групп говорить от имени перестройки по-человечески понятны, ибо представляют привычные (и столь же естественные) стремления опереться на «власть» (так как власть ныне — «перестройка»), но довольно забавны, поскольку последняя избегает выражать свои симпатии и предпочтения.

Сознание человека «толпы» воспринимает обычно лишь небольшое число понятий, имен и символов, каждому из которых соответствует отрицательное или положительное значение. Поэтому вместо одних стереотипов всегда нужны другие. То ли оттого, что «властители дум» сами являются продуктами тоталитарного сознания, то ли, не являясь таковыми, отдают себе отчет в свойствах той массовой аудитории, к которой они обращаются, но так называемая идейная борьба идет на уровне манипуляции стереотипами. Слова-символы «народ», «сталинизм», «демократия» и т, п. практически лишены содержательного значения и служат лишь (с добавлением слов «сторонник» или «противник») средством взаимного шельмования, при этом лучшим путем дискредитации какого-либо символа видится связывание его с другим, заведомо непопулярным в данный момент.

В свете этого представляет интерес рассмотрение некоторого комплекса представлений о том, наследием чего является сталинизм. Хотя конкретный режим еще многим памятен (а его производные — так почти всем), понятие это, в том виде, как оно употребляется в дискуссиях, предельно неконкретно, столь же неопределенно, как и «русский национальный дух», о взаимосвязи сталинизма с которым и пойдет речь. Тем не менее, нет недостатка в спорах о том, чужды ли революция и сталинизм «русскому духу» или нет, а может быть, революция не чужда, а сталинизм чужд, или, напротив, сталинизм присущ, революция — чужда. Интеллигентско-либеральное сознание по-разному отвечает на вопрос, способны ли «мы» посредством перестройки стать «как все люди» (на Западе), который его очень беспокоит. Одни с умилением ощущают, что достаточно было чуть-чуть ослабить ошейник, и вот они уже себя таковыми и чувствуют, другие торопятся их одернуть и напомнить о каиновой печати, наложенной печальным фактом их рождения в совершенно безнадежной стране, сущностью которой является антибуржуазность и антизападничество, под какими бы обличиями эти явления ни выступали, а посему никогда им не сравняться с «настоящими людьми», что бы они о себе ни воображали.

Эта часть интеллигентской публики склонна во всем винить страну обитания. Собственно, представление о том, что Россия есть средоточие мирового зла,— это убеждение такого рода, с которым бесполезно полемизировать как по причине того, что это дело вкуса, так и потому, что воздействие символов и ассоциаций иррационально по своей природе: слова «отсталость», «кнутобойство», «деспотизм» — сами по себе действуют на интеллигентское сознание так сильно, что напрасно пытаться усомниться в правомерности их отождествления с названием страны. Кроме того, изложение таких взглядов — нечто большее, чем оценка конкретной реальности, за этим — позиция, чья-то субъективная «правда», которая окажется неизменной вне зависимости от того, известна ли ее носителю объективная истина в виде исторических реалий. «Западничество» и «славянофильство», между прочим, в настоящее время тоже ведь представляют собой символы, весьма далекие от реального содержания. Так, например, всякое «западничество» однозначно отождествляется с национальным нигилизмом и демократией, а «славянофильство» — с изоляционизмом и пресловутым «кнутобойством» (и сколько бы кто-нибудь из образованных людей вроде С. Аверинцева ни указывал на нелепость подобных представлений, стереотип сидит крепко). Хотя нетрудно, казалось бы, заметить, что можно быть страстным поклонником европейской культуры, но демократии предпочитать самодержавие. Да и смешно же предполагать, что европейские роялисты были учениками русских славянофилов. А император Николай Павлович, будучи заядлым германофилом, последних, кстати, не жаловал. Но все это проходит мимо сознания публики, имеющей о Западе (Европе) столь же смутное представление, как и о России, но зато твердо усвоившей, что первое — хорошо, а второе — плохо.

Если обобщить разбросанные по публикациям и приводимые во всевозможных диспутах обвинения в адрес нашего непутевого отечества, то обнаружим, что ему инкриминируется следующее. Во-первых, основным свойством «русского национального духа» является пристрастие к тоталитаризму и автократии, и крестьянство, как носитель этого духа, представляет политическую опору соответствующих режимов. Россия по этой причине вечно находится в положении отщепенца среди народов мира, а отсюда, в свою очередь, ей свойственно чувство неполноценности и потребность в самоутверждении в глазах цивилизованных соседей. Во-вторых, специфически русским феноменом является культ государства, так называемый «этатизм» и вообще сильная власть, осуществляющая тотальный контроль вплоть до предписывания населению, что сеять и что носить. В-третьих, с одной стороны, изоляционизм (находящий выражение в нетерпимости к намеревающимся покинуть пределы страны), а с другой — необузданная агрессивность, маниакальное стремление к господству ради господства, даже лишенное экономических стимулов. В-четвертых, неразвитость личности, духовное опустошение и связанные с этим такие черты русского характера, как жестокость, неспособность приспособиться к иной культурной среде, склонность к доносительству, рабская покорность, враждебность плюрализму и т. д. Наконец, одним из наиболее зловредных свойств «русского национального духа» является всемирно-историческое мессианство, идея судьбоносной мировой роли. Соответственно с этим революция представляет закономерное проявление этого духа, а сталинизм — естественную форму бытия.

Для подтверждения используются обычно броские аналогии, которые, казалось бы, лежат на поверхности (и которые при почти всеобщей исторической «полуграмотности» или полном невежестве могут показаться вполне убедительными). Ну, например, идеализировали славянофилы общину — вот тебе и прирожденные социалисты, провозвестники колхозного строя. Оказывается, Россия искони тяготела к тоталитаризму и военному коммунизму, основоположником коего был не кто иной, как Иван IV Грозный, а наиболее последовательным пропагандистом и практиком — Петр I. И вообще только по недоразумению, чистой случайности марксизм возник в Европе, а так посмотришь — чисто русское учение. Однако даже если ничего не знать о более ранних исторических реалиях, а руководствоваться только элементарным здравым смыслом и воспоминаниями о событиях лишь послереволюционного времени (что в принципе доступно советскому человеку), неизбежно возникает вопрос: если Россия по сути своей социалистична и коммунистична, то чего ради было революцию делать, да еще все дореволюционное десятилетиями тотально отрицать и пролить моря крови, пока удалось воспитать «нового человека»?

Подобные взгляды держатся в основном на двух вещах: абстрагировании от реалий всего остального мира и непонимании того, что сталинизм (и тоталитаризм вообще) есть не какая-то усиленная форма деспотизма или авторитаризма, а качественно иное явление в человеческой истории, с которым традиционный европейский (в том числе и русский) монархический легитимизм несовместим в принципе (почему и был им отрицаем на практике). В поисках сходства старого русского и советского человека совершенно не обращается внимание на то, что последний имеет большее сходство со своими современниками, жившими в сходных условиях, чем со своими предками. Действительно, маоистский Китай, режим Пол Пота в Кампучии, германский нацизм и т. п. явления было бы весьма затруднительно объяснить с точки зрения «русского национального духа», поэтому о них обычно в этом контексте не упоминают, чтобы не отвлекать читателя от вредоносности последнего. Между тем качественным отличием и определяющей чертой любого тоталитарного режима является то, что это режим прежде всего идеологический. Все такие режимы были вызваны к жизни тоталитарными идеологиями нашего века, которые качественно отличны от идеологий прошлого, представленных пусть даже и мировыми религиями. Даже самые воинственные из последних, как, например, ислам шиитского толка (дающие повод иногда также трактовать их как тоталитарные) допускают существование на контролируемой ими территории иноверческих общин, участие в общественно-политической и экономической жизни индивидов, исповедующих другую религию, чего никогда не может допустить ни один тоталитарный режим. Регламентация всех сфер жизни, включая частную жизнь индивида, основывается (и обосновывается) не на реальных потребностях политической власти или экономики, а на идеологии. Например, запреты на те или иные виды деятельности мотивируются не тем, что они наносят вред экономике страны (обычно они как раз вполне очевидно ей бы принесли пользу), а тем, что они противоречат светлому идеалу. То, что именно идеология является становым хребтом тоталитарного режима, лишний раз подтверждается тем, что при ослаблении и размывании его она отмирает последней. Можно ругать «отдельные недостатки», вождя или нескольких вождей (в хронологии правления или наличествующих одновременно), можно даже, набравшись смелости, замахнуться на «систему», но нельзя трогать идею — это святое. Она не может быть плоха, плохи могут быть только ее толкователи и исполнители. Рассматриваемый случай с поиском козла отпущения в виде «русского духа» как раз очень характерен: обвинив в изобретении казарменного коммунизма Ивана Грозного, можно обойти тот, казалось бы, очевидный, но нежелательный факт, что казарменный коммунизм — это прежде всего коммунизм и может иметь место лишь постольку, поскольку стоит вопрос о введении коммунизма вообще. За Ивана IV и «русский дух» никто не взыщет, тогда как за Маркса...

Опорой и носителем тоталитарного сознания, как уже говорилось, в этих построениях предстает русское крестьянство. Вспоминают обычно и о патриархальной крестьянской семье (как будто семейное неравенство — свойство только крестьянства, и только русского), и о его коллективизме, и о «царистских иллюзиях», что вроде бы определяло и характер управления как до, так и после революции. Но, во-первых, российские власти последних двух столетий никогда не руководствовались в своей деятельности крестьянским сознанием по той простой причине, что имели свое — европеизированное дворянское, а, во-вторых, крестьянство действительно поддерживало власть, но власть вполне определенную, конкретную — традиционную авторитарно-монархическую власть «божьего помазанника», освященную незыблемым моральным законом, высшим духовным авторитетом и вековыми традициями, а вовсе не всякую власть по принципу «что ни поп — то батька» (к его поведению в гражданской войне мы еще вернемся). Если все дело в «мужиках-богоносцах», то отчего бы это новый узурпатор так нехорошо с ними обошелся, изведя их под корень? Уж в чем-чем, а в вопросах власти он как будто неплохо разбирался, и как можно было бы оценить его действия, если, имея основной опорой крестьянство, он, как сейчас принято говорить, «раскрестьянил» страну, да так, что она до сих пор «окрестьяниться» не может? Придется признать, что Сталин был либо полным идиотом, уничтожив как класс свою потенциальную опору, либо такой опорой были вовсе не крестьяне. Не совсем понятно, кстати, почему крестьяне, словно созданные для колхозов, никак не желали добровольно туда вступать? Не понимали люди собственной натуры... или по мере обогащения «русский дух» из них повыветрился, что ли?

Сравнительно-сопоставительные построения того типа, о котором идет речь, основаны на весьма забавной логике: берутся реалии сталинской системы, автоматически переносятся (умышленно или по невежеству) на дореволюционное прошлое, после чего констатируется, естественно, достигнутое таким приемом их сходство и делается вывод, что сталинизм и произошел из этого прошлого. Между тем почти любое характерное явление сталинизма не имеет аналогов в дореволюционном прошлом, а если имеет, то лишь на таком уровне обобщения, на каком оно прослеживается практически в любой стране. Взять хотя бы «чувство неполноценности» и связанное с ним стремление к самоутверждению, якобы свойственные России и русскому народу. Оно было в определенной мере свойственно узурпаторскому сталинскому режиму, пытавшемуся на определенном этапе «примазаться» к российской традиции и компенсировать свою собственную «безродность» кампанией против «безродных космополитов» (человеческой натуре вообще свойственно обвинять других в собственных грехах), настаивать на непременном приоритете во всех областях знания и т. п. Но ничего подобного никогда не было в старой России, где немыслимо было бы представить государственную кампанию, скажем, против «норманистов». Крейсерам давали названия «Рюрик», «Аскольд», «Варяг», и никому как-то не было обидно, что были в русской истории эти самые варяги (во всяком случае иная точка зрения была частным делом индивида, а не предметом государственной заботы). Чувство неполноценности если и имело место, то было принадлежностью некоторой части либерально-интеллигентского сознания, но не государственного и не народного.

Изображать Россию в виде чего-то совершенно особого и непохожего, отщепенца в «семье наций» по меньшей мере несерьезно. Во-первых, при таком подходе вообще выпадает из поля зрения весь огромный «Восток» (к которому кое-кто любит без достаточных оснований причислять Россию), а, во-вторых, отличие России от <<Европы» вовсе не так велико, как это пытаются иногда представить, находясь под впечатлением мемуаров средневековых европейцев, для которых и Польша, скажем, была восточной полуварварской страной (тогда как в русском восприятии католическая Польша являлась выражением «Запада»). Гипертрофирование бытовых отличий, казавшихся западноевропейцам экзотикой по при-» чине малого знакомства со страной, находящейся на дальней окраине христианского мира, подавляло представления о базовой культурной общности. Но современному человеку стоило бы помнить, что, скажем, византийская традиция, послужившая основой средневековой русской культуры, ведет происхождение непосредственно от античной, лежащей в основе и западноевропейской культуры, что Киевская Русь была не более «восточным» государством, чем империя Карла Великого, что вообще отличие даже допетровской России, при всех трагических поворотах в ее судьбе, от других европейских стран было меньше, чем сходство с ними.

Сознательно-публицистическое противопоставление России «Западу» фактически начинается в XIX веке, то есть как раз тогда, когда она максимально «европеизировалась», и основано на различиях в характере государственной власти и сохранении крепостничества. Собственно, до самого конца XVIII века противопоставление европейской «демократии» русскому «деспотизму» было бы бессмысленным, поскольку «эра демократии» начинается в лучшем случае с французской и американской революций, да и после нее та же Франция несколько десятилетий жила в условиях авторитарных бонапартистских режимов, а в большинстве европейских стран сохранялись традиционные монархические режимы. В этих условиях противопоставляемая России «Европа» фактически сводится к Англии (где монархический режим претерпел качественную трансформацию во второй половине XVII века) и Голландии, и если кто и стоял особняком и мог считаться «отщепенцами», так именно эти страны.

Вообще надо сказать, что понятия сильной власти, монархии, диктатуры, авторитаризма, образующие в современном либерально-интеллигентском сознании твердое единство и связываемые с «русским началом», в реальности соотносятся друг с другом весьма косвенно, и в этом случае представления о «западничестве» выглядят еще более интересными, поскольку монархический принцип еще в начале XX века господствовал в Европе (да и сейчас он никому не мешает в половине европейских стран, в том числе в стране «классической» демократии — Англии), а самые суровые диктатуры (Кромвеля, якобинская) основывались как раз на его отрицании. А уж что касается сильной авторитарной власти, то, например, тот же Кромвель, оба Наполеона (I и III), Бисмарк были людьми чисто европейской и никакой другой культуры.

В России монархическая власть в силу внешнеполитических обстоятельств традиционно носила более авторитарный характер, выступая в форме самодержавия, не выходя, однако, за рамки традиционного европейского абсолютизма. Роль государства всегда была достаточно велика, но вполне сопоставима с большинством европейских стран. Рассуждения о ее уникальной всеохватности порождены элементарным незнанием реалий. Уникальной, качественно иной она стала только после революции. Домыслы о тоталитаризме, существовавшем якобы при Иване Грозном, лишены каких-либо оснований и порождены аналогиями с почитавшим его Сталиным по известной логике: раз Сталин его чтил, следовательно, при нем было все то же самое. Для подтверждения мысли о «всеохватности» читателю иногда стремятся навязать мысль о том, что в России и до революции экономика была огосударствлена. Когда, например, В. Селюнин («Новый мир», 1988, № 5) вынужден признать, что после революции бюрократизация усилилась, он пишет: «поскольку в сферу управления была опять включена вся экономика». Но в дореволюционной России экономика не только не была огосударствлена «вся», но и даже в сколько-нибудь значительной части. Государственный сектор в русской промышленности всегда был невелик, особенно в XIX веке, когда в него не входили даже крупнейшие оборонные предприятия и часть инфраструктуры. К 1913 году даже в железнодорожном строительстве, которому правительство традиционно уделяло большое внимание, казенное строительство не превышало 25 процентов. Если же учесть, что основу экономики России составляло сельское хозяйство (где доля государственного сектора была и вовсе ничтожной: в конце 70-х годов из 150 миллионов десятин казенных земель в Европейской России сельскохозяйственные угодья составляли только 4 миллиона, а всего земель было около 400 миллионов десятин), то говорить о каком-то «огосударствлении производительных сил» в России по меньшей мере неуместно. Государственный сектор в России был меньше, чем в любой современной западной стране. Иногда ссылаются на Петра I, при котором половина из построенных мануфактур строилась на средства казны и «была достигнута высшая точка огосударствления производительных сил» и который насильно внедрял некоторые сельскохозяйственные культуры, предписывал ношение европейской одежды и позволял себе прочие вмешательства в частную жизнь. Что касается экономики, то заметим опять же, что эта «высшая точка огосударствления» несопоставима даже с самым расцветом нэпа по удельному весу государственного сектора в промышленности, а главное — произошло это не из-за какой-то идейно-теоретической приверженности царя именно к такой системе, а просто потому, что сложившиеся обстоятельства заставляли действовать именно так. Заботы же Петра о развитии русского частного предпринимательства, казалось бы, хорошо известны, и незачем приписывать ему противоположные взгляды на том основании, что, поставленный перед необходимостью в кратчайший срок обеспечить армию, он избрал для этого более быстрый путь. Попытки его «европеизировать» страну носили «разовый» характер, и недобросовестно толковать их как перманентное явление российской истории: никто впоследствии не предписывал ни крестьянину, ни помещику, какие культуры выращивать (как бы ни соблазнительно было представить помещика в роли председателя РАПО). Да и вообще как-то забывается, что старая Россия, независимо от того, враждебен ли «русский дух» буржуазности или нет, была объективно страной буржуазной и, хотя вступила на этот путь позже ряда других европейских стран, развивалась по нему к концу XIX века невиданными (наибольшими в мире!) темпами. Я позволю себе усомниться в том, что это она делала вопреки своей внутренней природе.

Сколько бы ни претила склонному к изоляционизму «русскому духу» мысль о поездке за границу, а эмиграции никто не препятствовал (в конце XIX — начале XX века уехали миллионы), за рубежом в 1913 году побывало более 9 миллионов российских граждан (в 1988 году в качестве туристов и по частным делам в капиталистические и развивающиеся страны выезжало менее 0,3 миллиона).

Что до гласности, то крупным успехом таковой в наше время почитается публикация в «Известиях» нескольких строк о вновь назначенных министрах. Интересно, как бы смог оценить эти достижения человек, державший в руках, скажем, «Список гражданским чинам первых четырех классов» или «Список генералам по старшинству», включающие всех высших сановников страны (несколько тысяч человек) с довольно подробными сведениями, вплоть до окладов, наличия недвижимости (собственных домов, дач, имений), судимостей и семейного положения. А таких справочников — ежегодных (а то и ежемесячных) издавалось огромное количество, причем одновременно и по чинам, и по ведомствам, и по губерниям, и они охватывали практически всех лиц, состоявших на военной или гражданской службе вплоть до последнего телеграфиста (чего стоит, например, «Список общего состава чинов Отдельного корпуса жандармов», издававшийся 2–3 раза в год). Впрочем, одного сравнения публикации «Списков чинам», представляющих изложение данных послужного списка, с полной недоступностью подобных сведений даже о рядовых сотрудниках нашего времени достаточно, чтобы сделать выводы относительно того, насколько распространены в советском обществе дореволюционные традиции.

Относительно неразвитости личности я, правда, судить не берусь, поскольку затрудняюсь сказать, насколько более развитой личностью по сравнению с русским крестьянином является какой-нибудь фанатичный поклонник рок-музыки, но свидетельством «духовного опустошения» следует, очевидно, признать творчество деятелей русской науки и культуры. Причем иногда в качестве образчика «русского характера» предстает Павлик Морозов. В русле какой «традиции» был совершен его поступок, видно хотя бы из одного эпизода мемуаров М.Д. Бонч-Бруевича, человека старой формации, который в своей книжке счел нужным оправдаться перед читателями за то, что в свое время не сдал в ВЧК одного офицера, склонявшего его к переходу в белый стан: «Для нынешнего моего читателя, особенно молодого, этот вопрос даже не встал бы... Но людям моего поколения было совсем не просто решить, как следует поступить в таком непредвиденном случае. Офицер доверился мне, как бывшему своему начальнику и русскому генералу. Я мог еще себя заставить сражаться с моими однокашниками в «честном» бою. Но использовать свою власть и прибегнуть к мерам, которые по старинке все еще считал «полицейскими», — о нет, на это я был не способен. Рассуждения мои теперь кажутся смешными. Но мое поколение воспитывалось иначе, и гимназическое «не фискаль», запрещающее жаловаться классному начальнику на обидевшего тебя товарища, жило в каждом из нас до глубокой старости». Попытки вывести сталинскую мораль из отечественных традиций как будто не очень плодотворны, разве что предположить, что до революции доносительский «русский дух» усиленно искоренялся воспитанием. Между прочим, по мнению В. Кондратьева, человека новой формации («Литературная газета», 1989, № 21), «предательство и доносительство, символом которых стал Павлик Морозов», стали нормой «со времен гражданской войны, когда было «все разрешено» ради так называемых великих целей, когда призывы к доносам печатались в газетах».

Еще более странным выглядит изображение в качестве особенности России стремление к государственному величию. Россия, естественно расширявшая свои границы за счет соседних территорий, население которых составляло меньшинство по отношению к народам основного государственного ядра, казалось бы, выглядит достаточно бледно на фоне других европейских государств, захвативших огромные территории, находящиеся за многие тысячи километров от метрополии, и с населением, в несколько раз превышающим население метрополии, и создавших империи, «над которыми никогда не заходит солнце». «Правь, Британия», «Германия превыше всего» представляются вещами вполне естественными, но в силу каких-то причин то, что позволительно другим государствам, является криминальным для России (например, трепетное отношение к своей военной славе французов не служит поводом для отрицательных заключений о характере этого этноса, но для русских таковое является верным признаком их природной агрессивности, жестокости и стремления к самоутверждению).

В том же русле находятся и попытки поставить на одну доску православие и социализм путем объединения йх под маркой «судьбоносной мировой роли». Конечно, объединять можно что угодно и как угодно, но православие от этого ничуть не станет более похоже на социалистическую идею. Это качественно другая идеология, никогда не ставившая цель покорить мир и вполне веротерпимая даже в собственной стране (в иные периоды до половины высших должностных лиц были иноверцами). Никому не приходило в голову задаться целью, скажем, принести его на штыках в Европу, тогда как социалистическая идея неразрывно связана с мировой революцией и немыслима вне ее (пусть в сколь угодно отдаленном будущем).

Что же касается русской революции, то трактовка ее как порождения «русского национального духа» сразу же покажется сомнительной, если вспомнить, что крестьянство, основной носитель этого духа, занимало в войне за ее победу — гражданской войне — позицию «третьей силы», в лучшем случае подчиняясь призыву по мобилизации, а в худшем — поднимая восстания против новой власти, в то время как основной ударной силой красных в гражданской войне были инонациональные элементы: венгерские и немецкие пленные, китайцы, латыши и другие. Именно состоящие из них части подавляли мятежи и усмиряли попытки восстаний мобилизуемых в армию носителей «национального духа» и действовали на направлении главного удара во всех решающих сражениях.

Все вышеприведенные соображения заставляют усомниться в том, что революция и сталинизм проистекают из сущности генетического типа русского народа и традиций русской государственности, фатально предрасполагающих к созданию тоталитарного режима. Но допустим все-таки, что так оно и есть, и приверженность к тоталитарному мышлению есть свойство русского национального духа. В этом случае придется признать, что перестройка, во-первых, абсолютно нереальна, а во-вторых, глубоко аморальна. Ведь если такой тип сознания соответствует генетической природе народа, то, значит, так ему лучше, и что можно было бы сказать о тех, кто пытается лишить народ своей сущности, насильственно изменив тип его мышления? И ради чего — абстрактных идей, чуждых его сознанию и несовместимых с его сущностью? Но это уже было — «железной рукой загоним человечество к счастью» и теперь вроде бы осуждается. Тогда ради чего и, главное, ради кого? Ясно, что не ради тех, чьей натуре блага плюрализма и демократии не соответствуют. Тогда ради других, для кого эти блага и созданы? Но они будут очень недовольны, если высказать такое предположение, ибо в этом случае придется констатировать, что какие-то силы заинтересованы в лишении русского народа его самобытной сущности ради собственных интересов.

Обращает на себя внимание, что те представители интеллигентско-либеральной мысли, которые всячески поносят славянофилов за идею особого места России в мире и негодуют по поводу устойчивости стереотипа российской исключительности, сами именно этот стереотип и утверждают в общественном сознании, постоянно подчеркивая, что, скажем, этатизм есть отрицательная особенность именно русского сознания. Притом оно настолько порочно в своих основных чертах, что даже все, что в России хорошо, в конечном счете все равно плохо. Нет никакой исключительности, просто Россия хуже — такое впечатление производят эти построения. Впрочем, от современного либерального сознания трудно ожидать последовательной приверженности логическим принципам по причинам вполне объективным: с одной стороны, отвращение к конкретной хорошо знакомой власти порождает гипертрофированную ненависть ко всякой власти вообще, а, с другой стороны, реальные условия бытия заставляют хвататься за власть вообще и даже искать поддержки той самой конкретной власти в частности. Ставя во главу угла интересы личности, оно тем не менее не склонно позволять всякой (а особенно неразвитой) личности самой решать вопрос о том, как ей, этой личности, заботиться о собственных интересах. Исходя, скажем, из того, что неразвитой русской личности присущ культ государства, оно не допускает, чтобы эти интересы могли удовлетворяться через государство и его «величие» (хотя таким образом, как известно, удовлетворяли свои интересы и вполне развитые личности, в частности, в выкачивании средств из огромных английских колоний был заинтересован и каждый рабочий, поскольку тем самым обеспечивался и его жизненный уровень).

Считать ли трактовку проблем взаимосвязи тоталитаризма и русского национального духа интеллигентско-либеральным сознанием как одно из проявлений неполноценности, этому духу свойственной? Или чувство неполноценности свойственно не столько русскому духу, сколько непосредственно интеллигентско-либеральному сознанию? Учитывая, что при создании нового общества старая интеллигенция была истреблена или изгнана, а новая, как принято говорить, представляет «плоть от плоти» народа, то логично предположить, что ей свойственны и соответствующие стереотипы...

И еще один вопрос, по которому нет полной ясности. Как бы ни была велика разница между русским дореволюционным и русским советским человеком, общее между ними все-таки есть — они русские. Если принять, что именно их особыми свойствами обусловлены все беды нашей страны, становится понятным, почему либеральным сознанием приветствуется любой национализм, кроме русского. Но непонятно, на кого рассчитано обнародование ужасной правды о зловредности русского национального духа. Те, кто ему не подвержен, и так придерживаются сходного мнения, а у его носителей такая трактовка разве что укрепит уверенность в правильности «оборонного мышления» перед лицом столь явно обнаруживших себя врагов.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: