МОЛЧАНИЕ О НЕМ СИЛЬНЕЕ СЛОВ»




Эпоха «гласности» неминуемо должна была породить повышенный интерес к пресловутым «белым пятнам» истории. Она его и породила, тем более что пятна эти, как уже где-то писалось, на самом деле все как на подбор черные. Точнее можно было бы сказать — кроваво-красные. Ну что ж, историю не переделаешь, и излишние эмоции вряд ли уместны там, где требуется наблюдательность и осмысление. К тому же при чтении периодики трудно избавиться от ощущения, что неуемные восторги, которыми она полна по поводу «открытий», «разоблачений», «возвращений» (и которых ожидают от читателя), явно не соответствуют предлагаемому «товару».

«Открытие» и пересмотр истории идут в хронологической последовательности: от времен поздних — к более ранним. Колымага гласности бодро проехалась по периодам «застоя» и «волюнтаризма», с помпой проследовала сквозь годы послевоенных «дел», войны, усердно исколесила тридцатые (особенно заездив 37-й), не без некоторого усилия добралась до «года великого перелома» и, скрипнув, остановилась. Дальше расстилаются заповедные двадцатые, священные и неприкосновенные, времена «золотого века» нэпа, демократии и либерализма — чуть ли не тот самый земной рай, ради возвращения в который, по некоторым представлениям, и затеяна «перестройка». Тут вроде бы все в порядке. (Еще ранее имеются, правда, годы гражданской войны, когда кое-что было явно «не в порядке», но было «можно», потому как «время такое было суровое».)

Встречаются, правда, не очень лестные отзывы об этих благословенных годах в воспоминаниях современников (у Н.Я. Мандельштам, например, они связаны почему-то с телегами, полными трупов и нехитрым приспособлением для стока крови казненных), но, должно быть, тем хуже для таких современников, не способных увидеть за отдельными недостатками прекрасный новый мир. Можно еще вспомнить, что как будто как раз в 20-е годы велась ожесточенная травля Булгакова, Ахматовой, А. Толстого, Шолохова и других «не понявших» революцию (или понявших ее не так, как надо) писателей, в результате чего многие из них вынуждены были надолго замолчать; что не когда-нибудь, а в 1926 году майский номер журнала с повестью Пильняка был «переделан», будто ее там никогда и не было (в духе романа Оруэлла). Да и кое-кто из современных критиков может обмолвиться об «атмосфере воинствующей нетерпимости к человеческой свободе, к правам личности», предположив, что «именно жесткое давление на личность, угроза ее существованию не позволили принять новую действительность, найти свое место в молодом послеоктябрьском обществе многим достойным людям». Но такие редкие высказывания не могут изменить общего убеждения в том, что раз в это время во главе ГПУ стояли не Ягода и Ежов, а Менжинский и Дзержинский, то ничего особенно плохого происходить не могло. Характерно, что когда, например, в газете появляется воспоминание В. Кондратьева о том, что его детство прошло под предсмертные крики расстреливаемых полтавчан, то только по году рождения автора (который мало кому известен) и можно узнать, что дело происходит не в 37-м (как с ходу подумает большинство читателей), «в начале 20-х.

В 1980 году в «Новом мире» появилась повесть В. Катаева «Уже написан Вертер», навеянная воспоминаниями юности, когда судьба, как писал автор в одной из первых автобиографий в 1924 году, бросала его «от белых к красным, из контрразведки в чрезвычайку». Теперь, правда, выясняется, что в белой контрразведке Катаеву побывать не довелось, но вот «чрезвычайку» он описал со знанием дела. Всякий, кто держал в руках тогдашние газеты, скажет, что атмосфера времени передана им вполне достоверно. Однако бесхитростный рассказ Катаева о реалиях тех лет и подробностях экзекуции (все эти раздевания догола перед расстрелом, включение мотора для заглушения выстрелов и т. п.) был встречен гробовым молчанием. Повесть ухитрились «не заметить». Для своего времени она представляла собой столь странное явление, что критики просто не знали, что сказать. Сейчас только изредка стали вспоминать о ее существовании, но и то без особого энтузиазма. Можно, конечно, сейчас встретить упоминание, что, скажем, на Соловках только за одну ночь было убито 300 человек, и было это не в 37-м, а в 29-м, но по-прежнему террор ассоциируется с серединой тридцатых годов. Редко кто позволит себе заметить, что «корни репрессивной политики сталинизма уходят в гражданскую войну» (сделавший это Ю. Поляков получил резкую отповедь), а многие ли обратили внимание на то, как в одном из модных романов последнего времени следователь 37-го года тоскует по временам гражданской войны, когда можно было без всяких формальностей поставить к стенке, а теперь вот приходится оформлять дело, что-то писать, показаний добиваться? Да, машина террора не остановилась после гражданской войны, но что мы знаем о самом терроре?

Не так давно М. Шатров сетовал в «Огоньке», что много стали говорить о красном терроре и молчат о белом. Такое заявление советскому читателю должно казаться довольно странным: все семь десятилетий ему говорили, писали и кино показывали сколько угодно о втором и никогда о первом. Полное отсутствие связи этого утверждения с реальностью заставляло бы недоумевать, на кого это могло бы быть рассчитано. Но следует помнить, что, по мнению Шатрова, «прошлое есть то, что мы думаем о прошлом. Иного прошлого не бывает», и тогда станет понятно, что ему просто хотелось бы представить публике другое прошлое, чем то, какое было. Так что же все-таки конкретно может узнать массовый читатель о красном терроре из советской печати, кроме того, что он был делом «необходимым», «вынужденным» и «оправданным»? Почти ничего — несколько разрозненных литературных картинок и упоминаний, при каждом из коих сам термин не употребляется, а деяния связываются в основном с именем того же Сталина. Например, одни историк пишет в «Известиях», что по его указанию в годы гражданской войны были расстреляны тысячи «буржуазных специалистов»; Л. Разгон упоминает о том, как в 1919 году Сталин и Зиновьев в Петрограде расстреляли сотни офицеров, зарегистрировавшихся согласно приказу. Как-то довелось видеть перепечатку из старых газет сообщения: «Нижний Новгород, 30 декабря. Вследствие поступивших с фронта сведений о переходе на сторону белогвардейцев некоторых бывших офицеров-нижегородцев, принятых в Красную Армию, Губернская Чрезвычайная комиссия арестовала жен, матерей, отцов и родственников изменников в качестве заложников» (заметим, кстати, что приведенное сообщение представляет собой крайне редкий пример, когда «заложники» имели хоть какое-то непосредственное отношение к враждебным власти лицам).

Публикацию стихов М. Волошина («Дружба народов», 1988, № 9, с. 161–164) предваряет такая фраза: «Не отвращает взора Волошин и от страшных последствий войны: жесточайший крымский голод 1920–1921 годов, унесший десятки тысяч жизней, бессудные массовые расстрелы — первые угрожающие предвестия будущего разгула насилия и произвола — все это становится материей его стихов, приобретающих пронзительную силу исторического документа». Обратим внимание — «предвестия будущего разгула...», «ранний» террор имеет значение не сам по себе, а лишь в связи с «поздним». Но стихи с соответствующими названиями — «Красная пасха», «Террор» действительно красноречивы.

 

Зимою вдоль дорог валялись трупы

Людей и лошадей. И стаи псов

Въедались им в живот и рвали мясо.

Восточный ветер выл в разбитых окнах,

А по ночам стучали пулеметы,

Свистя, как бич, по мясу обнаженных

Мужских и женских тел.

 

........................................

 

Зима в тот год была Страстной неделей,

И красный май слился с кровавой Пасхой,

Но в ту весну Христос не воскресал.

 

Более подробно «технология» расстрелов излагается в стихотворении «Террор»:

 

Собирались на работу ночью, читали

Донесенья, справки, дела.

Торопливо подшивали приговоры.

Зевали. Пили вино.

С утра раздавали солдатам водку.

Вечером при свече

Выкликали по спискам мужчин, женщин,

Сгоняли на темный двор.

Снимали с них обувь, белье, платье.

Связывали в тюки.

Грузили на подводу. Увозили.

Делили кольца, часы.

Ночью гнали разутых, голых

По оледенелым камням,

Под северо-восточным ветром

За город, в пустыри.

Загоняли прикладом на край обрыва,

Освещали ручным фонарем.

Полминуты рокотали пулеметы,

Доканчивали штыком.

Еще недобитых валили в яму.

Торопливо засыпали землей.

А потом с широкой русской песней

Возвращались в город домой.

А к рассвету пробирались к тем же оврагам

Жены, матери, псы.

Разрывали землю. Грызлись за кости.

Целовали милую плоть.

 

Тот же мотив — в стихотворении «Бойня» (Феодосия, декабрь 1920 года). «Пулеметные» расстрелы, видимо, особенно врезались в память поэту:

 

Что хлестануло во мраке так резко и четко?

Что делали торопливо и молча потом?

Зачем, уходя, затянули песню?

Кто стонал так долго, а после стих?

Ах, не грозди носят — юношей гонят

К черному точилу, давят вино,

Пулеметом дробят их кости и кольем

Протыкают яму до самого дна.

 

Эти стихи Волошина перекликаются с воспоминаниями В. Вересаева о тех же крымских событиях: «Когда после Перекопа красные овладели Крымом, было объявлено во всеобщее сведение, что пролетариат великодушен, что теперь, когда борьба окончена, предоставляется белым на выбор: кто хочет, может уехать из РСФСР, кто хочет, может остаться работать с Советской властью. Мне редко приходилось видеть такое чувство всеобщего облегчения, как после этого объявления: молодое белое офицерство, состоявшее преимущественно из студенчества... с отчаянием чувствовало, что пошло по ложной дороге, но что выхода на другую дорогу ему нет. И вот вдруг этот выход открывался, выход к честной работе в родной стране.

Вскоре после этого предложено было всем офицерам явиться на регистрацию и объявлялось, что те, кто па регистрацию не явятся, будут находиться вне закона и могут быть убиты на месте. Офицеры явились на перерегистрацию. И началась бессмысленнейшая кровавая бойня. Всех являвшихся арестовывали, по ночам выводили за город и там расстреливали из пулеметов. Так были уничтожены тысячи людей».

В «Новом мире» (1988, № 10, с. 199–209) опубликованы несколько писем В. Короленко к Луначарскому, пестрящие упоминаниями о расстрелах: «И вот... я узнал, что мое смутное представление есть факт: пять бессудных расстрелов, пять трупов легли между моими тогдашними впечатлениями и той минутой, когда я берусь за перо... Деятельность большевистских Чрезвычайных комиссий представляет пример — может быть единственный в истории культурных народов... если бы при царской власти окружные жандармские управления получили право не только ссылать в Сибирь, но и казнить смертью, то это было бы то же самое, что мы видим теперь... для меня несомненно, что административные расстрелы, возведенные в систему и продолжающиеся уже второй год, не принадлежат к числу средств, обращенных на благо народа... на улице чекисты расстреляли несколько так называемых контрреволюционеров. Их уже вели темной ночью па кладбище, где тогда ставили расстреливаемых над открытой могилой и расстреливали в затылок без дальнейших церемоний... Теперь население живет под давлением кошмара. Мне горько думать, что и вы, Анатолий Васильевич,...в своей речи высказали как будто солидарность с этими «административными расстрелами»....Я никогда не думал, что мои протесты против смертной казни... когда-нибудь сведутся на скромные протесты против казней бессудных или против детоубийства... я узнал, что девять человек расстреляли уже накануне, в том числе одна девочка 17 лет и еще двое малолетних. Теперь мне известно, что Чрезвычайная комиссия «судит» и других миргородчан, и опять является возможность бессудных казней... я до последнего издыхания не перестану протестовать против бессудных расстрелов и против детоубийства. После подавления прошлогоднего восстания, когда 14 человек было расстреляно в Миргороде (карательным отрядом), большевистская власть сочла себя удовлетворенной, и на улицах были расклеены объявления об амнистии по этому делу. Теперь губчека опять судит тех же лиц, которые, надеясь на верность слова Советского правительства, доверились обещанной амнистии... «отправить в Харьков» — это формула, которая у нас равносильна «отправить на тот свет» (так в справочном бюро отвечают родным о расстрелянных)... я не могу радоваться за нашу родину, где могла идти речь о расстреле этого ребенка и где ее уже вывели из арестантских рот вместе с другими, которые назад не вернулись... У нас продолжается прежнее. По временам ночью слышатся выстрелы. Если это... в стороне кладбища — значит, кого-то (может быть, многих) расстреливают... теперь идет уже речь о расстреле заложников, набранных из местности, охваченной повстаньем... молодежи, скрывающейся теперь в лесах, и Махно мало горя, если несколько стариков будут расстреляны... достаточно и того, что тюрьмы ими полны».

В том же номере журнала можно найти и стихотворение В. Хлебникова, также имеющее отношение к теме:

 

Дом чеки стоял на высоком утесе из глины,

На берегу глубокого оврага,

И задними окнами повернут к обрыву.

Оттуда не доносилось стонов.

Мертвых выбрасывали из окон в обрыв.

Китайцы у готовых могил хоронили их.

Ямы с нечистотами были нередко гробом,

Гвоздь под ногтем — украшением мужчин.

Замок чеки был в глухом конце

Большой улицы на окраине города,

И мрачная слава окружала его, замок смерти,

Стоявший в конце улицы с красивым именем писателя,

К нему было применимо: молчание о нем сильнее слов.

 

Вот, пожалуй, и все, что может быть известно широкому читателю о красном терроре. Ну, может быть, какие-нибудь мимолетные упоминания в художественных произведениях, созданных теми, кто пережил его. У Ахматовой, кстати, есть небольшое стихотворение:

 

Для того ль тебя носила

Я когда-то на руках

Для того ль сияла сила

В голубых твоих глазах!

 

Вырос стройный и высокий,

Песни пел, мадеру пил,

К Анатолии далекой

Миноносец свой водил.

 

На Малаховом кургане

Офицера расстреляли.

Без недели двадцать лет

Он глядел на божий свет.

 

Мало кто знает, что поводом для его создания послужили конкретные события в Севастополе 16 декабря 1917 года. Тогда в город вернулся отряд, принимавший участие в боях под Белгородом с пробивавшимися из Ставки на Дон солдатами бывших ударных батальонов, и на улицах началась облава на офицеров. Схваченных повели в тюрьму, но, когда начальник ее отказался принять арестованных, ссылаясь на нехватку места, толпа вывела и тех, которые уже находились в тюрьме, отвела их (более 30 офицеров и священника) на Малахов курган и расстреляла.

В последние десятилетия трудно было встретить даже упоминание о красном терроре в широкой печати, и промелькнувшая на газетных страницах на заре «гласности» фраза из читательского письма о том, что «народ не одобрял ни белого, ни красного террора», была явлением весьма необычным. Затем, в ходе дискуссий о путях развития страны и особенно при обращении к теме репрессий вообще, в том или ином контексте о нем неизбежно стали упоминать все чаще, хотя и избегая говорить сколько-нибудь подробно о самом предмете. В статье В. Селюнина «Истоки» («Новый мир», 1988, № 5, с. 169) красный террор упоминается следующим образом. Говоря о том, что уже 31 января 1918 года предлагалось «принять меры к увеличению числа мест заключения» и о создании сети концлагерей, он далее заключает: «Применение насилия, как видим, расширялось безбрежно — первоначально оно применялось для подавления противников революции, затем перекинулось на потенциальных противников (красный террор) и, наконец, стало средством решения чисто хозяйственных задач». Живописуя в той же статье зверства террора времен французской революции, Селюнин избегает давать какие-либо описания или конкретизировать то «насилие», о котором в основном идет речь. Причины этого лежат, возможно, как в объективных обстоятельствах времени, так и в позиции автора, но заслуживает внимания оценка террора как истребления именно потенциальных, а не открытых противников революции, что хотя и не вполне верно, но все-таки ближе к истине, чем обычная трактовка.

У С. Куняева в статье «Все начиналось с ярлыков...» («Наш современник», 1988, № 9, с. 181) о терроре говорится в несколько ином контексте. Вспоминая известное положение Бухарина (его приводит и В. Селюнин) о том, что «пролетарское принуждение во всех своих формах, начиная от расстрелов и кончая трудовой повинностью, является, как ни парадоксально это звучит, методом выработки коммунистического человечества из человеческого материала капиталистической эпохи», и показывая, что он был одним из творцов той репрессивной машины, под которую потом попал сам, Куняев пишет: «Хорошо, что после Бухарина и его сотоварищей остались документы, по которым можно опровергнуть обвинение. А сколько людей пошло в тюрьмы и лагеря безо всяких юридических процедур? Сколько деятелей церкви от высших иерархов до простых деревенских попов было уничтожено в 20-е годы без всяких формальностей? Сколько миллионов крестьян, минуя различные юридические русла, было отправлено на Соловки, на Беломорканал, в Норильск, в Сибирь... Их имена, их жены, их дети, их внуки ждут реабилитации. Она должна стать общенародной и не замыкаться на 37 годе, а идти в глубь истории вплоть до заложников Красного террора 1918 г., когда без суда и следствия были расстреляны десятки тысяч и правых и виноватых». С точки зрения представления о явлении интересно употребление слов «правые и виноватые» в сочетании со словом «заложники». Последнее слово предполагает именно расстрел одних за вину других, «связанных с ними лиц», «виноватые» в заложники не брались, а расстреливались в собственном качестве. (Да и, как мы увидим далее, понятие «заложники» для расстреливавшихся в этом качестве лиц не вполне правомерно.) Более определенно высказался В. Солоухин («Наш современник», 1988, № 12). Приведя ряд свидетельств современников, он, пожалуй, впервые остановился на самом терроре, констатировав, что в основе его лежал социальный принцип: священников расстреливали потому, что они священники, офицеров — потому, что они офицеры и т. д.

Письмо Солоухина, в свою очередь, стало предметом разговора в диалоге А. Ланщикова с И. Золотусским, в ходе которого последний отважился заявить, что он за то, «чтобы воздать должное и тем, кто погиб во время гражданской войны и в результате зверств «чрезвычайки» («Литературная газета», 1989, № 1). Позже, в диалогах В. Кожинова с Б. Сарновым («Литературная газета», № 10–13 за тот же год) тема террора, как любили некогда выражаться, «проходит красной нитью», о нем уже говорится вполне обыденно, как о хорошо известной вещи. И, наконец, В. Кондратьев посвятил этому явлению значительную часть своей статьи «Поговорим о свободе» («Литературная газета, 1989, № 21), объяснив, почему «приходится свои размышления о свободе начинать с разговора о ВЧК». «Мне кажется, — пишет Кондратьев, — сейчас становится все более и более очевидным, что решения о создании Чрезвычайной комиссии и Красном терроре, принятые как меры «временные», к несчастью, фактически действовали па протяжении почти всей нашей истории, чуть ли не до последнего времени». Упоминая о расстрелах после убийства Урицкого сотен «ни в чем не повинных людей», он замечает, что «это уже не возмездие непосредственным исполнителям террористических актов, а безрассудная месть с целью наведения страха на все население». Приводит Кондратьев и ряд любопытных высказываний на эту тему: Ольминского о том, что «можно быть разного мнения о красном терроре, но то, что сейчас творится в провинции, это вовсе не красный террор, а сплошная уголовщина» (на что его адресат, чекист Шкловский, заявил о нелепости введения деятельности ЧК в юридические рамки), редактора «Красного меча» Льва Крайнего: «Нам все разрешено, ибо мы впервые в мире подняли меч... во имя раскрепощения и освобождения от рабства всех», а также предсмертное письмо ревизора комиссии по обследованию ГПУ Скворцова, застрелившегося в начале 1923 года: «Поверхностное знакомство с делопроизводством нашего главного учреждения по охране завоеваний трудового народа, обследование следственного материала и тех приемов, которые сознательно допускаются нами по укреплению нашего положения, как крайне необходимые в интересах партии, по объяснению тов. Уншлихта, вынудили меня уйти навсегда от тех ужасов и гадостей, которые применяются нами во имя высоких принципов коммунизма...»

Комментируя известные рекомендации М. Лациса об «истреблении буржуазии как класса», Кондратьев отмечает, что, по многочисленным свидетельствам людей того времени, местные ЧК руководствовались именно этими указаниями, «упростив процедуру дознания о прегрешениях обвиняемого осмотром его рук». «Никто не подсчитал и, наверно, уже никогда не подсчитает число жертв «красного террора», но их миллионы — жертвы подавления крестьянских восстаний, расстрелов заложников и вообще тех бессудных расстрелов... Ведь только в Крыму в 20-х годах было расстреляно (по разным данным) около тридцати тысяч офицеров, не сумевших или не захотевших покинуть Россию». Кондратьевская статья, пожалуй, наиболее откровенная публикация на этот счет.

Таким образом, в настоящее время наблюдаются попытки вспомнить о красном терроре и поговорить о нем без особенных восторгов, и этим оно отличается от предшествующих десятилетий полного молчания и довоенных десятилетий восторженной похвальбы «революционной решимостью» в уничтожении классовых врагов, когда поговорить о терроре очень даже любили в духе Багрицкого:

 

Их нежные кости сосала грязь,

Над ними захлопывались рвы.

И подпись на приговоре вилась

Струей из простреленной головы...

 

Попробуем же хотя бы в некотором приближении рассмотреть это явление. Прежде всего, видимо, стоит заметить, что стереотип о царившей первоначально законности, которая лишь вынужденно сменилась террором, не имеет ничего общего с действительностью. Да и как могло быть иначе, если провозглашалось, что высшей формой законности является революционное насилие? «Законность» как таковая была понятием весьма относительным и в государственном строительстве, и в хозяйственной политике, и тем более в практике репрессивных органов. Потребности момента всегда преобладали над отвлеченным понятием права во всех областях. Вспоминая о собственной деятельности в то время, один из видных советских деятелей Ю. Ларин не без некоторого самодовольства пишет: «...Ленин назвал первое полугодие Советской власти периодом «ларинской диктатуры» в нашем хозяйственном строительстве... и тогда и позже я отдавал распоряжения о проведении в интересах восстановления уральского хозяйства некоторых незаконных мер, когда не видел иного быстрого и верного выхода. Например, когда весной 1918 г. на окраинах не хватало денег — я послал на Урал и в Туркестан радиотелеграммы, в которых от имени общесоветского правительства предоставлял право Уралу и Туркестану печатать собственные деньги (в то время допускалось составление мной разных законов и распоряжений по хозяйственной части, иногда даже гораздо более существенных)». Тут же им дается весьма любопытное описание тогдашнего «законодательства»: «Законодательная техника первых месяцев была организована весьма оригинально. Официальную «Газету Рабоче-Крестьянского правительства» (предшественницу нынешних «Известий») редактировал т. Зиновьев. Одни законы и постановления, принятые Совнаркомом, ему присылались из канцелярии СНК. Другие, написанные мною, клал я в Смольном в «ящик писем для редакции» или передавал, либо присылал. Зиновьев аккуратно печатал и то и другое в официальном отделе под названием «Действия и распоряжения правительства» — и еще несколько лет спустя Владимир Ильич дразнил меня подписью «За бюро Ю. Ларин». Ибо не желая злоупотреблять подписыванием его имени без его ведома, нередко подписывал подобным образом, предоставляя желающим в будущем докапываться, что это за «бюро», предписывающее всякие национализации, вводящее монополии, дающее льготы и сажающее в тюрьмы» (Ларин Ю. Интеллигенция и Советы. М., 1924, с. 6, 8). То, что издание законов и постановлении от имени несуществующего органа власти считалось вполне нормальной вещью, достаточно характеризует состояние «законности» и отношение к ней в то время. Если подобное происходило в центральном аппарате, легко представить, сколь велика была «самостоятельность» местных властей.

Понятно, что в карательной практике не приходилось ожидать большей приверженности праву и гуманизму, чем в других областях жизни. Тем не менее до сих пор господствует представление, что никаких репрессий в первые полгода не было, и они стали проводиться лишь потом, в ответ на действия контрреволюции. Вот Ю. Феофанов («Знамя», 1989, № 2, с. 142) пишет: «...Гуманно начиналась советская юстиция. К концу 1918 г. был создан единый народный суд РСФСР. Положение о нем предусматривало все демократические нормы... Внутренняя контрреволюция презрела все законы, божеские и человеческие... Советской власти не давали утвердить правовой режим». Что же, при полном незнании реального положения вещей немудрено и поверить... но чего стоят феофановские рассуждения о «гуманности» и «демократических нормах» суда, если вспомнить, что как раз «к концу 1918 г.» волна массового террора поднялась особенно высоко, и десятки тысяч случайных людей были расстреляны не только без руда, но и без предъявления каких-либо обвинений, только на основании своей профессии или социального положения? Положение о суде, может, и предусматривало «нормы», вот только к практике оно отношения не имело: суды судами, а расстрелы расстрелами. Существование судов террору никак не мешало, ими просто «мало пользовались».

В оправдание террора и доказательство первоначальной «гуманности» говорят обычно примерно следующее: «Но разве Советскую власть не понудили к таким действиям? И разве не знали мы, что многих царских генералов отпустили под «честное слово», а чем они отплатили? Например, генерал Краснов вступил в борьбу против новой власти, пощадившей его» («Советская культура», 1988, 20 октября). В таких высказываниях неосведомленность соединяется со странной логикой. По-видимому, их авторы исходят из того, что в принципе Краснов в октябре 1917 года должен был быть расстрелян. Но почему, собственно? Он защищал то правительство, которое существовало к данному моменту, и никаким мятежником не был. Нужно обладать весьма извращенным чувством логики, чтобы, подняв мятеж и провозгласив новую власть, на следующий день объявить мятежниками тех, кто продолжал этому мятежу сопротивляться; «мятеж Керенского — Краснова» — плод именно такой логики. К тому же получается, что они считают естественным делом для большевиков после захвата власти истребить своих политических противников (но им не приходит в голову подумать, почему прежние власти так не поступали). А при чем тут «царские генералы», которые и политическими противниками не были, и сотни которых служили потом в Красной Армии? Какие основания были после революции их «отпускать» или «не отпускать»? Ну и, наконец, на самом-то деле все было, мягко говоря, не совсем так. Действительно, Краснова отпустили, как и еще нескольких генералов и офицеров, арестованных без каких-либо оснований «на всякий случай». Но в то же время десятки и сотни других столь же «случайных» генералов и офицеров были перебиты или расстреляны в первые недели после революции, не говоря уже о тех, кто успел себя зарекомендовать в качестве политических противников большевиков (думаю, вряд ли есть сомнения, скажем, относительно судьбы, ожидавшей содержавшихся в Быхове участников корниловского выступления, не скройся они заранее), кстати, пленные, захваченные в московских боях, были расстреляны.

Даже беглого знакомства с документами того времени или хотя бы с газетами достаточно, чтобы отрешиться от представлений о «бескровности» первых послереволюционных месяцев. И на фронте, и в провинции на местах происходили сотни и тысячи расправ (так называемых «самосудов») и расстрелов тех, чье отношение к событиям могло показаться подозрительным, и тот факт, что никаких специальных решений по этому поводу центральными органами не выносилось, ничуть не влиял на размах репрессий. В одном Крыму, например, после столкновений с крымско-татарским правительством в ходе волны расстрелов, прошедших по городам в январе — феврале 1918 года, погибло более тысячи человек.

Довольно странно выглядит утверждение, что красный террор был ответом на белый. Что, собственно, под террором понимается? С началом гражданской войны бои велись с большим ожесточением (хотя и сравнительно небольшим числом участников), и в зоне боев политических противников безжалостно расстреливали обе стороны. Расстрелы пленных также были обычным явлением и практиковались в равной мере и красными и белыми (немногие мало-мальски объективные произведения, хотя бы «Тихий Дон» или «Хождение по мукам», дают об этом некоторое представление). При захвате местностей, ранее занятых противником, обычно уничтожались сочувствовавшие ему лица. Это тоже было достаточно распространенным явлением с обеих сторон, причем поскольку зимой — весной 1918 года наступающей и побеждающей стороной были красные, у них было и больше к тому возможностей. В частности, при занятии ими Дона после смерти Каледина поголовно истреблялись офицеры, оставшиеся на местах, только в одном Новочеркасске их было расстреляно с 13 февраля по 14 апреля более 500. Так что если считать террором все эти расправы, то об «ответном характере» его со стороны красных говорить по меньшей мере неуместно. Но, строго говоря, эти действия в прифронтовой полосе террором тогда не считались и как таковой «красный террор» был объявлен позже — осенью 1918 года и представлял собой весьма определенное явление, связанное с конкретной системой мер, целенаправленно проводимых из центра.

Встречаются утверждения, что «официальные» расстрелы начались чуть ли не в конце мая 1918 года и что за первое полугодие 1918 года чрезвычайными комиссиями было расстреляно всего 22 человека, однако они не выдерживают никакой критики и представляют собой явления того же рода, что и заявление заместителя председателя ВЧК Петерса в «Известиях» 23 января 1919 года о том, что «до сих пор расстреляно всего около 500 человек», сделанное после того, как только в центральных газетах публиковались имена тысяч расстрелянных (тогда в советской печати шла волна критики деятельности чрезвычайных комиссий; позже «официальные данные» за 1918 год увеличили до 6185 человек). Зимой — весной 1918 года то и дело появлялись сообщения в газетах о расстрелах в разных городах «ряда контрреволюционеров», «нескольких человек за контрреволюцию» и т. п. Иногда сообщались некоторые подробности (из которых можно уяснить «практику» проведения этих мер), например, из заметки в «Известиях» от 7 марта «Расстрел семи студентов» явствует, что эти студенты были застигнуты на квартире во время составления прокламации к населению, после чего отвезены сотрудниками ЧК на один из пустырей, где и расстреляны (фамилии двух даже не были установлены). Летом 1918 года такие сообщения участились. Тогда по подозрению в причастности к заговорам и мятежам расстреливались сотни людей (были расстреляны, естественно, и все захваченные в плен участники ярославского, рыбинского и других мятежей). Иногда печатались списки, иногда просто сообщалось количество казненных, иногда не указывалось и количество.

Собственно «красный террор» был провозглашен 2 сентября 1918 года, когда ВЦИК, заслушав сообщение Я. Свердлова, принял резолюцию, в которой говорилось: «На белый террор врагов рабоче-крестьянской власти рабочие и крестьяне ответят массовым красным террором против буржуазии и ее агентов». За день до того ВЧК указывала: «Преступная авантюра с.-р., белогвардейцев и всех других лжесоциалистов заставляет нас на преступные замыслы врагов рабочего класса отвечать массовым террором». Непосредственным поводом к этому явились убийства Володарского, Урицкого и покушение на Ленина. Таким образом, в данном случае под «белым террором» имелись в виду совершенные эсерами террористические акты против видных государственных деятелей, в ответ на которые и был объявлен красный террор. Исходя из своих интересов, власти, разумеется, предприняли те действия, какие им представлялись наиболее эффективными, но с современной точки зрения такое оправдание массового террора выглядит не очень убедительно. В конце концов, те же самые эсеры десятью годами ранее совершали точно такие же акты против столь же видных представителей власти, которой, однако же, не пришло в голову не только ответить чем-либо подобным против всех своих врагов, но даже поголовным истреблением членов данной партии. Среди же уничтоженных после этих покушений в сентябре 1918 года эсеры составляли ничтожную часть. Красный террор преследовал более глобальные цели, чем месть за убийство нескольких видных деятелей и предотвращение покушений на них впредь. Покушения были лишь поводом для того, чтобы коренным образом изменить морально-психологическую обстановку в стране, парализовав любые выступления против власти со стороны тех социальных групп, чье отношение к ней могло быть враждебным, вплоть до полного уничтожения этих групп. Эти цели тогда, в общем-то, и не скрывались, и Троцкий с полным основанием мог заявить в начале 1919 года: «Террор, как демонстрация силы и воли рабочего класса, получит свое историческое оправдание именно в том факте, что пролетариату удалось сломить политическую волю интеллигенции» («Известия», 1919, 10 января). Действительно, террор был направлен главным образом против этой социальной группы. Среди расстрелянных преобладали офицеры.

Те, кто был расстрелян в числе первых сотен в первые сентябрьские дни, в подавляющем большинстве были людьми случайными. Хотя их иногда также именовали «заложниками», этот термин к ним совершенно неприменим. Постановление о взятии заложников последовало чуть позже (и, как мы увидим ниже, даже люди, взятые в соответствии с ним, в большинстве не отвечали общепринятому смыслу этого термина). Понятие «заложник» по крайней мере предполагает, что люди арестовываются до тех событий, которые являются поводом для их казни, но те, кто погиб после упоминавшихся покушений, были и схвачены сразу после них, то есть это были просто люди, которых взяли, чтобы расстрелять. Внимательный читатель романа «Хождение по мукам» мог обратить внимание на такой эпизод. После объявления красного террора обитатели богатых квартир с ужасом увидели, как электрические лампочки в их лампах начинают накаляться. И по освещенным окнам пошли патрули, арестовывая обитателей этих квартир. Никаких обвинений им, естественно, не предъявлялось: в этом не было необходимости, да и времени. Весьма характерным отголоском сентябрьских событий является, например, такой незамысловатый документ, подписанный 8 ноября 1920 года управляющим делами СНК В.Д. Бонч-Бруевичем: «Препровождаю при сем заявление граждан Давыдовых по поводу их отца, который был взят в качестве заложника. Давыдов — известный геодезист: он был расстрелян в числе 900 человек после смерти Урицкого. Никакого обвинения ему предъявлено не было. За две недели до своего ареста он был вызван в Петроград на службу. Дети его просят рассмотреть их прошение и дать им возможность и их больной матери как-нибудь прожить». В Петрограде первые 512 «заложников» были расстреляны уже в тот же день 2 сентября 1918 года. Кое-где, надо сказать, не стали дожидаться даже формального провозглашения террора, а проявили инициативу сами. В частности, в Нижнем Новгороде более 40 «заложников» были расстреляны еще 1 сентября.

В первую же неделю сентября во всех газетах (в некоторых и повторно) был оп



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: